Письмо девятнадцатое: СОКРОВЕННОЕ

Письмо девятнадцатое:

СОКРОВЕННОЕ

Это будет не совсем обычное, не в моем жанре и вкусе, быть может даже непедагогичное и неприличное, письмо, но что было — то было; очень надеюсь, что ты, мой юный друг, становясь взрослым, извлечешь из него только здравое и хорошее. Очень надеюсь!

…Осенним теплым вечером в горсаду, куда я часто ходил собирать насекомых, прилетавших на свет ярких фонарей и падавших вниз, красивая брюнетка с ярко накрашенными губами и в лаковых туфлях на высоченных каблуках, нагнувшись и подняв край крепдешинового платья, пристегивала сбоку, выше колена, верхнюю кромку тонкого чулка к резинке вздержки-пажа, все время убегающей вверх. Она ловила застежку под синим цветастым крепдешином, тянула ее вниз по наружному боку своего обнаженного бедра, неторопливо пристегивала к чулку, но пряжка упрямо соскальзывала с чулочного бежевого шелка и снова упрыгивала вверх.

Мне было неловко идти мимо, а свернуть было некуда, и я остановился в растерянности. Тем временем дама, почему-то улыбаясь и не меняя позы, поглядывала большими черными глазами на проходящих мужчин, словно прося их помочь; мне было непонятно: чулок, как это было хорошо всем видно, надежно держался не ее бедре на второй, передней резинке. Это у моих школьных сверстниц было лишь по одной резиночке, спускавшейся от лифчика к чулочку только спереди (колготок тогда еще не изобрели), и в этом случае подобный казус был бы чреват большим конфузом — полным опадением чулка, из-за чего, говорили, одна девочка вынуждена была перевестись в другую школу. Эта же дама не только могла зайти за куст и там поправить, что нужно, но и спокойно гулять по аллее: вон как крепко держится чулок на второй никелированной пряжке.

— Ну чего зыришь? Мал еще! — гаркнула на меня она неожиданно хриплым голосом, и, нахально вздернув платье, так что обнажилось второе бедро с резинками, а меня обдало густым запахом духов — демонстративно оттянула в мою сторону свой новенький упругий паж — пупыристую ленту, отороченную по бокам волнистой бахромой, отпустила ее, как кожицу рогатки с камешком, и он, клацнув, "выстрелил" блестящей пряжкой глубоко под синее платье.

Кровь стыда горячо ударила мне в лицо, я побежал назад, и долго еще переживал, так и не разобравшись ни в своих мальчишеских чувствах, ни в поведении нахальной брюнетки. Тем не менее она где-то через неделю приснилась мне ночью…

А потом все постепенно вроде бы становилось на свое место: я читал-листал всякие анатомические книжки, в изобилии имевшиеся в дедовской библиотеке, наблюдал почти весь процесс рождения выводка крохотных слепых щенят, знал, откуда и как берутся дети (здесь, впрочем, в моих знаниях были пробелы), и понимал, отчего замирает сердце, когда налетевший ветерок пошевелит платье какой-нибудь девочки, показав кусочек ее тоненькой, еще детской ноги над недлинным трикотажным чулочком.

Другие мальчишки-одноклассники поступали смелее: клали карманное зеркальце на свой ботинок и подводили его под стоящую впереди парту, где сидела девочка. Скромная бедняжка и не подозревала, что жадные мальчишечьи глаза высматривают снизу через этот своеобразный перископ не только ее чулки-резиночки, но и, страшно сказать, край трусиков: колготок, повторяю, тогда не было. У меня же хватало духу разглядывать "что-нибудь" девичье только издали, случайно, и уж, конечно, не столь "глубоко", как через зеркальце или стоя под лестницей. Но у взрослых женщин все "такое" демонстрировалось иногда почти "принудительно", весьма обширно; я стеснялся, отводя взгляд, но глаза как-то сами поглядывали на волнующее зрелище поправления одежд их обладательницей, приподнятых проказливым ветерком.

Я уже был наслышан о женщинах, промышляющих своим телом — именно такой была та горсадовская брюнетка. А вот о "технике" сближения двух полов имел представление совсем неверное: не выпадало случая увидеть это хоть на картинках, услышать от очевидцев и тем более подсмотреть. Да где такое увидел бы малыш в те "безтелевизорно-безвидеозальные" годы в эпоху совсем других нравов, обычаев, морали — тем более в нашем доме или квартале?

