Письмо одиннадцатое: ТРАМВАЙ
Письмо одиннадцатое:
ТРАМВАЙ
В тихую и влажную погоду у нас во дворе, если хорошо прислушаться, можно было услышать звук механизма, находящегося далеко от нас за обрывом, на другом берегу Салгира. Механизм этот как будто выговаривал два слова: "тетя Хава, тетя Хава, тетя Хава" — и так с раннего утра и до позднего вечера.
Там, внизу, находилось трамвайное депо (сейчас — троллейбусный парк). Паровой движок — это его звук доносился до нас — крутил динамомашину, которая гнала электрический ток по трамвайным проводам города. Они висели на очень красивых решетчатых железных столбах с множеством огромных круглых заклепок; особенно мне нравились навершия этих столбов, напоминавшие в детстве остроконечные красноармейские шлемы, а после — миниатюрные Эйфелевы башни: время, когда в 1913 году трамвайное хозяйство города устраивала бельгийская компания, приходилось на расцвет раннего технического дизайна: механизмы и их детали не скрывались кожухами и футлярами, а, наоборот, нарочито выставлялись для всеобщего обозрения и восторга, даже гайки и заклепки, тщательно отделанные. Это был поистине золотой век механики, воспетый Равелем в его бессмертном "Болеро" — со стуками молотов, звонами рычагов и ритмичным пыхтением паровых двигателей.
Вот тут на рисунке один из уцелевших симферопольских трамвайных столбов и трансформаторная будка той же трамвайной системы; рисовал я с натуры через 70 лет после их установки — в 1983 году, когда Крым еще был в составе моей, в общем-то, замечательной страны. И Крым был моим, и Средняя Азия, и Сибирь, и Кавказ, и Украина, и везде — в командировках ли, в отпусках, в поездках к друзьям — было гостеприимно, покойно и уютно. Зачем людям вдруг понадобилось рушить Родину, драть ее на куски, убивать друг друга — не имею понятия. Мы дожили до того, что чувство Отчизны выдается за анахронизм и "коммунистический пережиток"…
30-е годы ХХ века; трамваи южнороссийских городов.
Трансформаторная будка и её навершие.
Навершие и ствол трамвайной электрической опоры.
Быть может, дорогой мой внук, столь обостренное чувство Родины и впрямь не нужно нынешнему поколению людей, в особенности "деловых"? Кто знает… Лично я не прожил бы без него, наверное, и дня; в одной из своих книг я писал, что лет так до сорока мог в любое время года и суток, хоть в помещении, хоть в поле, в любую погоду, с любого конца страны, мгновенно и безошибочно указать направление на свой симферопольский Дом. Быть может, это была — по нынешним меркам — вредная и ненужная болезнь?
Но вернемся к симферопольским трамваям. Вернее, трамвайчикам. Они были махонькие (сиденья лишь с одной стороны) — иначе было нельзя: старинные улочки, особенно в нашей части города, соединяющей татарскую Ак-Мечеть со знаменитой в те поры Цыганской слободкой (о них — разговор особый), были кривыми и очень узкими, и обычному трамваю там было не проехать. К переднему моторному вагончику присоединялся безмоторный "прицеп", а нередко и два. Вагоновожатыми были исключительно мужчины, а кондукторами — тетеньки с толстыми сумками на шее; они отрывали билетики от разноцветных рулонов, прикрепленных к ремню, на котором висела сумка. Билеты были трех цветов: белые — для взрослых (три копейки), голубые — детские и розовые — для багажа.
Недалеко от нашей улицы было трамвайное конечное кольцо, так называемая "Кантарка" (по названию ближней улицы Кантарной — теперь Чехова; кантарь — это ручные весы). Я теперь удивляюсь, почему родители, так пекущиеся о моем здоровье, охотно отпускали меня одного "покататься на трамвае"; я шел на Кантарку, дожидался трамвайчика, садился в вагон, приникал к стеклу (как правило вымытому-вытертому до хрустальной прозрачности) и катил "в город". Вскоре трамвай сворачивал вправо, на длиннющую, уходящую полого вниз, Кантарную; остановок тогда на ней было мало, вагоновожатый отпускал тормоза, и с нарастающим гудением наш "трамвайный поезд" летел вниз, и дух захватывало от мелькавших за стеклом домов и деревьев, лошадей, впряженных в телеги и экипажи; вагон качался, подпрыгивал, колеса стучали на стыках рельсов, а скорость все нарастала. Водитель похлопывал ногой по другой педали, и под вагоном бряцал колокольчик, извещая идущих по улице людей, что надо дать дорогу разогнавшемуся трамваю; они смешно разбегались в стороны, иногда панически, так как в те поры приезжавший из села люд не имел понятия о правилах уличного движения…
Следующий поворот, тоже направо, был уже в двух с лишним километрах, у базара, где трамвай останавливался. Рельсы на этом повороте были сильно разъезжены: колеса своими выступами-ребордами соскребали прочный металл рельса. Однажды это привело к беде: у трамвая на Кантарной отказали тормоза, и все три вагона разогнавшейся до бешеной скорости сцепки выкатили тут на мостовую, тротуар, перевернулись и ударились о здание магазина. Никто не погиб, но недальняя наша соседка, угодившая в тот злополучный рейс, пришла домой вся в крови (не в своей, а изрядно покалеченных других пассажиров).
