ГЛАВА ВТОРАЯ

ГЛАВА ВТОРАЯ

Положение на фронте. Сборы группы товарищей.

Красные катились на север. Сперва отступали в поездах. Потом пехоту высадили — пошла толпами; потом ехала на повозках, верхом на неседланных клячах. Босая, распоясанная кавалерия.

Илья уже не мальчишка, который над собой смеялся, он возмужал. Силы необ’ятные — развернул бы горы! И все она виновата, Маринка. Целые дни вместе, среди зелени полей, в праздности. Они уже не скрывали от товарищей своих отношений. Но как стыдно было!..

Его план боевой работы в тылу белых приняли. Шапиро ему помог. Встретились они, обрадовались, будто давно искали и нашли друг друга. Илья ему — про свой план, а старичок черный, бородатый, маленький, пружинистый, с подскоком — уши навострил. Он знал Илью еще с Царицына, совсем мало, но припомнил его хорошо. Теперь он член реввоенсовета армии.

Илья предложил организовать пулеметный отряд на крестьянских повозках. Пользуясь беспорядочным отступлением и отсутствием фронта, он рассчитывал под видом крестьянских подвод просочиться в тыл врага, где временами соединяться в сильный отряд в 30–40 пулеметов, нападать врасплох и рассыпаться, чтобы вновь накопиться в другом месте. Такой отряд при случае мог выдержать сильную атаку — и унестись от погони.

Командарм, как будто, согласился с Ильей, но предложил повидаться с одним комбригом: может-быть, в их планах есть общее. Комбриг организовывал тяжелый, малоподвижный, но сильный, почти бронированный отряд для действий в ближнем тылу белых. Не сговорились: эта тактика не сулила Илье блестящих перспектив.

Приняли план Ильи. Приехало новое начальство. Сдает он подив. Забирает с собой полтора десятка работников. Начали разбирать список. Разбирают и вычеркивают. Попытался он спорить — безнадежно, не понимают, что в Советской России миллионы проверенных товарищей, а в тылу врага: когда и где подберет он сильных работников? Вскипел — и грохнул по столу кулаком:

— Революция не терпит! Что вы делаете?

Сразу согласились с ним, всех отдали.

На другой день пошли в город, где остановился штаб армии. Сколько ликования было! Всю дорогу пели! Шли отрядом, в ногу, человек пятнадцать, а горланили за пятьдесят. На подводе, груженной вещами, продуктами, ехала Маринка. Остановились в хуторке. Вечерело. Заказали хозяйке поставить самовар, распороли несколько банок консервов, развалились на прохладной цветистой траве.

И снова — в путь: с песнями, в ногу. Какие только песни ни пели, но одна чаще других повторялась:

«И за борт ее бросает

В набежавшую волну»…

Прибыли. Начали спешно готовиться. Но пулеметов нет и нет. А их нужно много. Илья все сбавляет: с сорока — на тридцать, с тридцати — на двадцать, на десять, наконец сплюнул: «И чего я уцепился за них? Разве их мало у белых? Зачем их везти туда, рисковать с такой громоздкой обузой? Не лучше ли перебраться без всяких, с одними работниками? А там, в тылу, начать действовать: сначала самим, а потом обрастать массой».

Поделился с товарищами. Несколько человек — из Таганрогского округа. Борька захлебывается:

— Вот где развернуть работу! Шахтеров — десятки тысяч. Шахта от шахты — за несколько верст. А скрываться: знаете где? Леонтьевский лес! Вот лес: заросли, баераки, кусты, ручьи — там можно целый склад оружия накопить! Любой отряд скроется.

Борька — небольшой, сухой, жилистый блондин, энергичные скулы — огонь. Он продолжает:

— Едем на станцию Чистяково! От нее — семь верст до леса!

Шумные ребята, горят: «Скорей в подполье! Нечего тут ждать!»

Илья — к Шапиро. Тот подскочил от радости. Но где достать два десятка костюмов? Шапиро — письмо в Киев. Илья это письмо — Борьке в зубы:

— Гони, доставай. Это по твоей части.

Укатил Борька. Подбирает Илья товарищей, обучает их — и сам учится: стреляют из пулеметов, бросают бомбы, взрывают пироксилиновые шашки; немного строя, а больше всего тактики.

Зашел как-то в штаб армии, искал Шапиро. Его принял командарм, разговорился:

— Новая армия создается. Вы видите подтянутых красноармейцев во всем новеньком? Вся армия одета в новое. Это — остатки того, что было попрятано в полках. Думали — других обманывают. Себя дурачили. В одном полку — запас обуви, в другом — сахар, в третьем — снаряды, в четвертом — патроны. Все было в армии — и все кричали: «Помогите: ничего нет». И в самом деле: если в полку один сахар, так оно и кажется, что ничего нет. А когда эшелоны сбились в тыл, когда массы отступающих заменили свежими частями — мы выгружали эшелоны, сколачивали новые боевые части с новым комсоставом, одевали их во все новое, вооружали их новыми винтовками, давали им запасы патронов. В тылу мы ничего не получали. Все с фронта. В полках спрятан был месячный запас патронов. Тысячи снарядов. Теперь части ободрились, думают — Москва понаслала. Теперь и питание лучше. Части рвутся в наступление. Еще отступаем, но иногда инициативу перехватываем и бьем, бьем хорошо. Конечно, белые скоро развалятся: их силы рассосутся по России, они будут бить пальцами. А мы — кулаком. Многие сдались белым. Когда мы начнем наступать, эти десятки тысяч перейдут к нам. Это — сумки переметные. Но они нужны для фронта, связывать части.

Немногие в Красной армии сомневались в победе. Все приободрились, оживились, начались искания новой тактики; заработал тыл; шили для армии на зиму белье, обмундирование.

Генерал Деникин не то думал. Да и вся его армия. Красных сжимали в кольцо. Из Сибири напирал Колчак. К Ленинграду подступал Юденич. 12-го июня Деникин отдал свой «исторический» приказ о подчинении Колчаку. 25-го — белые взяли Харьков. К концу месяца красные были вытеснены из Крыма. 30-го — пал неприступный Красный Царицын.

