Письмо двадцать шестое: ПАСЫНОК. КРАСНЫЕ ИСКРЫ

Письмо двадцать шестое:

ПАСЫНОК. КРАСНЫЕ ИСКРЫ

Что такое пасынок, ты, мой дорогой внучок, узнал основательно, еще будучи шестилетним, и я не буду в этом письме лишний раз напоминать, каково тебе, маленькому, пришлось в те горькие дни. Но не могу не вспомнить слов, которые ты, еще совсем крошка, сказал на нашем новосибирском огороде, когда мы обрывали отростки у помидоров, называемые пасынками: мол это я тоже такой вот ненужный пасынок, и меня потом так же вот оторвут и выкинут?

К счастью, такое происходит с неродными детьми далеко не всегда, и, наоборот, бывают очень даже замечательные отчимы(случаются даже непьющие!), зато порой самые что ни на есть родные дети убегают от кровных родителей — хорошо если к дедушке-бабушке иль другой родне, а коли их нет — то куда глаза глядят…

Вот мой брат Толя, о котором я тебе писал в Письме Четвертом: даром что он был официально усыновлен отцом, жил же он у нас в семье в симферопольском доме на положении как раз вот такого "помидорного" (воспользуюсь твоим определением) пасынка. Я уже говорил, что лучший кусок предназначался лишь мне, Витюше; все лакомства, игрушки, ласки — тоже мне, а не "этому проклятому Тольке". Поэтому у него сызмальства так и не повернулся язык называть папой-мамой Степана Ивановича и тем более Ольгу Викторовну, — а, возможно, он еще чуть-чуть помнил своих сибирских родителей.

Если что уж позарез требовалось спросить ему у старших — то без обращения к ним, скажем "можно взять то-то?" — это усиливало неприязнь "родителей", и отношения становились все более напряженными. Толя все чаще стал исчезать из дома, иногда надолго. Я, в общем-то, почти всегда знал, где он находился — у своих "уличных" сверстников. А этот народ был уже "взрослым" — с папиросами в зубах (сигарет тогда почти не курили), "соответствующим" жаргоном-поведением, а потом и с водочкой… Было странно и страшно видеть через стенку нашего двора (там жил еще один друг Толи — Даниил Гавриленко), как здоровенные парни, нехорошо ругаясь и хохоча, пьяные, не могли удержаться на ногах и валились наземь. Забегая далеко вперед, скажу, что все они стали порядочными людьми и настоящими патриотами Родины — только, увы, не все уцелели.

И когда что-нибудь "о Тольке" долетало до моих родителей, негодование их возрастало, особенно матери, — и снова скандалы, ругань, слезы, проклятья,

Долго такое, разумеется, продолжаться не могло. И по окончании семилетки (а это было тогда "неполное среднее") Толя собрал пожитки в крохотный чемоданчик и подался в Севастополь — в авиастроительный техникум.

Как я был за него рад! Ведь там его никто не попрекнет куском хлеба, не назовет "паразитом" и "дармоедом". А в том, что Толя будет учиться там на отлично, я не сомневался, и, в общем-то, очень ему завидовал. Тем более что из Севастополя стали приходить ко мне письма, написанные мелким аккуратнейшим его почерком. Они рассказывали о неведомом мне городе Севастополе, о кораблях, море, окрестностях города, о неведомых мне речках Каче и Черной (а я знал только наш Салгир), о том, что учиться в техникуме брату нетрудно и интересно.

Писал он мне каждую неделю, и я был рад за него — по всему выходило, что он нашел свое призвание. А от авиатехника до инженера-конструктора, как мне тогда представлялось, всего один шаг.

Довольны были и родители: наконец-то спихнули с шеи "дармоеда"… Откуда было мне, мальцу, знать, что мизерной техникумовской стипендии Толе не хватало даже на еду, не говоря уже о билете в кино? И что родители не определили ему на учебу ни копейки, и не думали это делать?