Но вот однажды, собирая живность на холмах руин Неаполя Скифского, что под Симферополем (мы называли это место "Зеленой горкой"), я неожиданно увидел из-за пригорка в укромной ложбинке двух людей в очень странных позах. Золотистоволосая дородная женщина, совершенно голая, лежала навзничь, запрокинув голову и закрыв глаза, на пиджаке, растеленном на дне травянистой ложбинки, и раскинув широко-широко — подобного я еще не видел — большие, тяжелые, необычайно полные бедра, опоясанные выше колен розовой углубленной канавкой от только что снятых тугих чулочных подвязок или от панталонных резинок. Платье и белье ее были аккуратно разложены рядом на траве.

На женщине, сняв рубашку и низко опустив серые брюки, лежал животом вниз небольшого роста мужчина с затылком, подстриженным "под бокс" и некрасиво оттопыренными ушами. Рядом валялись его очки. Он плотно сжимал руками полные мягкие плечи широко раскинутых рук женщины. Голова мужчины находилась против ее шеи (женщина была намного крупнее его), и лица его мне видно не было. На запястье у него были часы со стеклом, прикрытым блестящей решеткой; у нее же на пальце золотилось кольцо, а продолговатые ногти были покрыты красным маникюрным лаком; они слегка вздрагивали. Все эти подробности тогда очень четко запечатлевались в моей памяти.

Упираясь и судорожно скребя о землю носками светлых матерчатых полуботинок, мужчина размашисто двигал торсом вверх-вниз, погружая его между колоссальных, неестественно распахнутых женских бедер, и хрипло при этом дышал.

Я замер в растерянности: происходящее напоминало не то какую-то непонятную труднейшую работу, не то странное гимнастическое упражнение. Во всяком случае оно никак не походило на спаривание животных — лошадей, коров, собак, птиц, насекомых: ведь никто из них при этом не ложился на спину, и потому я считал, что и люди соединяются в позах, свойственных всем нормальным живым существам, и ведут себя при этом или подобным же образом, или совершая подобие танца. А здесь было что-то совсем-совсем другое, притом неестественно долгое, трудное, с хриплыми стонами, и потому меня охватила непонятная и сильная тревога.

Затаив дыхание, приникнув к земле за бугорком, я продолжал смотреть на происходящее со все возрастающим любопытством и страхом.

Большие голые груди женщины, прижатые узкой волосистой грудью мужчины, были выдавлены в стороны в виде тугих валиков, из ближнего ко мне валика торчал ярко-розовый конический сосок. Овальная пряжка расстегнутого брючного ремня мужчины то ложилась на пиджак, то поднималась вверх вслед за его движениями, которые длились уже много минут, становясь все чаще и размашистей. Спина же, и, в особенности курчаво-волосистый в паху потный зад мужчины, качавшиеся вот так вверх-вниз, казались мне настолько нехорошими, противными, что, кроме страха, я испытал еще и глубочайшее омерзение к происходящему, а, точнее, к этому субъекту: ну почему же такая крупная, красивая, и, наверное, умная женщина, которую он, быть может, ограбил, раздел до нитки, не только не сбросит его с себя, но и не шелохнется под ним — лишь вздрагивают ее пальцы, да провисшие от собственной тяжести мясистые части ее голубоватых увесистых бедер безжизненно и дрябло качаются от его движений?

Что же он, негодяй такой, над нею делает? Может, она уже без сознания? Или пьяна? Или мертва? Как жаль, что я маленький, и не смогу ее спасти!

Но вот размахи тела мужчины участились, дыхание стало еще более громким — скорее это были уже хриплые вскрики. Глаза золотистоволосой женщины открылись (они оказались зеленовато-синими и очень блестящими), она то ли что-то ему сказала, то ли коротко простонала, но не от боли, а явно от наслаждения. И вдруг произошло невероятное: широко раскинутые руки и мощные голые ее ноги с розовыми кольцами от резинок вдруг вскинулись, обняли, охватили мужчину, плотными замками сомкнулись над ним, с силой притянули его к себе, и он, издав какой-то совсем уж звериный хриплый рык, уронил лицо в бок ее шеи, и, хрипло задыхаясь, забился-заколотился в крупных судорогах как в припадке.

А я как можно тише и быстрее сполз назад с холма и позорно бежал от этой мерзкой, противной, унизительной, роковой ложбины, которую при своих зоологических экскурсиях долго еще обходил стороной.