Генерал Деникин об’ехал все фронты и, убедившись, что войска воодушевлены единой целью, отдал свой исторический приказ: «двинуться на Москву».

Фронт катился. К концу июля красные сдали Камышин, Балашов, Борисоглебск, Полтаву, Киев, Одессу.

Теперь уже шел последний бой за прямую дорогу на Москву.

Тяжелые дни ростовского подполья

По бульвару Пушкинской улицы торопливо удаляется девушка, за ней развеваются концы розового шарфа. Запыленные деревца бульвара не спасают от нещадного солнца. Сонная одурь повисла в воздухе, разогнала людей в тень своих комнат. Сонная одурь царит над всем, давит, выжигает мысль, внушает: в мире — сон и лень… Нет и не может быть тревог, смерти, мучений, грохота взрывов, войны… Сон и лень… Зачем торопиться?.. Спать и отдыхать… Но девушка, борясь с губительным гипнозом солнца, напрягает силы и бежит, нервно украдкой озираясь по сторонам, не смея оглядываться. Да только не оглядываться: это выдает сразу. Ей нужно быть особенна осторожной: ее знают шпики. Вчера она шла с Еленой и Марией. Пристали два джентльмена: скажите им, где найти Донком. Они-де приехали из Батума, а явок не знают. Как обнаглели! Издеваются.

Переходя улицу, нервно метнула по сторонам: ей показалось, что за ней следят. Роберт в куцой гимнастерке вперевалку шагает к ней; лицо мальчика разрумянилось, пышет жаром: он улыбается:

— Анна, да постой же… Куда?.. Уф-ф, за тобой не успеешь…

— На собрание. В Нахичевань. 34-я линия. Знаешь? В четыре.

— Погоди, я пройду немного с тобой. Тут людей не видно… За Шмидтом следят. На-днях сижу на этом бульваре, жду его. Приходит он и шепчет: шпик за его квартирой следит, у сторожа о нем расспрашивает. Смотрим — и сам шпик приплелся. Сел недалеко от нас, газету развернул, а сам по нас глазами шныряет. Мы сорвались — и на Садовую. Он — за нами. Мы — из-за угла навстречу! Так он чуть не отпрыгнул от испуга. Ах! ха-ха-ха… Мы, как зарыгочем! Потом за ним слежку назначили: оказалось — он из контрразведки генерала Черноярова… Ну, я побежал. Мне еще Сидорчука повидать надо. Из Советской России прислали.

Торопится Роберт, тяжело несет грузное тело, задыхается от жары. Без конца смахивает пот платочком, а пот льет и льет, точно его изнутри выдавливают. Платочек хоть выжми… Воды бы напиться, искупаться в холодной воде. Так дрябло, лениво тело, а тут нужно быть напряженно-настороженным, готовым к смертельной схватке…

А тем временем Анна столкнулась около Нахичеванской границы со Шмидтом. Тот ее за рукав придержал и, шныряя невидящими глазами, задумчиво, как во сне, прошептал:

— Вчера чуть-чуть не попались всем Донкомом. Собрались мы на Софиевской площади на траве, открыли заседание. Вроде как, гурьбой повеселиться сошлись. Вдруг, показывается автомобиль с офицерами — и прет прямо на нас. У меня в фуражке явки, у других — то записка, то документ, то воззвание. Что делать? Мы и начали глотать… А что в рот не лезет — в землю стали запихивать… Проехали мимо. Мы — в хохот, а тут к нам шпики направляются. Полегли мы в траву — не видно. Лежим и ждем…

— Тсс… — кто-то прошел подозрительный. Разве о таких вещах говорят на улице? Доскажешь на собрании, — и Анна умчалась.

Хлопнула калиткой, вбежала в флигелек, а в чуланчике хозяйка побелевшая зубами клацает:

— Ух-ходи… Ух-ходи, ради бога… р-раз-бежались… Шпики по углам стоят… Гос-гос-г-г-г-господи…

* * *

Прибежала к себе на квартиру, жадно набросилась на вкусный обед. Лицо разгорелось — потянуло спать. Так ныло от усталости тело. Прошла к себе в комнату, в прохладу, полумрак. Сквозь щели ставень пробивались острые лучи света. Она сняла с себя туфли, чулки, платье и в кружевной рубашке облегченно прилегла на мягкую кровать. Но мысли назойливо мелькали, сменялись, лишали ее сна. Она всячески отгоняла их, закатывала глаза под брови до боли, до головокружения, принималась твердить монотонно одно слово — ничего не помогало. Временами она энергично вскидывалась, как рыба, перебрасываясь с бока на бок, мяла подушку в пухлых руках, но сон дразнил ее, как мираж. Ах, как хотелось спать!.. — и сон подкрался незаметно, унес ее в своих ласкающих об’ятьях…

Проснулась, лежа на спине, высоко вздымая под кружевами упругую девичью грудь. На пылающем лице се блуждала счастливая улыбка. Не хотелось шевелиться, хотелось лежать вечность и мечтать…

Вошла Елена, повернула у двери штепсель, присела. Желтый свет лампочки резнул по глазам.

— Ты чего, Анна, нежишься? Разве не знаешь? — собрание.

— Ах, собрания, заседания… — досадливо бросила Анна. Вскочила, крепко прижала к себе Елену и принялась жадно целовать ее в волнистые волосы, в щеки, лоб…

— Что это тебя разобрало? — довольно улыбаясь, попыталась отстраниться Елена, но Анна снова принялась тормошить ее, расхохоталась звонко и, оборвав смех, страстным грудным топотом заговорила:

— Ах, Елена, если бы ты знала, как мне жить захотелось… Я видел сон… Это какой-то громадный букет цветов: женщины, как цветы, и я между ними в воздушном ярком платье; мужчины такие красивые, стройные, такие жгучие… И нежная мелодия. Как ветерок… Ах, какая это была мелодия! Постой, постой, я спою… Я проснулась и еще помнила ее… — и она тихо стала напевать… — Нет, не так, чуть-чуть похоже, но совсем не то… И вот подходит ко мне этакий демон, я дрожу от страха, а он так смело берет меня за талию… И все закружилось в розовом тумане. Я вижу только его глаза, чувствую как он сжимает меня сильно, сильно, вот так! — и она порывисто обняла и сжала руками Елену… — Но какие это глаза! Мне кажется, что я их где-то видела… Может-быть, и в самом деле кто смотрел на меня так в городе, а я не заметила, потому что я думаю о другом, мне нельзя об этом думать. Ах! ха! ха! — рассмеялась она горько. — Это ведь не для меня!..

