47. Лондон, 1887
47. Лондон, 1887
Буду рада получить любую работу, которую смогу выполнять. Мне нужно много работать, — а найти работу трудно. «Респектабельные» люди со мной дела иметь не будут.
Элеонор Маркс {1}
В первые годы расцвета социалистической агитации, когда Маркс и Энгельс только начинали свою работу, акции протеста, беспорядки и восстания были редкостью. К середине 1880-х годов они стали обыденностью. В любой промышленной стране Европы в любое время можно было услышать о забастовке, демонстрации или вспышке насилия, направленной против капиталистов и их защитников в правительстве. Раньше всех протестную волну поднимали радикалы, интеллектуалы, принадлежавшие к высшему сословию и посвятившие себя делу рабочего движения (как, собственно, сами Маркс и Энгельс), или ремесленники — элита рабочего класса (например, члены Генерального совета Интернационала). Но в середине 1980-х гг. демонстрации протеста были спонтанными вспышками, спровоцированными разочарованием и озлоблением рабочих; их устраивали сами рабочие — и для рабочих. Забастовки организовывались профсоюзными лидерами — выходцами из рабочей среды. Это были люди, родившиеся в бедности, без формального образования, но с природным даром руководить, с ораторским даром — и они побуждали рабочих к действиям эффективнее, чем любые агитаторы-интеллектуалы.
Первоначально правительства пытались обвинить в беспорядках некие силы, идущие извне — так же, как французские чиновники пытались обвинить иностранцев в создании Коммуны. Однако всем — от фабричных цехов до законодательных собраний — было ясно, что движение начинает расти изнутри, в среде самих рабочих.
Достижения от забастовок и акции протеста были, как правило, незначительными и касались сугубо локальных условий; поэтому в 1886 году социалистические лидеры Франции, Германии и Англии начали обсуждать возможность создания II Интернационала {2}. Первый был окончательно распущен в Филадельфии, в 1876 году, после нескольких лет бесплодного и неэффективного существования лишь в номинальном смысле в Нью-Йорке. Многие полагали, что пришло время повторить попытку объединения пролетариата под знаменами Интернационала — отчасти и потому, что капитализм окончательно превратился в чудовище.
Колониализм цвел пышным цветом. Европейские державы яростно перекраивали карту мира, захватывая территории, создавая новые рынки и овладевая природными ресурсами, в том числе и людскими, — чтобы эксплуатировать их еще яростнее {3}. Вдобавок к расширяющемуся мировому рынку росли и новые технологии; появлялись новые источники энергии — от нефтяных турбин до двигателей внутреннего сгорания, что означало создание все более мощных и эффективных машин. Ускорение и расширение шло по всем направлениям, и состояния капиталистов росли до неимоверных размеров {4}.
В этих условиях отдельно взятый профсоюз мог добиться от хозяина предприятия повышения зарплаты или улучшения условий труда, но только на отдельно же взятом предприятии, и никто не мог гарантировать, что любой из подобных успехов не обернется поражением. Профсоюз становился чем-то вроде легко вооруженного партизанского отряда, пытающегося сдержать мощную армию противника. Некоторые социалистические лидеры считали, что единственный способ бороться с таким могучим противником заключается в международной солидарности. Французские социалисты надеялись созвать II Интернационал в Париже в 1889 г., в столетний юбилей Французской революции и год, когда Франция планировала принимать у себя Всемирную выставку — этот фестиваль достижений капитализма, впервые состоявшийся в Англии в 1851 г. {5}
Разумеется, легко было признать необходимость такой встречи — но это был единственный пункт, по которому не было возражений ни у одной из сторон. Каждая страна считала, что Интернационал должен в первую очередь отражать именно ее интересы — французов интересовали теоретические диспуты; немцы хотели сосредоточиться на политике; англичане — на экономике. И теперь не было Маркса, способного руководить и разрешать споры. Энгельс делал все, что было в его силах, — написал уйму язвительных и резких писем, но это никак не упорядочило процесс создания организации, как во времена рождения I Интернационала.
Лафарг был очень увлечен грандиозной идеей, Лонге тоже — и оба обсуждали с Энгельсом внутрипартийные склоки во Франции. Однако Лонге, образно говоря, шел по лезвию ножа, продолжая оставаться в лагере умеренных политиков и одновременно снабжая Энгельса информацией, которая могла им повредить. Чтобы обезопасить Лонге во время этой рискованной переписки, Энгельс обращался к нему просто — «Z» {6}.
Отношения Лонге с семьей Маркса были очень напряженными с момента смерти Женнихен в 1883 году. Ленхен и Тусси затаили на него обиду, считая, что он плохо ухаживал за Женнихен, а раз он был плохим мужем, то и отцом они его полагали никудышным.
После смерти Женнихен Тусси вернулась в Лондон из Аржантея вместе со своим племянником Гарри, который был серьезно болен и нуждался в специальном уходе. Трагедии избежать не удалось, и ребенок умер — через три дня после смерти Маркса (Гарри был похоронен вместе со своими бабушкой и дедушкой на Хайгейтском кладбище). Нынешней весной Тусси пыталась уговорить Лонге позволить забрать в Лондон Джонни. Она писала Шарлю письма в довольно настойчивом тоне, требуя сообщить, когда Джонни «поступит в ее распоряжение». Лонге не отвечал. Когда же он наконец ответил, — то написал лишь, что подумает об этом {7}.