Увиденное в ней сначала меня страшно потрясло. Тем более что я понял, чем занимались эти двое, да еще вскоре услышал от ребят, что у людей это именно так и происходит. Все это остро противоречило и моим наблюдениям над живым миром, и складывающейся морали, и внушавшимся нам в школе декларациям о полнейшем равноправии и равенстве полов, в которые я свято верил. А тут вдруг оказалось, что равноправие и женское достоинство — обман, ибо женщину, когда кладут (валят?) под себя, вниз (!) на обе лопатки (поза полностью побежденных!), подмяв своим трясущимся, иногда тяжеленным, телом, раздвигая ноги возлюбленной до безобразного неприличия, и так глумятся над ней, может быть, довольно долго, нахально и хрипло дыша ей прямо в лицо или в шею своим разинутым ртом — это ли не верх подлого издевательства и гнуснейшего унижения? И бедняги, такие красивые, статные, сильные (лишь внешне "равноправные" на своих высоких каблуках) — почему-то все это терпят, да еще бывают довольными, как та рыжеволосая в ложбинке…

Затем эти "выводы" и "ложбиночные" воспоминания утратили свою натуралистическую окраску, уступив место более верным представлениям о предмете, и, как вскоре оказалось, нисколько не повлияли на тайное созерцание девичьих и дамских прелестей, окружавших меня в классе, на улице, в трамвае — как то должно и быть.

Оказалось, что в отличие от других млекопитающих, люди соединяются большей частью именно так, как я видел, и эти позы — только оттого, что человек давно перестал быть четвероногим.

Но, понимая естественность этих ощущений и испытывая порой уже нечто очень даже определенное (я понял, что расту и взрослею), никогда не ставил "это" — свойственное и доступное, оказывается, в должное время всем — выше тех богатств, которыми одаривала меня щедрая крымская Природа, пестрый в своих контрастах Город, дедовская библиотека, отцовская мастерская, тайны живого микромира (от микроскопа не отрывался часами), да и вообще весь этот сложнейший, звенящий, голубой и зеленый, почти еще непознанный Мир, в котором я рос до тринадцати лет (в предвоенном тридцать девятом мы неожиданно и навсегда покинули мой родной Симферополь).

Надо ж такому случиться, что через несколько дней "после ложбинки" я встретил в центре города по улице Салгирной (позже — проспект Кирова) невысокого дядечку, подстриженного под полубокс, в очках, дужки которых заходили за знакомо оттопыренные уши. Серые его брюки были подпоясаны ремнем с памятной мне овальной пряжкой, на ногах были все те же матерчатые полуботинки. Он выходил из магазина с совсем другой женщиной, одного с ним роста, чернявой, с выпяченными губами и большим некрасивым мясистым носом. Между супругов, нагруженных покупками, шествовал тоже носастый и тоже лопоухий мальчуган в тюбетейке, уплетавший мороженое на палочке — покрытое шоколадом эскимо. Семья поравнялась со мной, и на руке у главы семейства блеснули большие "кировские" часы с никелированной крупноячеистой решеткой, защищавшей стекло.

Пластмассовых небьющихся стекол тогда еще тоже не делали…

Много лет спустя, став биологом, я сделал для себя неожиданное открытие: среди миллионов видов животных не бывает… изнасилований. Да и быть не может: сближение полов свершается только по обоюдному их согласию и желанию. Насколько же надо было в своем "развитии" человеку отойти от общего Древа Жизни, чтобы докатиться до столь великой гнусности, порой "приправленной" садизмом и прочим надругательством! Мало того, "Человека Разумного" потянуло в гомосексуализм, лесбиянство и иные "эротические" мерзости. Вот тебе и Homo sapiens, нареченный нами властелином Природы…

И, была не была, придется поведать тебе вот еще что. Правда, крайне неприятно помещать эти строки в сие неприличнейшее письмо, но боюсь, что в другое время я этого не сделаю, такой уж сегодня день (точнее, глубокая ночь) — рассекречивания самых глубоких тайн, и телесных, и сердечных.

Не знаю, с чего и начать… Тем более, чувствую: вряд ли удастся это описать буквами и их сочетаниями.

Ну, так уж и быть — как изрек некогда Гагарин: поехали!