— Елена! — вскрикнула она. — Жить, веселиться хочу! Закружиться в вихре, все забыть, все ужасы, подполье!.. Пойдем в город! Там огни бриллиантами рассыпаны, там шумно, весело, там музыка гремит!.. Пойдем в театр, в какой-нибудь кабачок, где знойная, экзотическая музыка! Ах, как хорошо бы! Пойдем! — и она, спрыгнув с кровати, стала быстро натягивать чулки, туфли, бросилась к корзинке, выбирая лучшее платье.

— Успокойся, Анна, — холодно проговорила Елена. — Во-первых, сейчас пора на собрание, во-вторых, не забывай: ты — в подполье и тебя шпики знают. Никуда тебе нельзя…

Анна, оторвавшись от корзинки, зло посмотрела на нее, оскорбленная:

— Что-о? Нельзя? — и начала выбрасывать из корзинки платья и белье. — Не хочешь? Я одна пойду! Ты засохла, зачерствела в подполье, ты — манекен! Все равно, не сегодня-завтра нас захватят: мы в руках шпиков!

Вскочила, набросила на себя легкое белое платье и, вскинув обнаженные руки, вскрикнула, сверкая в улыбке зубами:

— Хоть день, хоть час да мой! Жить, любить хочу!.. — и, подбежав к зеркалу, начала перебирать флакончики, коробочки.

Сзади обняла ее за плечи Елена:

— Что с тобой, Анна? Ты с ума сошла?.. Ты погубить себя хочешь?.. Пойди, окатись холодной водой — и все пройдет. Ну, Анна, Аня, милая, послушай меня…

Анна лихорадочно, торопливо напудрилась, поправила прическу, приладила шляпку, подбежала к вешалке, накинула пальто. К ней бросилась Елена:

— Не пущу. Ну, Аня, успокойся…

— Уйди! — жестоко метнула та, — и рванулась к двери. Но Елена не пускала ее от себя, пыталась уговорить, обласкать — и ловким движением сняла с нее пальто. Анна растерянно остановилась… и расхохоталась звонко… Подбежала к кровати, бросилась на нее и, раскачиваясь, продолжала хохотать:

— Ах! ха! ха! ха!.. Ведь жизнь, счастье, любовь не для меня! Я, как монашка, постриглась в монастырь подполья и при жизни заказала себе гроб. Я могу думать лишь о смерти, которая придет завтра, о пытках, ожидающих меня! Ах! ха! ха!..

Елена удивленно смотрела на чужую, непонятную Анну и в смехе ее она с ужасом почувствовала дыхание смерти. «С ума сходит!» — мелькнуло у нее в голове. Подойдя к столу, она дрожащими руками налила стакан воды, расплескивая ее по скатерти, и стремительно поднесла Анне. Подавая стакан, Елена присела и левой рукой обняла ее за талию:

— Выпей, миленькая… Успокойся… Да у тебя на глазах слезы? Что с тобой?..

Анна вдруг безудержно зарыдала и, отвернувшись, бросилась на подушку… Елена, тихо нашептывая ей ласки, гладила ее по волосам, по округлым, упругим плечам и уговаривала выпить воды.

Анна поднялась, безвольно взяла стакан и, стуча зубами, всхлипывая, начала пить. Отдала стакан, меланхолично уставилась в пространство. Елена, поставив его на стол, снова присела и тихо, как ручеек, зажурчала:

— Ты, Анна, устала. Тебя измотали подполья. Выезжай в Москву. Отдохнешь, наберешься сил, развлечешься… Ты дрожишь?..

— Мне холодно… Дай пуховой платок… Спасибо… Тс-с… Кто-то в ставню стукнул. Мне страшно… Не ходи, Елена: там темно, там стерегут. Да, да, я чую, следят… Я боюсь… — и она крепко прижалась к Елене, как ребенок, ища в ней защиты.

— Ничего там нет, не волнуйся.

— Да нет же, я знаю, следят! — и она малодушно заметалась по комнате. — Уйти бы куда, к знакомым, где не опасно, куда не придут. Там так уютно, мирно, светло. Пойдем, Елена, к знакомым. Я боюсь… Я с ума сойду…

— Куда ты пойдешь? Приляг, отдохни. Ты ведь сама знаешь, что за нашей квартирой нет слежки, зачем же создаешь себе ужасы? — Она осторожно подвела к кровати безвольную Анну и уложила ее. — Может быть компресс на голову?

— Не надо, не надо… Я отдохну, — прошептала Анна.

Оперлась на локоть и, сосредоточив взгляд на окно, долго и молча слушала воркование Елены…

…Вдруг дико вскрикнула и, ухватившись дрожащими руками за Елену, торопливо зашептала, безумно глядя на окно:

— Следят! Кто-то открывал ставню… Я видела… Нет, нет, это не безумие: я хорошо, отчетливо видела… Я жить хочу! Не надо! Не надо! Зачем?.. — и она зарыдала, бессильно склонившись на грудь Елены…

Вошли бодрые, веселые Ольга и Мария, заговорили трубными контральто. Но увидев Анну, стыдливо спрятавшую лицо в подушку, заметив, как у нее вздрагивают плечи, они смолкли. Потом тихо обратились к Елене, участливо расспрашивая о случившемся. Ольга виновато засмеялась:

— Да это же я приоткрывала ставню. Хотела узнать, дома ли вы. Анна, что с тобой?… Э-э, девка, тебе пора на отдых. Замоталась… А впрочем, завтра ставится вопрос о выезде в Советскую Россию всем старым подпольникам. Ответа из Донбюро на наш запрос еще нет, но дальше ждать нельзя: получится не подполье, а сумасшедший дом. Это не с одной Анной бывало. Слышишь, Анна? не стыдись. Ну, покажи же лицо. С другими похуже бывает. Что мы, не знаем тебя? Кто из нас смелей тебя работает? Ну, Анна… Вот так, теперь улыбнись… Добрый вечер, — и она подала ей руку. Принесла два стула к кровати, села, предложила Марии:

— Садись. Ты вот, Анна, испугалась, что ставня открывается, а другим так и в самом деле представляется чорт знает что. Один подпольник рассказывал, что у него далее галлюцинации были. Воображение разгулялось, а ночью ему и стало чудиться, что за окном топот, бегут, кричат, дом оцепила стража… Оказалось же — чистая иллюзия. Бред.