И вот однажды я получил из Севастополя не письмо, а свернутую в трубочку бандероль с Толиными чертежами, как всегда, безупречно чистыми, четкими, но гораздо более сложными, чем в школе — с труднейшими разрезами каких-то технических узлов, многочисленными соединениями, резьбами, фланцами, шестеренчатыми передачами, в немыслимых проекциях и позициях. На каждом листе, разумеется, красная пятерка. Как я позавидовал брату; в каком замечательном заведении он учится!

Как вдруг из чертежей выпала записка, написанная рукой Толи: мол все, больше я не учусь, из-за материальных трудностей перешел на Севастопольский судоремонтный завод (а я-то удивился: почему это на обратном адресе бандероли была обозначена севастопольская "Корабельная сторона"). А чертежи свои мол он отсылает мне на память и на хранение.

Возмущению моему не было границ. Однако родители, наоборот, совсем обрадовались: коль на заводе, то сам себя прокормит-оденет-обует, притом теперь навсегда…

А тут подходил наш отъезд — были проданы последние три комнаты нашего огромного Дома по Фабричному спуску, и бывший помощник отца грек Валентин Аморандо, работавший к тому времени уже на железной дороге, помогал упаковывать наши вещи в огромные дощатые ящики, на которых какой-то мерзко-черной краской, разведенной на керосине, грубо выводил: станция отправления — Симферополь, станция назначения — Боровое (мы переезжали в Казахстан, об этом — после). И был это октябрь тридцать девятого.

Толе я написал, что вот-де уезжаем, насовсем, и что мне очень тоскливо расставаться с родным Домом, Двором, Городом, Крымом, и обещал писать ему регулярно, что, конечно же, и делал, но поскольку отца с семьей стало носить по стране наподобие перекати-поля (переезд в Боровое не удался), я большей частью не успевал получать от брата ответы.

А потом грянула Война, самая ужасная из войн планеты, и мой родной Крым вскоре оказался под чужеземным фашистским сапогом. Севастополь, как ты знаешь, держался до последнего, даже превращенный в руины. Судоремонтный завод — его рабочие и оборудование — эвакуировался, конечно, морем. Но далеко не уплыл. Обо всем этом мне очень трудно писать тебе обычными словами — все же беден наш человечий (а может, только мой?) язык для передачи пережитых мною тогда, когда я об этом узнал (и переживаемых мною сейчас) чувств, поэтому прости меня за неказистость повествования, "заносы" и сбои.

…Ты знаешь, любимый мой мальчик, по Родине как я тоскую: по милому Крыму, по скалам, по Дому родному, где вырос, по синему Черному морю… Тебе оставляю картину — пейзаж, что назвал я "Волною": написанный прямо с натуры кусочек Восточного Крыма (а здесь — с той картины рисунок). Вон там, вдалеке, за горами мерцают судакские скалы — Алчак, Крепостная и Сокол; вдали чуть синеет громада: с далекой античной эпохи тот мыс Меганомом зовется.

А здесь, возле нас, набегают на берег лазурные волны; сквозь них, изумрудно-прозрачных, увенчанных белою пеной, сквозь теплую воду морскую, виднеются камни цветные, и донный песок, и медузы… Играют на солнышке блики на пене, что вьется по гребням и тихо на берег ложится… И в струйках тех волн прихотливых, и в пенных красивых разводах мерцают сквозь водную толщу — когда хорошо приглядишься — мельчайшие алые точки. Я ввел их не для колорита (они ведь едва там заметны и в целом на цвет не влияют) — те красные редкие искры написаны тоже с натуры и кое-что обозначают:

Никто не подумает вовсе, как только опустится в воды

Лазурного теплого моря в Одессе, Алуште иль Сочи,

Что тело его омывают частицы разорванных в клочья

Ребят-севастопольцев сотен.