…В шестом, понимаешь ли, классе нашей 16-й симферопольской школы, но не в моем, а в параллельном "В" (я был в "А") училась — как бы тебе это сказать? — ну совсем мне незнакомая девочка, фамилию и имя которой я узнал лишь после, по подписи к фотографии на "Доске отличников", где, конечно, "пребывал" и сам. Описать, ее тут не берусь, тем более ближе чем за пять шагов подойти к ней не смел; наверное, она была самой обыкновенной, с совсем неяркой внешностью, с нормально овальным лицом, прямыми темно-русыми волосами, остриженными под прямую "скобочку", и, вроде бы, с легкими веснушками.

Однако, при взгляде на нее (а потом лишь при мысли с ней) что-то странное происходило не только во мне самом, но и во всем окружающем мире. То ли она, не ведая того, излучала какие-то мощные удивительные волны, то ли глаза мои, вмиг перенастраиваясь после неведомого воздействия этих волн, начинали видеть ее и все окружающее необыкновенно резко и многоцветно — кто знает…

Но в те секунды меня охватывало какое-то томительное волнение, похожее на ощущение свободного и радостного полета, которое я часто испытывал в "небесных" снах. Ничего общего с той любовью, даже платонической, про которую я прочитывал и книжках и видел в кино, это чувство, как я был тогда убежден, да и подтверждаю сейчас, не имело (а тем более с тем, о чем, тьфу, писал в начале письма). Почему-то я был уверен, что оно, это чувство, возникало при каком-то странном, сложном, редчайшем сочетании стихий, мне тогда неизвестных, и попало, совершенно случайно, изо всех людей мне лишь одному.

Я видел девочку очень редко, далеко не каждый день, не смея даже ее подкараулить издали на перемене или в конце уроков, не смея глянуть долее чем секунду на ее лицо, и ни мгновения — хоть чуть ниже этого лица.

Однажды мне выпало неожиданное счастье: созерцать ее неотрывно целый час на конференции отличников в школьном зале. Я сидел на четвертом ряду, а она на сцене в президиуме, и до нее было метров семь; меня окружали такие же школьники, смотрящие на сцену, и потому я на этот раз не боялся, что она заметит мой восторженный неотрывный взгляд. Увы, больше такого случая мне не выпадало никогда — лишь редкие короткие созерцания на школьном дворе или в коридоре.

Это длилось два года — с огромными томительными перерывами на летние каникулы. Я даже не смел узнать, в какой стороне от школы она живет. Я ни разу не слышал ее голоса. Удивительно, что ни тогда, ни после она никогда не виделась мне во сне — и это наводило на мысль, что она не иначе как юная посланица какого-то иного мира, с иными измерениями, мира далекого и прекрасного. Еще раз стыжусь, что пишу про нее на тех же страницах, на которых поведал о людской похоти и распутстве.

В моей, как я сейчас считаю, затянувшейся — долгой и не очень-то нужной людям жизни (может, лучше бы погиб в лагере? Но тогда не было бы у меня детей, а стало быть тебя, внука) были и увлечения, и любовь, и прочие "сопутствующие" явления. Но даже подобия того, что осенило меня в тридцать седьмом-тридцать восьмом годах в Крыму, я никогда не испытывал, ни о чем подобном не читал и не слыхивал. Что это было — клянусь, неведомо мне до сих пор. Но какую-то необыкновенно мощную подпитку, наверняка помогшую мне выстоять все невзгоды, я получил, как порою думается, именно тогда, в далеком симферопольском детстве. Чего, мой дорогой друг, и тебе искренне желаю.

А имя-фамилию ее, прости уж меня, даже тебе не назову. Разве что инициалы — Л. П. Жива ли она сейчас, юная посланица Иного Мира — не знаю. А ведь может статься: не только жива, но и вечна, и прилетает порою на нашу планету уже под другим именем, чтобы к концу чьего-то счастливейшего детства озарить человеку весь его дальнейший земной трудный путь.

Под другим именем, но в прежнем облике, и с тем же ярким, волшебным излучением.

Как мне хочется, чтобы спустя шесть десятилетий она — именно она и никто больше — вот так же, пусть хотя бы ненадолго, прилетела бы к тебе, мой дорогой, мой любимый дружок — все такая же юная, волшебная… погоди, не подберу еще какого-то, очень нужного слова; увы, как однако беден, банален и скуден наш земной, человечий язык! Святая, священная — нет, не то!

Хотя, кажется, нашел слово: лучезарная.

Нет, не совсем точно… Сияющая… Излучающая сияние… Осиянная…

Вот оно: Осиянная.

Осиянная… Ты прилетишь к моему внуку Андрюше, не правда ли?

Прилетишь?