Вскоре Ольга и Мария ушли. Елена осталась около Анны. Разговорились, и так просидели до рассвета, когда отлегло от сердца, и они спокойно и крепко уснули.

* * *

В Сачка стреляли. Ранили. Осатанел — прислал в подполье письмо, в котором предупреждал, что если его не оставит в покое, он всех их разыщет, изловит, а для Шмидта, Роберта и Анны добьется пытки. И закончил:

«Пороху у меня хватит и за кулисами я прятаться не буду».

Выбрали новый Донком для работы в подполье. Уезжают: Шмидт, Анна, Елена, две Марии, Ася, которая в контрразведку ходила, несколько других курсисток, несколько подпольников-рабочих. Всего уезжало человек двенадцать. Роберт оставался. Ему подполье не мешало с’едать по два обеда сразу и быть вечно смеющимся.

Выезжали ночью, тревожно. Билеты им купили носильщики. К поезду проскочили перед самым отходом его. Шмидт с одним подпольником, решив, что Сачок дежурит на станции, прошли на Гниловскую. Но и там им показалось, что он поджидает их. Они забрались с темной стороны поезда на крышу вагона и, укрывшись плащем, от’ехали от станции.

Приехали в Авиловку вечером, загнанные, издерганные, жаждущие только одного, покоя. Но против них, казалось, и сама природа восстала. Поднялась гроза. Хлестал дождь, небо угрожающе ревело, грохотало взрывами снарядов, разрывалось, как гигантское полотнище и ослепительным голубым светом ярко указывало на подозрительно застывших у заборов, согнувшихся, крадущихся путников. Освещало — и вмиг окружало черной пропастью, чтобы задержать, дать изловить их здесь же. Ощупью хлюпали они по грязи в ботинках, в дамских туфельках, брели промокшие до белья.

Пришли в хату. Где же разместиться? Неужели опять под ручьи дождя, под вспышки молнии? Стряхивают с себя брызги воды, рассаживаются; девушки — разрумянившиеся от дождя, посвежевшие. Так хорошо здесь! Стихия бессильно, заглушенно бушевала за стеной, слабо вспыхивала в окнах. Шмидт с парой товарищей ушел к местным подпольникам поискать ночлег для товарищей, узнать об их работе.

Вдруг резко распахнулась дверь, будто от порыва ветра, — и в комнату ворвался вместе с шумом дождя промокший товарищ:

— Казаки! Разбегайся!

Ринулись к двери, столпились, а навстречу — страшный, грубый окрик:

— Стой, стрелять будем!

Отхлынула толпа внутрь, а за ней с винтовками наперевес промокшие казаки.

Как это не во время! Зачем это, когда они уходят от борьбы, уставшие, обессилевшие?..

Кое-кто из товарищей успел бежать, за ними погнались казаки, да скоро отстали: в такую погоду, в такую темень гнать — еще напорешься, палкой убьют. А бежавшие отыскали Шмидта и сообщили ему об арестах. Он попытался поднять местных подпольников на боевое выступление, чтобы освободить арестованных, но те отказались.

Выступили сами, человек пять. Да дело до схватки не дошло: арестованные успели откупиться и разбежаться, а казаки бросились в темноту, будто преследовать кого-то.

Что же делать? Все разбежались, дождь хлещет, гром грохочет, молния сверкает. Нужно поскорей собраться, скрыться: утром облава будет.

Бродят за дворами, по рытвинам, в колючках бурьяна, ищут друг друга. Какие они стали жалкие, беспомощные, одинокие, готовые расплакаться от бесконечных ударов.

Кое-как отыскали друг друга, решили уйти в пещеру, за несколько верст от Авиловки. Добрались, измученные, промокшие. Уныло сидят, мерзнут. Что же дальше? До чего дожили?

Но жизнь — преинтересная штука: валятся на человека удары, все ниже прибивают к земле. Кажется, нет сил выносить их, нельзя опуститься ниже, а жизнь издевается: еще, еще вынесешь. И когда уже все потеряно, разбита надежда, — волна отливает, жизнь начинает улыбаться, все больше, все больше, глядишь — словно не было ударов: цветет человек; да иногда так расцветет, что и мечтать не мог прежде. Как растительный мир после грозы. Как деревья после обрезки ветвей.

Так и здесь получилось: сидят в пещере бесконечно жалкие, захлюстанные в грязь, голодные, одинокие, без средств и почти все без оружия. Пришел безрадостный рассвет. Что же делать? Что делать?..

Но появляется бодрый, веселый курьер из Донбюро. Привез деньги и письмо. Донбюро предлагает Шмидту вернуться в Ростов. Оказывается, можно и должно вернуться и продолжать борьбу. Анна сама вызывается туда ехать.

Укатила на разведку. Часть товарищей услали в Советскую Россию, а другие, в том числе и Шмидт, в ожидании возвращения Анны, снова перебрались в Авиловку.

Приехали сюда и типограф с Левченко. Типограф без ноги, он ни на шаг не отстает от Левченко: «Пиши денежный отчет». А Левченко — без руки, ничего с ним сделать не может. Их посылали в Советскую Россию, чтобы там Левченко отчитался в деньгах и предстал перед судом. Но через фронт не удалось им перебраться — вернулись в Авиловку. Здесь его судили, некоторые товарищи настаивали расстрелять: до каких же пор возиться с ним; другие — не согласны: «Нельзя, пусть отчет напишет».

Отправили его снова в Ростов, засадили в конспиративную квартиру: «Пиши отчет». А ему он никак в голову не лезет.