…Мой трамвай катит дальше, мимо шикарных магазинов, кафе, ресторанов, кондитерских, продавщиц газировки с батареями разноцветных сиропов в высоких цилиндрических сосудах, мимо угловых чугунных тумб (установленных затем, чтобы извозчики не заезжали на тротуар); на коротких остановках кто-то выходил из вагона, кто-то входил, и было интересно наблюдать за очень различными по внешности и по возрасту людьми. Например, некоторых пешеходов-пассажиров объединяли очень сходные признаки: мужчины среднего возраста, с закрученными вверх усиками, вполне бравые и здоровые, опирались для чего-то на трости — красивые блестящие палки то с загнутым в виде дуги набалдашником, то с какой-нибудь фигурно-изысканной рукоятью. В вагоне, если обладатель трости садился, палка помещалась вертикально между колен, а руки — одна на другой — изящно покоились на набалдашнике так, чтобы были видны золотые перстни, нередко с переливчато-блестящими камешками. У некоторых было не одно кольцо на пальцах, а два или даже три. Степенно выйдя из вагона, мужчина удалялся, ритмично выбрасывая трость вперед, затем проделывал ей в воздухе какое-то сложное, изящно отработанное движение, потом слегка касался ею тротуара, и вновь выбрасывал трость вперед и вверх с тем же "кандебобером" типа замысловатой восьмерки или какой другой фигуры, у каждого своей.
Но вот мой трамвай оставлял обладателя трости далеко позади, и мимо меня опять проплывали-проносились всякие интересные вещи и не менее интересные люди: молодые дамы в странных, на мой взгляд, одеяниях — шляпа типа глубокого горшка, тесно напяленного на голову, шелковое платье, почему-то несимметричное: ткань, сбежавшись в густые складки лишь на одном плече, совсем обнажала другое; юбка с разрезом, тоже почему-то сбоку, а около разреза — три здоровенные блестящие пуговицы, явно не нужные, ибо, если бы их застегнуть, их владелица не смогла бы сделать и шагу.
Дамы постарше были одеты в длинные красивые платья, на головах — широкие кружевные шляпы, а если без шляпы, то непременно с белым или розовым зонтом, тоже с замысловатой кружевной бахромою. Иные из них держали поводок с собачкой, то крохотной, тщедушной, то бело-мохнатой, наподобие цветка хризантемы, но мне эти собачки не нравились — прежде всего потому, что были на цепочках или поводках (выходит, еще тогда, в детстве, я очень ценил свободу не только свою, но и других живых существ), ну еще и оттого, что большей частью даже "по выражению лица" они были какими-то глуповатыми — не то что наши беспородные, но умные Казан и Жулька, которые свободно носились по двору и улице (о них я напишу тебе после).
В конце маршрута, у вокзальной площади, трамвай делал широкую петлю и "ложился" на обратный курс; я не выходил из вагона, но и не брал новый билет, ибо все кондукторши этого маршрута "номер один" меня уже хорошо знали, почему я нередко катался просто "за так".
Теперь мне открывалась другая сторона улиц и площадей, по которым ехал трамвай, одна картина сменяла другую, и все было красочным и удивительным. На тротуарах у больших угловых магазинов стояли люди, над которыми колыхались в воздухе огромные грозди надутых водородом воздушных шаров — красных, зеленых, голубых. На их пузатых блестящих боках ослепительно сияли солнышки — отражения огромного летнего солнца, зависшего где-то над городом в жаркой летней вышине, невидимой из трамвая. Я уже знал, что продавцы этих чудесных шаров полностью делают их дома сами, сами же надувают водородом (цинк плюс соляная кислота) и несут вот сюда, на перекресток улиц, чтобы продавать нашему брату детишкам.