Они не пропали бесследно, хоть память о них зачеркнули:

Материя не исчезает, тем более в замкнутом море —

С единственным узким проливом.

Приходят-уходят сезоны, меняются зимы на весны,

Но души, и микрочастицы людей, что погибли в пучине,

То тихо дрейфуют по зыби, то в шумных прибоях трепещут,

То в штормах осенних грохочут,

И брызги далеко разносят частицы их тел по округе

С туманом приморским соленым,

И все их вдыхают на пляжах, вкушают с вином и плодами,

Увозят с собой в самолетах, в вагонах, в машинах шикарных,

И носят в себе до кончины.

* * *

Здесь ад в те часы был кромешный;

Судов караван беззащитный —

Последний в ту страшную пору

Тогда покидал Севастополь.

Гремело и небо, и море,

Волна за волной самолеты

В пике заходили крутые —

Рвались оглушительно бомбы

С гигантскими вспышками света —

Ярчайшего желтого света,

Увидеть который лишь можно

В последнее жизни мгновенье…

А бомбы все сыпались сверху,

Круша и буксиры, и баржи,

И шлюпки, залитые кровью —

Их щепки летели до неба,

Смешавшись с огнем и водою.

Кровавые водовороты

Кружили останки людские;

Стучал пулемет самолетный

Плывущих в воде добивая,

И черное гарево дыма

Над Черным клубилося морем.

Далеко и дантову аду —

Гюстава Доре воплощенью

В гравюрах его гениальных

До этой бомбежки ужасной.

* * *

А так ли давно это было?

Взгляни на мою ты картину,

А лучше б на месте, в натуре,

На пляже любом Черноморья —

Надеюсь, ты там побываешь.

Глядеть нужно долго, с вниманьем,

Чтоб виделась каждая точка

В глубинах морских изумрудных —

И быть одному в те минуты.

И, если глаза твои чисты,

Увидишь: мелькнет там тревожно

Как будто бы алая искра;

За нею — другая, и третья…

То старший мой брат Анатолий

(Хотя пролетело полвека)

Сигналы нам всем посылает,

Не просто сигналы — укоры:

За что же погиб он, бедняга,

Талантливый, трудолюбивый,

Красивый, и юный, и чистый,

Не ведавший ласк материнских,

Еще до любви не доживший —

Ведь было ему восемнадцать…

Частицы его в этих водах —

Мельчайшие красные точки —

Порою сбегаясь, как жилки,

Мерцая, клубясь, разбегаясь,

Колышатся вместе с волнами

Родимого Черного моря,

И нет им навеки покоя:

Земле ведь не предано тело.

Должны б они жечь и тревожить

Купальщиков знатных дебелых:

Министров, наместников пришлых,

Надменных чинуш, президентов,

Решивших, что Крым — их подворье,

Шикарная личная дача,

Разменная гривна-монета.

Увы, не тревожит их это:

Уж слишком они толстокожи,

Беспамятливы, бессердечны.

И кровь твоя, брат, омывает

Холеные толстые рожи

Везде — в Судаке, Симеизе,

В Массандре, Алуште и Ялте,

В Мисхоре, Керчи, Дагомысе,

В Одессе, Очакове, Сочи.

* * *

Но вспомните, добрые люди,

Кто Крым отстоял и освоил,

При ком он расцвел мирным садом?

При ком стал доступным, любимым,

Не только владыкам державным,

Но всем — инженерам, рабочим,

Шахтерам, крестьянам, их детям,

И пляжи звенели от счастья,

И горы торжественно звали

В свои поднебесья уставших

Плескаться на пляжах цветастых.

А сколько больных безнадежно

Мой Крым исцелил ребятишек!

Для них он теперь недоступен…

За что же обижены дети

Народов шестой части суши?!

* * *

Тут вспомнить пора, кто открыл нам

Эдем этот сказочно-дивный:

Начать от царя Митридата?