Вернулась Анна — все благополучно. Выехали в Ростов. Создали новый Донком: опять Шмидт — председатель, Анна — секретарь. Снова за работу.

Мытарства 4-й группы.

Пологое тенистое ущелье. Между деревьями разбросаны шалаши, землянки, крытые древесной корой. Около них лежат зеленые, лениво разговоры плетут, скуку разгоняют. Недалеко от ущелья — солнечное море. Севернее, у пляжа, — дачи курорта Фальшивого Геленджика. Там — чистота, прохлада, цветы и звуки рояля. Еще севернее, за широким отрогом гор, срезанным у моря, раскинулся вокруг овальной бухты Геленджик. Нежится на солнце, спрятавшись в горах.

Зеленые живут по ущельям, а на охоту выходят к шоссе, к самому городу. Не дают покоя проезжающим грузовикам белых — обстреливают их, а удастся — выгружают, солдат обезоруживают, раздевают и в белье отпускают в город.

Гуляют молодые, задорные, а какие постарше — на биваке у землянок отлеживаются. Четвертая, отдыхающая после разгрома, — пока что гость. Первая и вторая — старожилы здесь. Им тоже есть что рассказать о себе. Заросший зеленый второй группы, прислонившись спиной к стволу дерева, сидит, раскинув ноги в постолах, корявыми пальцами заворачивает в табачный лист окрошку турецкого табака и медленно, весело говорит:

— Ишли мы как-то вчетверох по берегу. Харчишек грешным делом искали по дачах. Глядь — катер пыхтит, из Геленджика выбежал, мимо Фальшивого курс держит. Заело тут нас: «Чем мы рискуем: спыток не убыток» — и в кусты полезли. Под’ехал он ближе, мы из кустов выглядаем, винтовки на них уставили: «Душа вон! Подходите, а нет — на дно пустим!» Те взаправду испугались. Подошел к берегу катер. Мы из кустов не вылазим, сил своих не обнаруживаем, отдаем команды в кулак: «Выгрузил оружие, относи в сторону». И выгрузили воза два по мелочи: муки, крупы, сахару. Винтовок несколько забрали. Потом приказали им катить по Волге-матушке. Отплыл катер — показали мы свои силы. На берег вышли, блины свои скинули, размахиваем ими: «Спасибо, благодетели. Почаще заглядайте: ничего вам акромя благодарности от братвы не будет».

Вокруг зареготали, молодой зеленый в постолах приподнялся на локоть:

— Да что, вчетверох. У мине похлеще вышло. Ехало три грузовика, а в них — человек семьдесят белых. Я как раз на 13-й версте был. Слышу: гырчить — и полез на кручу над шасой. Под’ехали они — кы-ык начал я палить залпами из своей гвынтовки, как начал палить! Хы! хы! хы… — ни один не прорвался, вернулись назад. Вот перекалечил народу!

— Почему же вас не трогают белые? — спрашивает зеленый из четвертой группы.

— Пробовали — обожглись. Узяли они заложников из наших семей: баб, стариков, человек 75, засадили в дачу Вышневецкого, Ну, как в Архипке хотели проделать. Пригрозили нам, что, дескать, расстреляем всех, если не утихомиритесь. А мы тоже не дали промашки: взяли генерала Усова, статского советника Рейна да трех миллионеров ростовских. Больше не брали. Написали письмо зеленжикскому коменданту, что дескать, не трогай наших, а не то и заложников ваших подавим и всех буржуев по дачах вырежем, и до вас самих доберемся. И что же вы думаете? Выпустили наших, никого не трогают. Живут у них наши семьи, как у бога за пазухой. А нам меньше забот.

— Да-а, вон лысогорцы по хатах живут, семьи охраняют. Спервоначалу думали — прогонют облаву, и никто не пойдет к ним. А теперь кажноденно дежурят и за шкуры дрожат. Никуда от хат не уходят. А пришла в апреле облава, так себе, человек 80, а их, чудаков, 30, — разбежались. За хребтом бегают и головы высовывают, значит, пугают белых. Ну, те полазили, пошарили по хатам, кур, поросят недоваренных поели — и засветло ушли. Разорять все-таки побоялись.

— А на-днях — слыхали? — знову облава на них лазила. Из Холмской, с Кубани. От Папайки стали подыматься, а их четыре зеленых и встретили за третьим хутором. Такого им чосу дали, что до самой Холмской бежали.

— Ну, а на вас облавы лазят?

— Ни, охоты не мают. На що им лазить, колы мы их пока не трогаем. А слухи пущаем, що нас як звездов на неби: в каждой щели тыщи, усих тысяч двадцать, а придавольствию получаем прямо из Грузии.

Весело и ладно бы жили три группы, может-быть когда и тряхнули бы белых: сила собралась ведь в 200 бойцов, да не роднились гости с хозяевами.

Принесет местному что-либо жинка, борща, например, с салом; только расположился над горшком, а пришлые уже и рот заглядывают, не дадут с аппетитом куска проглотить. Хлеб же им дают, варево есть — чего же им еще нужно? Нахлебается местный — отрыжку в животе глушит; перевернется на бок — вторично с’еденное пережевывает. А тут около лежит на спине какой-нибудь из четвертой, небо разглядывает. Местный — в хорошем настроении, ему охота «побалакать», он и начнет участливо заговаривать:

— Видно, дождь будет?… А?.. — и сосет в зубах, мясо вылизывает из них языком. — Ты не обедал?.. Чего ж не садился?

— Не охота что-то, аппетиту нет, недавно же баланду раздавали.

А недавно было часа, может, три-четыре назад. Не понимают друг друга. Все чаще отбиваются местные в чуждые кучки, втихомолку ведут разговоры:

— Прибились нахлебники. Прокорми эту ораву в сто человек. Да на нее целое интендантство заводить надо. На кой чорт сбились в кучу? Досидеться, пока белые облавами выкурят? Сидим тихо, мирно, семьи около, а сорвемся с места — и будем блудить, как неприкаянные. Кто нас примет? Четвертая вон никому не нужна, только обуза на шею.