Кроме воздушных шариков они же продавали и надувных "чертиков": дунешь в картонную трубочку, резина на другом ее конце превратится в толстую круглую чертячью головенку с двумя выпуклыми рожками и с нарисованными глазами, носом и ртом; от выходящего из трубки воздуха внутри ее вибрировала бумажка, издавая забавный воплик "би-бип". У этого же продавца-мастера можно было купить нечто вроде разноцветно-серебристого легкого мячика, привязанного к тонкой резинке, которая заканчивалась петелькой. Вставишь в петельку средний палец, кинешь эту штуковину, а резинка возвращает ее назад, где ты уже приготовил ладонь для отхлопывания ее от себя; отлетая на метр, она возвращалась вновь, и так сколько угодно раз…
Но вот волшебники-продавцы воздушных разноцветных шаров уплыли назад, и мимо меня едут новые картины, порою самым невероятным образом контрастирующие друг с другом: пьяный дядька с сине-багровым лицом, валяющийся у мусорной урны, и под ним лужа; элегантный, весь в белом, милиционер-регулировщик на перекрестке, лихо и с неподражаемым изяществом вскидывающий свой деревянный блестящий, тоже белый, жезл, а потом, повернувшись на 90 градусов, не менее изящно отставляющий руку с жезлом далеко в сторону; огромный цилиндр афишной тумбы, оклеенной со всех сторон разноцветными объявлениями и плакатами; слепой нищий, примостившийся в сыром уголке между домами, перед ним — старая кепка, в которой блестит пара монеток; чинные девочки с большущими нотными папками и футлярами, внутри которых — махонькие дорогие скрипочки; босые загорелые пацаны, с размаху лупящие монетой о стену и с вожделением глядящие, как близко она отлетит к другой, лежащей на тротуаре, монете и удастся ли "противнику" дотянуться большим и средним пальцами руки от монеты до монеты (преазартнейшая, надо сказать, игра!).
Но вот вагоновожатый поворачивает рукоятку, переключая передачи электродвигателя: трамваю теперь ехать вверх — в наши края, в гору. Уже не мелькают, а медленно проплывают дома и домишки Кантарной, и теперь я могу подробно рассмотреть лепные украшения уже так хорошо знакомых мне зданий — выпуклые, очень красивые загогулины, ветки и листья диковинных растений, сказочные физиономии. Два огромных каменных бородача-атланта, напрягши мышцы, держат — и как они только не устают! — балкон на углу здания (на этом моем рисунке 1980 года — один из них, но атланты уже ничего не держат, балкон почему-то снесли); на том же доме — львиные головы, причем у каждого льва в зубах — кольцо, а на кольцах тех висят тяжеленные гирлянды каменных же фруктов.
Натужно гудят трамвайные моторы, проплывают мимо решетчатые столбы с заклепками, живописные каменные заборы меж домами, уже одноэтажными; вот в переулке появился силуэт островерхого минарета татарской, мечети, увенчанный красивой рогатой луною; но тут же сказочную башню минарета закрыла густая листва платана; под тенью дерева — стая разноцветных пестрых кур; мальчишка целится из рогатки куда-то вверх, я быстро вскидываю взор к вершине платана, и вижу странную, похожую на кошку, птицу, вокруг которой носятся ласточки, норовя ее клюнуть (это была впервые увиденная мною в жизни сова); снова решетчатый трамвайный столб; над окнами одного из домов — вычурные странные лепные рожи усато-бородато-рогатых страшилищ (вот они, на рисунке);
татарин в невысокой каракулевой папахе и ярко-зеленом жилете толкает рукою повозку-лоток с какой-то дымящейся снедью; толпа цыганок в ярких лохмотьях о чем-то жарко спорят, энергично махая руками; цыганская голопузая ребятня возится с чем-то интересным, но скрытым от меня их спинами; другая группа ребят, постарше, обступила двух спаривающихся собак и покатывается со смеху; наконец, подъем кончается, и трамвай сворачивает налево — это место трамвайного пути еще многие десятилетия так и называлось — "Цыганский поворот"…
Разноцветная длиннющая очередь у дверей старенького углового магазинчика, еще две-три минуты — и мы выкатываем на пустырь с лиловыми шарами цветущих чертополохов, на которых сверкают, как изумруды, большие жуки бронзовки, над ними парят и порхают громадные бабочки — белые Поликсены и оранжево-зелено-перламутровые Пандоры; в стороне — красноармейские кавалерийские казармы, обрамленные штабелями золотисто-желтого сухого конского навоза; рельсы повели вагон вправо, затем круто влево, и мы, сделав полный круг (колеса при этом сильно визжат о края рельсов), прикатываем к будке с дощатой платформочкой, и это- конец пути — милая сердцу Кантарка; до дому здесь всего полтора квартала ходу…
Другой маршрут трамвая — "третий номер" — начинался тоже у нас на Кантарке, но линия подходила сюда с противоположной, западной стороны, а кончалась где-то у кладбища. Из-за узости улиц отрезок маршрута у Кантарного кольца был однопутным, и, чтобы вожатый не врезался бы тут во встречный трамвай, у развилки — смотря по положению рельсовой стрелки — он дожидался встречного трамвая, передавал коллеге "жезл" — металлическое кольцо на рукояти, что означало: путь этот занят до следующей передачи жезла. А стрелка переводилась вручную самим вожатым: остановит он вагон, вынесет короткий ломик, подковырнет длинный стальной клин стрелки, который, отодвинувшись, примкнет к другому рельсу — и трамвай пойдет теперь вправо.