Со скифов эпохи Скилура?

Иль эллинов, иль генуэзцев?

Династий суровых Гиреев?

…Великая Екатерина,

Потемкин, Кутузов, Нахимов,

Рубо, Богаевский, Волошин,

Толстой, Айвазовский и Пушкин,

И Чехов, и Грин, и Самокиш,

Толбухин, Еременко… Список

Одних лишь фамилий высоких

Покрыл не одну бы страницу…

* * *

Еще в этом списке достойных

Моих земляков-патриотов

Стоял… адмирал Касатонов.

Пришлось зачеркнуть адмирала —

Главу Черноморского флота,

Предавшего флот супостатам

И наш Севастополь российский.

Не вы ль, офицер благородный,

Потомок семьи флотоводцев,

Твердили о патриотизме,

Крымчан заверяя: не дрогну!

На вас патриоты равнялись,

За вас россияне молились,

Под вашим портретом в газете

Подписано четко и гордо

"Человек чести адмирал Игорь Касатонов".

Потом был приказ от Начальства —

И вы, адмирал, удалились

Тихонько, поджавши хвостишко…

А кто ж вам мешал, Касатонов,

Поступок свершить благородный:

Коль так уж безвыходно стало —

Нажав на курок, застрелиться?

Ведь именно так поступают

Сейчас благородные люди,

Как маршал-герой Ахромеев,

Оставшийся верным присяге.

* * *

Сограждане милой Отчизны

(Ты, внук, извини, что опять я

Оставлю тебя ненадолго)!

Вы ж видите: вас обращают

В Иванов, не помнящих родства,

Забывших, кто вы и откуда, —

И коль иссыхает та память,

И вы превратитесь в манкуртов, —

Подумайте срочно о детях:

Что им уготовит Властитель,

Внушая: зови оккупантом

Любого крымчанина, если

По нации он "не подходит".

А после, как то уже было,

Сажать нас, стрелять или вешать:

Ведь опыт у них пребогатый

ЦК, КГБ и ГУЛАГа

(Сюда же ведь надо прибавить

СС, и СД, и Гестапо).

Неужто все это вернется?

При вашем покорном согласьи?

* * *

Какая великая глупость —

Разумных существ недостойна! —

Делить человечество наше

По расам, по нациям, верам,

Тем более в крохотном ромбе

Размером с Московскую область,

Омытом морями и кровью,

Что Крымом зовется извечно?

Какая великая подлость

Славян разделять по акценту:

Украинцев, русских, казаков!

Мы — дети древнейшего рода,

От самой от Киевской Руси,

От вещего князя Олега

(Тут, к слову, не грех и напомнить,

Что был он по роду варягом) —

Почти что двенадцать столетий

Слили племена в Государство;

Бывали, конечно, и ссоры,

Но вскоре они забывались,

И множилось пестрое племя,

И жили так в дружбе и мире

До самого "посткоммунизма":

Женился москаль на татарке,

Венчались хохол и армянка,

Татарин, женившись на русской,

Плодил ребятишек счастливых

С глазами различного цвета

От черного до голубого.

Цыгане, армяне и греки,

Чьи предки в Крыму проживали,

Писали для краткости: "русский"…

Лишь злая десница тиранов

В момент изгоняла народы

С отечеств — в тайгу иль пустыню,

И мир никогда не забудет,

Что сделали варвары эти

(Похоже, что снова приходит

В мой Крым это страшное время!).

* * *

Прости меня, друг, что отвлекся

В политику — вместо рассказа

О брата последних секундах,

О бомбе, вдруг лопнувшей рядом,

И вмиг разорвавшей на клочья

Его и десяток собратьев.

Мне хочется верить, что это

Случилось мгновенно, при взрыве,

И не было долгих мучений

Израненного человека,

Тонувшего медленно, долго

В пучине морской черно-синей,

Чье тело еще пробивали

Огромные частые пули

Вошедшего в раж пулеметный

Фашистского аса-убийцы.