— Чего они не идут под Прасковеевку. Давали ж им участок?

— Не хотят: глушь, говорят. Не все равно им где сидеть?

А в четвертой свои разговоры меж рабочими:

— Наели себе зады, сами — ни с места и другим не позволяют действовать. Им-то что: у каждого — хозяйство. Наладили пекарню, хлеб выпекают. Благодетели, подкармливают. На чорта нам эта святая бурда. Что мы, не можем сами достать?

— Крамора бы потрусить. Сколько богачей в его дачах жир спущают. Там и едова, и деньги бы достали.

Собралась четвертая в налет. Вторая протестует:

— Ни под каким видом. Вы что нам конспирацию ломаете? Вы пришли и ушли, а нам сидеть тут до прихода красных.

— А что же нам, смотреть, как вы молоко лакаете? Сами достанем, Христа-ради просить не будем.

— Пошлите заказ Крамору. Он человек обходительный. Сам предлагал: «Не отпугивайте моих дачников. Нужно вам сто тысяч — скажите, дам; нужно вам воз муки, два воза! — скажите, пришлю».

— Идите вы под такую!.. С буржуями еще ладить не хватало!

И пошли. И ничего не нашли, потому что Крамор не дурак, и дачники — тоже. Денег, ценностей при себе не держат. Впрочем, 36 000 «колоколами»-тысячерублевками достали, да что с этих денег? Барахлишка немного взяли. Контразведчика привели.

Вторая и первая встречают налетчиков:

— Сходили? Добре. Раз живем вместе, стало-быть и добро вместе. Все в одну кучу — и делить. Чтоб поровну. Чтоб никому обидно не было. Особенно деньги. Они завсегда пригодятся: семьи-то наши чужой дядя не придет кормить?

Четвертая обозлилась:

— В налет не ходили, Крамора вам жалко было, а теперь делить? Что мы: бандиты? Деньги нужны отряду. Пошлем на Лысые горы за продуктами, честь-честью заплатим; никто пальцем на нас не укажет.

Так и не отдали денег. Послали с ними на Лысые горы за продуктами.

Пока спорили, контрразведчик удрал: командир упустил, бывший прапорщик из Пшады. Ничем себя особенно революционным он не проявил, да местным особенно беспокойные и не нужны были, им нужно было, чтоб у них порядочек был — и только. Вот и выбрали его командиром об’единенного отряда. Повел он контрразведчика расстреливать, пошел вместе с ним для контроля и комиссар его Иванков. Командир начал щелкать наганом — не стреляет. Контрразведчик — под обрыв, командир — за ним. Оба и скрылись.

Пришел Иванков на бивак с пустыми руками. Похвалиться ему нечем. Местные зеленые набросились на своего духовного вождя, хотели его самого «разменять», да четвертая отстояла.

Тут уже всем ясно стало: не житье им вместе. Раз контрразведчик сбежал, значит жди облаву. А куда спрячешься с такой оравой? Первая группа ушла, от своих скрылась. Остались четвертая и вторая — конь с коровой в пристяжке.

Ночью — шорох… Просыпаются бойцы четвертой — и вторая исчезла. Что делать? Пока совещались, под’ехали две подводы хлеба с Лысых гор. Бесплатно прислали. Что случилось? Тут, можно сказать, гнали, а туда, будто, зовут. Наскоро собрались, продукты на руки роздали и пошли на Лысые горы. Торопятся, точно к родной матери.

Трудно подниматься, высоко. Шли по мягкому ковру ущелья, перепрыгивая через путающуюся под ногами бурливую речушку; поднимались в лесных зарослях размытыми черкесскими дорогами мимо заброшенных, одичавших черкесских садов… Шли тропинками, пробитыми в глухих уголках гор, будто тут же, вокруг, громоздятся многолюдные города, которым все это не нужно, но откуда толпами снуют жители.

Тащатся зеленые, тянет их к земле ласковая сочная трава — почему не отдохнуть? И отдыхают часто: с непривычки трудно лазить по горам.

Добралась, наконец, четвертая. Хорошо приняли их лысогорцы: дичь их понемногу прошла, теперь уже не собираются в расход списывать, как прежде, Узленко и первую группу. Теперь у себя оставляют: истомились охранять три хутора тремя десятками бойцов, хотят увеличить армию своей лысогорской республики. Зазывают рабочих по хатам, жирно и вкусно закармливают, бабы суют на дорогу куски сала, яиц, пирожков, хлеба… «Но позвольте: почему же на дорогу?»…

— А вы же в щели жить будете? Тут недалеко, верстах в трех, такая глубокая щель, такая непролазная, что ввек не доберется облава. А как хорошо там: травка зеленая, лесок, холодок — на ще вам и хаты сдались.

Хмурится четвертая — видно не спеться им с местными, — расспрашивает про другие группы. Лысогорцы уговаривают: страшно одним оставаться, доберутся-таки до них белые, разорят, сожгут их хозяйства. Почему бы не остаться четвертой: картошки, разных овощей здесь завались — не возят же на базар ничего, опасно; овец, коз — стада несчитанные в горных лугах пасутся. Каждый крестьянин от чистого сердца продаст все, что нужно. Мучицы, правда, нет, в горах не посеешь хлебушка, — так мучицу же можно внизу доставать: в налеты ведь ходить вместе будут.

Четвертая упрямится — чего бы ей еще нужно? Не могут же местные напустить в свои хаты пришлых. Они-то и свои, да все ж лишнее беспокойство. Это значит: прими по нескольку нахлебников, сажай их за стол, обмывай, убирай за ними, а там следи, как бы бабу в соблазн не ввели.

И отступились. Рассказали про Петренко: «Разве вы не слыхали про Петренко? Нет? Ну, как же, а еще около шоссе сидели. Там у него силища! Все крестьянство побережья на него молится, все белые гарнизоны перед ним дрожат! Вот кто такой — Петренко! И сидит он в Левой щели. А насчет проводника — не беспокойтесь, вмиг вас доставит».

Обрадовались цементники: «Наконец-то!» — и маршем через три хутора, через Папайку, Холодный родник.