Эта "однопутка" третьего номера трамвая проходила как раз рядом с нашей школой № 16. Ребята похулиганистей клали на рельс копеечку, и после проезда трамвая кружочек превращался в эллипс, тонкий и длинный, особенно если по нему проехал не один, а два-три вагона.
Среди "уличных" ребят бытовало много "уличных" же присказок, куплетов и другого фольклора, позаимствованного у взрослых, большей частью неприличного содержания; из более цензурных помнятся такие "трамвайные" припевки: "Шел трамвай девятый номер, на площадке кто-то помер; ламца-дрица-ца-ца-ца, тянут за нос(?) мертвеца"… Или такая песенка на мотив известного "Сердца" Утесова: "Трамвай ползет как черепаха, вожатый спит как бегемот; кондуктор лает как собака: "Пройдите, граждане, вперед!" И так далее…
Стоящие в трамвае пассажиры держались не за поручни, как сейчас, а за свисавшие сверху на матерчатых ремнях трапециевидные рукоятки, не дававшие разве что упасть, но вовсе не помогавшие держать мало-мальское равновесие. О том, что в задние прицепные вагоны сели все пассажиры, вожатый узнавал не через зеркало (тогда либо до такого еще не додумались, либо улицы наши были узки для любой выступающей детали трамвайчика), а посредством веревки, идущей сзади сквозь дырки в вагонах; веревку эту дергали кондукторши обоих прицепов, молоточек в головном вагоне стучал о звонок — "поехали"…
"Второй номер" трамвая ходил в так называемый тогда Новый город — нижнюю, заречную часть Симферополя. Пересесть на него можно было у центра, и для этого годился все тот же "первичный" билетик. Я любил ездить в те малообитаемые тогда места. Это был самый длинный маршрут — через трамвайный мост над Салгиром, через редкие строения Красной горки и других местностей, названия которых я позабыл; их разделяли бесконечные пустыри — то со скальными выходами, то покрытые буйным многоцветьем диких трав, и вагон наполнялся ни с чем не сравнимым терпким волнующим запахом нетронутой степной крымской природы. Над куртинами цветов — то голубых, то желтых, то белых, то бледно-лиловых, порхали крупные яркие бабочки, и так хотелось, чтобы по такой вот скалистой цветущей степи резво разбежавшийся трамвайчик катился долго-предолго. Но сказку прерывал квартал новых домов (в том числе дом Христофора, о котором — Первое Письмо); трамвай останавливался, из него выходили последние пассажиры, и я ехал дальше один с кондукторшей, а то и без, ибо она от скуки переходила в первый вагон.
Здесь начиналась ковыльная степь — картина, которую я никогда не забуду. Серебристые султаны ковылей были густыми, высокими, почти скрывавшими землю и неширокие выходы скальных полос, пересекавших местность. Набежавший ветерок катил по этому волнистому мягчайшему серебряному ковру то беглые струи, то медленные глубокие волны. Они величаво укатывали вдаль, шелково отливая на солнце, а за ними возникали в ковылях и катились в скалистые дали все новые и новые. Оторваться от этого зрелища не было никакой возможности, и эти "трамвайные рейды" в цветочные, скальные и ковыльные остатки крымских, давным-давно исчезнувших, реликтовых степей запомнились мне на всю жизнь; как жаль, что ты не видел (да уже и не увидишь) этого Чуда!
…Вот что дали одному крохотному растущему человечку, то есть мне, симферопольские мини-трамваи (а я ведь далеко не все увиденное из них описал), которых нет в помине уже много десятилетий. Трамвайчики заменены автобусами и троллейбусами. Вроде бы еще удобней: не к Кантарке (вместо нее взметнулась к небу башня телевидения), а почти к самому крыльцу нашего дома № 14 по Фабричному спуску подкатывает автобус "восьмерка". Только дом тот, увы, аж с тридцать девятого года — не наш; он одряхлел, вместив множество семей, и ни один из его жителей не знает, что за такие Гребенниковы-Межениновы-Терские жили тут когда-то, владея всем этим, и что твой дедушка начал именно отсюда свой странный и трагичный жизненный путь.
Ни одного трамвайного рельса на улицах Симферополя не сохранилось; наверное, никто там не знает теперь, что были такие Госпитальная площадь (она же — "Полянка"), Цыганский поворот, Макурина горка, Кантарка… Осталось лишь несколько ажурных трамвайных столбов с большими круглыми заклепками. И представят ли ценность эти мои ностальгические, но абсолютно достоверные воспоминания, кому-нибудь "для души", для истории или еще для чего — судить тебе, мой дорогой внук.
А также другим моим читателям.