….Поверье есть: будто пред смертью,

Как будто в ускоренной ленте,

Проходит вся жизнь человека.

И, если убит был не сразу

Мой брат, и сознанья секунды

Пред ним оживили такое —

А было ему восемнадцать —

То кроме проклятий, укоров,

И пасынка горькой судьбины

Пред ним ничего б не проплыло…

Нет, лучше погибнуть мгновенно,

Чтоб взрыв вдруг разнес его в брызги,

Чтоб он не успел и подумать,

Зачем жил на свете на этом —

Талантливый, трудолюбивый —

Обидно-короткое время.

Прости меня, брат, за жестокость!

Прости, что я был тебя младше,

Прости, что не так уж и часто

Тебя вспоминаю, родного.

* * *

Так пусть эти красные искры,

Что в водах глубоких мерцают,

Заменят церковные свечи,

Что должно б поставить, возжегши

За тех, что погибли в пучине

Во всех этих битвах кровавых,

Трагических и безысходных

(На море иных не бывает).

Министры, цари, президенты!

Пустите ж меня поклониться

Той братской Великой Могиле,

Синеющей до горизонта,

В пучине которой остались

Славяне, татары, евреи,

И немцы, и турки, и греки,

И древние тавры, и скифы,

Что в страшных сраженьях тут гибли

И в море моем растворились.

Отдайте ж мне Черное море —

Могилу любимого брата!

Верните мне Родину, паны!

Верните те годы, когда я

Из дальней суровой Сибири,

От множества дел оторвавшись,

Мог летом проведать Отчизну

С семьей, или так, в одиночку:

Взобраться на древние скалы,

Взойти до вершин Чатырдага —

Святыни моей поднебесной,

Окинуть оттуда просторы,

Орлиное чувство изведать,

А после, по тропкам скалистым

Спуститься к любимому Морю,

В котором сквозь волны искрятся,

Когда хорошо приглядишься,

Частицы любимого брата.

* * *

И, если меня не услышат,

На Родину если не пустят,

Иль денег на это не хватит,

Иль Смерть меня вскоре настигнет —

Мой мальчик, свою эстафету

Отдам в твои верные руки.

Тогда, через долгие годы.

Возможно, вернется к народам

Простой человеческий Разум,

И ты побываешь в Тавриде,

Коснешься святынь моих чистых.

Придешь и на берег, под скалы,

В какой-нибудь скрытый заливчик,

Дождешься здесь солнца заката.

Когда же покажутся звезды,

Опустишься тут на колени,

И в воду ладони погрузишь —

Лазурную, теплую воду.

Тогда тебе явится Чудо:

Любимый мой брат Анатолий

(Тебе же он — дедушка тоже),

Который навек превратился

Вот в эту соленую воду,

Пошлет тебе знак свой оттуда:

Мерцающих искр ярко-красных

Созвездье такое; фигуру

Его ты запомни. Жди дальше,

И снова появятся искры,

В другом только расположеньи,

Которое тоже запомнишь.

Раз пять или шесть то виденье

В глубинах появится синих.

Оставив в блокноте наброски

Фигур, что составили искры

(Рисуй только красные вспышки!),

Потом, на досуге, подумай,

Что значили эти фигуры:

Ведь это же — явные знаки,

Быть может — какая-то тайна,

Быть может — какая-то просьба,

Иль что-то иное — не знаю,

Но ясно одно лишь: сигналы

Вещают о чем-то серьезном.

Ты их расшифруешь, мой мальчик.

* * *

Ведь я, в суете и заботах,

Откладывал это "на после",

До тех пор, пота не забрали

Внезапно политики злые

Родимое мне побережье

Далекого Черного моря —

Могилу любимого брата,

Любимого старшего брата

С несчастной, трагичной судьбою,

С неласковым пасынка детством.