Прибыли в Левую щель — темнеет, скупо заглядывает в нее солнце. Так уютно, тепло: внизу ручей журчит, прыгает по камням, там хаты настороженно выглядывают из-за деревьев, а там, дальше в горы, в трущобах — покинутые уже землянки зеленых.

Хорошо их приняли архипцы: ох, как гостеприимны они стали с некоторых пор: «Со всех сторон стекайтесь, всех накормим, все достанем у белых!»

Петренко мотается, организует, митингует. Петренко — в Дефановке, договаривается о присоединении к его организации их группы.

Развели костры зеленые, улеглись со стороны ветра, чтобы не глотать дым, — начали варить себе ужин: что с собой принесли от щедрых лысогорцев, что дали архипцы. Костры потрескивают в темноте. Спину холодит чуть-чуть сквозь пиджачишки, шинели, а спереди тепло; истома в сон клонит. Лежат усталые, лениво, тихо разговаривают. Кое-кто поджаривает на огне куски сала, продетые на штык. «Какие счастливцы! Рубашку бы отдал за кусочек этого благоухающего, подрумяненного сала, аж слюна прошибает!»

Но растаял запах шашлыка, подужинали зеленые, мечты сладостные поплыли в туманную даль, и разбрелись гости на ночлег по хатам, сеновалам, а кто у костров улегся. Только одинокие, задумавшиеся над пламенем зеленые сидели согнувшись, с треском ломали сухие ветви о колено и, бросали их в жадное, взвивающееся пламя костров. О чем они могли думать? — О волчьей, пока еще беззаботной жизни… А потом… Что ждет зимой? Красные отступают к Москве — скоро ли придут сюда? Не придется ли здесь, как Шамилю в Дагестане, воевать с полсотни лет? А семьи, брошенные на заводе, — жены, иссушенные работой; беспризорные, нечесаные, немытые, голодные дети?.. Чует сердце: близится счастливое, радостное, а жизнь треплет, дразнит ужасами. Товарищей, более тридцати человек, арестованных во время провала, перешерстили: трех расстреляли; хозяина дома, у которого на чердаке зеленые ночевали, — шомполами застегали; двум дали по двадцать лет каторги, а остальных отпустили, может быть, для нащупывания новых связей. Ведь у каждого кто-либо близкий — зеленый, каждый разыскивать будет, расспрашивать — тут-то шпикам и привалит работы.

Сонно вспыхивают костры, да порой взлетит высоко в клубах дыма густой фонтан золотых искр, когда кто-либо спросонья бросит в потухающий костер охапку дров.

Веет прохладой, бледнеет небо — крепче, спокойней засыпают зеленые.

Конференция в левой щели.

Днем пришел Петренко; жизнерадостный, вьются кудри кольцами, фуражку поднимают; работа идет, зеленые вокруг связаны с ним, а тут сила прибыла: сотня отборных бойцов.

Спрашивают у него Кубрак, Иванков: «Как дела?» Рассказывает. От Левой щели до Туапсинской железной дороги — до десяти групп, словом, у каждой деревни — группа. Связь с ними имеется, то-есть какая там связь: уходили к ним, приходили от них: «Вы против кадетов?» — «Мы за совецку власть». — «И мы тоже». — И расходились, успокоившись, что в случае чего — найдут друг друга за хатами. Легко сказать: об’единить, подчинить. Да они самому Деникину с его стотысячной армией разлуку накручивают; каждый дорожит выше всего волей, покоем, жизнью, а им предлагают от всего этого отказаться, кому-то, серому, подчиниться, и по его указке итти на смерть. Связать группы в горах — пустое дело; подчинить — проблема.

Вскоре связался Петренко и с Екатеринодаром. Приехали оттуда два подпольника: задорный Гриша и многообещающий Витя. Горячо взялись за дело: «Всеобщую конференцию надо! Четвертая, пролетарская пришла — теперь всех зеленых поднимем». (Некому ж начать было прежде: боялись).

Пошли по тропинкам ходоки в группы: и под Геленджик, и на Лысые горы, и за Новороссийск в пятую. Собрались делегаты. Пришел и бродило бородатое, Узленко; дорогу он сюда знает, помнит, как его отсюда, вроде как бы, выперли и чуть не шлепнули, да виду не показывает. А архипцы будто забыли про осеннее после свадьбы: стыдно вспоминать старое.

Много вопросов обсуждали. Об’единилось около полуторы тысячи бойцов, вооруженных, организованных в группы, почти обеспеченных продовольствием.

Представители пятой группы поведали свою бредовую идею, которую удачно всадил им Воловин: взять Новороссийск. Другие представители в недоумении покачивали головой: «Как же это сделать? Все силы перебросить невозможно, а с одной пятой в полтораста человек нападать — хватит ли храбрости? Но если бы и стянули силы, напали, даже взяли город, а потом? Не перебили бы их там в первую же ночь поодиночке?» — И решили: «Отставить». Но тут полезли раскорячившись: Петренко со своими силами будет держать курс… на Армавир, что за 300 верст, а Тарасов с пятой группой… на Екатеринодар. А пока что — воевать у хат: видно, у архипцев память отшибло.

Действовать разом. Уж это: разом — бестолковое, бездарное — не раз губило силы, перспективы в революции. Как чуть-чуть организовались: разом бить… пальцами.

Кубанцы начинали на Кубани, а Петренко с тремя ротами должен был очистить территорию от Пшады до Джубги, пошире вокруг своих хат.

Но в древнем писании сказано: иди в наступление и думай о бегстве. Обсудили приглашение грузинского офицера, служившего у белых и поддерживавшего приятельские отношения с зелеными. Обсудили и решили послать в Грузию представителя просить принять зеленых к себе в гости на случай невыдержки.

В заключение выбрали начальников, и разошлись делегаты по своим группам. Ушел в свою пятую и Узленко. Он должен был остаться представительствовать в главштабе, но надо же доложить группе о происшедшем и предстоящих боях.

Оживление отрядов Петренко.

Выступили на Пшаду главные силы, человек 350, две роты. Тут и Кубрак со своими цементниками и легионерами. Тут и комбат, и замглавком, и сам главком Петренко, и его ад’ютант Витя, и даже начглавштаба Гриша.

В гарнизоне Пшады человек 80 — местных солдат, они готовы сдаться, и человек 45 — казаков. С теми-то и нужно помериться силами. Взобрались на гору Афипс, прилегли. Заря потухает, море огнями играет, в небе загораются редкие звездочки, воздух чудесный, горный, тихо, прохладно, трава сочная, высокая. На море дремлют французские суда, стерегут, направляют прожекторы в горы — бесцельная забава. Зеленые шутят, веселы, как перед праздником.

Выступила разведка. Выступил отряд. Подошли ночью к Пшаде. Разослали партии перерезать провода на Геленджик и Береговую. На Архипку уже перерезали. Двадцать человек послали в засаду по другую сторону Пшады, встретить казаков, если те побегут в Геленджик; пятую роту послали на 45 казаков, а с первой — Кубрака пошли брать сдающихся 80 пшадцев.

При первой же и все высокое начальство сбилось. Условились наступать по сигналу. Брать без выстрела.

Глухая ночь. Собаки лают, все тревожней, все громче, стараются задержать этого жуткого, молчаливого врага, будят своих хозяев.

Загадочный выстрел… Чья жизнь прервалась?.. Затрещали выстрелы. Бегут зеленые пятой роты назад. Что же это: белые ожидали? Предательство? Петренко пытается задержать бегущих — безнадежно, цепь разбежалась.

Но первая рота Кубрака пошла вперед, залегла. Обстреливает казаков: пшадцы подождут.

Казаки бежали, штаб их захвачен, 12 — сдалось. Рота Кубрака пошла на пшадцев; выпустили по обойме — те и сдались. Но казаки залегли на окраине Пшады, засыпают пулями. Петренко послал отличившегося Кубрака с 25 его бойцами во фланг, тот обошел их, засада, сидевшая в тылу, помогла ему — и казаки бежали в горы.

Бой закончен. Рассветает. На шоссе лежат два убитых.

Один из них — командир пятой роты. Он сделал оплошность: вместо того, чтобы выслать вперед четырех с бомбами, подошел со своей ротой гуськом к самому штабу белых, и часовой убил его. Зато казаки потеряли одних убитых 9 человек.

Зеленые стаскивают на шоссе в кучу трофеи — винтовки, цинковые ящики с патронами, шинели. Рота Кубрака в сборе, но где же непобедимые орлы пятой роты? Двенадцать — налицо, но где же остальные 120?

Горнист во все легкие дует в трубу, завлекает их — не вылазят орлы из-за кустов, а иные уже за перевал махнули. Долго заливался горнист, соблазнял: ведь барахлишко, шинелишки, ботинки и прочее такое предвидится. К обеду сошлись крадучись, стыдливо, будто по нужде отлучались не надолго.

Провели митинг. Петренко дал волю своему горячему желанию высказаться. Казаков распустили по домам: скоро хлеб убирать нужно будет.

Выступили. Везли двух убитых и нескольких раненых. Петренко со штабом, трофеями и частью отряда двинулся на Левую щель, 40 бойцов из роты Кубрака послал брать гарнизоны двух глухих поселков, Бетты и Береговой, Кубрак же со всеми остальными бойцами должен был взять Архипку.

Гарнизонишки Бетты и Береговой сдались без боя. Сорок бойцов пошли под Архипку к Кубраку. А он ее уже обложил и начал прощупывать разведками — где посты, где заставы, гарнизон, штаб, квартиры офицеров. Все нужно узнать в точности: Петренко предупредил, что архипский гарнизон наготове, ждет. А тут как-то боязно: весь штаб, все деятели ушли. Почему бы им не показать здесь свою удаль? Гарнизон у белых в 300–350 бойцов, у них 4 пулемета.

Три дня выясняли. Три дня белые в окопах ждали, в заставах сидели. Подкрались зеленые ночью, посты поснимали — и гарнизон без боя сдался.

Пришли в Левую щель, а там что творится! И откуда народу набралось? Песни, оживление! На Кубани разогнали гарнизоны казаков в Ставропольской и Тхамахинской. Намитинговались до хрипоты; выступал, конечно, Иванков. Крестьяне снесли по буханке хлеба, по куску сала, а зеленые тем временем муку из мельницы выгрузили. Набралось подвод тридцать — и поехали в Левую щель. Штаб завален винтовками, патронами, шинелями, сапогами.

Теперь можно отдохнуть непобедимой. Веселятся зеленые. Гулко разносятся их песни по Левой щели. Поверили в свою силу.

Оживление «третьей силы».

Но как же мы забыли про потомков могущественных травоядных ихтиозавров, про «третью силу», которая в начале курортного сезона разродилась в кустах недалеко от Сочи первенцем — резолюцией и с того момента занесла в историю день и час зарождения зеленого движения? Ведь там — идейное, организованное движение! Там — головы вождёвые, мужья государственные!

Больше трех месяцев шла деятельная подготовка к с’езду. Провели. Вы думаете это и все? Как же вы наивны. Ведь это был всего-навсего организационный с’езд. На нем обсудили цели борьбы: ведь никто же не знает, чего добивается? Обсудили и способы борьбы: из винтовок стрелять или, скажем, из резолюций, свернутых в хлопушки, или просто-таки показать врагу со всей силой презрения спины со всех, видимых для него гор и оттуда пускать ему угрожающие ноты. Затем выбрали временный организационный комитет, которому поручили созвать окружной делегатский с’езд в горах за Воронцовкой. С’езд назначили на 14-е августа.

По случаю молниеносных темпов страсти разгулялись: нужно провести во всех деревушках предвыборные собрания, затем — выборные собрания, на которых протянуть только своих, эс-эровских делегатов; затем провести послевыборные собрания, чтобы выработать наказ делегатам и поклониться в пояс избирателям за оказанную честь; затем нужно собрать делегатов, затем провести предс’ездовское частное совещание, на котором провести предварительную обработку представителей и сколотить сильную фракцию.

Дни и ночи кипит организационный комитет. Тонкая, сложная вещь эта эс-эровская демократия. Прямо хоть кафедры в университетах устанавливай для изучения этой науки.