Возможно, Лонге попросту опасался отпускать старшего сына в Лондон на попечение тети, на руках которой уже умер другой его ребенок. Тусси была не вполне справедлива к нему. Несмотря на все жалобы Женнихен, сыновей своих он любил, это ясно из его писем — даже если иногда эта любовь выглядела, как пренебрежение… В любом случае в конечном итоге судьбой детей распорядилась мать Лонге. Она не желала, чтобы они становились заложниками «культа личности» их деда — и терпеть не могла ни Тусси, ни Лауру {8}.
Лонге отправил детей в дом своей матери в Кайенн, а сам пытался обустроить свою жизнь — жизнь вдовца. Однако он продолжал переписываться с Энгельсом на политические темы, а в 1886 г., в разгар дискуссий по поводу Интернационала, все-таки привез с собой в Лондон Джонни и позволил ему пожить у Тусси и Эвелинга.
Нет никаких свидетельств, что Энгельс материально поддерживал семью Лонге. Дети получали треть от общей суммы роялти за напечатанные труды Маркса, однако эти деньги шли на счет в банке, и Шарль Лонге не мог ими распоряжаться, несмотря на то, что ему денег хронически не хватало. Когда Лонге приехал в Лондон, сын Ленхен, Фредди, напомнил ему о деньгах, которые осталась должна Женнихен {9}. Судя по всему, в то время Фредди вообще часто общается с семьей Маркс и Энгельсом. После того как Ленхен переехала в дом Энгельса, сын посещал ее каждую неделю и рассказывал позднее, что проводил в беседах с Энгельсом целые вечера: они разговаривали о Марксе {10}. Фредди работал машинистом; был женат, имел сына — типичный лондонец, живущий на свое жалование {11}.
Будучи социалистом, он считал, что Маркс и Энгельс сражались и от его имени. Его сын вспоминал, что фотографии двух вождей мирового рабочего движения висели на стенах его квартиры {12}. Однако имело ли это обстоятельство отношение к политическим взглядам Фредди — или он просто всю жизнь пытался выяснить, кто же является его отцом?
И Тусси, и Лаура хорошо знали Фредди. Интересно — видели ли они его сходство с Марксом — широкий лоб, надбровные дуги, крупный нос… плотное телосложение, густые черные волосы…
Возникало ли у них хотя бы подозрение, что Фредди — их сводный брат? Тусси свято верила, что Фредди — сын Энгельса, но Лаура могла в этом сомневаться. Годы спустя она довольно равнодушно упоминает о возможном отцовстве Маркса. Для нее это уже — слишком «старые» новости. Впрочем, такова ее реакция практически на все события — политического и личного характера.
В то время, как вся ее семья — включая мужа — продолжала активно участвовать в исторической драме, Лаура оставалась почти безучастной. Прожив жизнь, полную бесплотных надежд, она знала наверняка, что чудес не бывает. Весной 1887 она в той же сдержанной манере встречает очередное поражение Поля на выборах. Он выдвинул свою кандидатуру на муниципальных выборах — и с треском проиграл. Лаура никаких иллюзий по поводу своего мужа не испытывала; ошибки его она видела так ясно, что даже позволяла себе смеяться над ними. Энгельсу она рассказывала после посещения предвыборного митинга, что в толпе вокруг нее Лафарга сочли «хвастуном», «болтуном» и «трепачом», что следует считать большим успехом, по сравнению с предыдущими его выступлениями {13}.
Что касается самой Лауры, то она предпочитала работать за кулисами. Ее страхи по поводу возможного отлучения от литературного наследия ее отца остались в прошлом. Лаура перевела «Манифест» на французский {14}, а весной этого года некто Эдвард Стэнтон, сын американской правозащитницы и борца за права женщин Элизабет Кэди Стэнтон, попросил ее написать статью о социалистах Парижа {15}.
Лаура вечно нуждалась в деньгах — но, казалось, смирилась с такой судьбой, считая ее неизменной. Когда Энгельс послал ей ее часть роялти от «Капитала» — первое английское издание было распродано за два месяца, она объявила, что деньги «приветствуются еще больше, чем цветы весной или дрова зимой… деньги — это такая вещь, которая никогда не выходит из моды» {16}.
В Лондоне жизнь членов семьи была не столь спокойной. По возвращении из Америки Эвелинг и Тусси периодически читали лекции о положении агитаторов в Америке. И хотя новости из-за рубежа воспринимались аудиторией на ура, им приходилось бороться за политическую репутацию Эвелинга. Среди британских социалистов обвинения, выдвинутые против Эвелинга в Америке, однозначно были истолкованы, как растрата {17}. С каждым новым выступлением вплывали все новые факты его красочной биографии.
Энгельс полностью встал на сторону Эвелинга, считая известия о его поведении в Америке обычными внутрипартийными склоками и пустой болтовней {18}. Разочарованные этим соратники ворчали, что Энгельс всегда плохо разбирался в людях; постепенно те, кто постоянно бывал у него раньше, перестали ходить к нему из-за присутствия Эвелинга. Тем не менее, казалось, ничто не может убедить Энгельса в том, что «муж» Тусси нечист на руку {19}.
Впрочем, после нескольких месяцев яростной защиты Эвелинга он разочарованно признался одному старому товарищу в Нью-Йорке: «Парень сам навлек на свою голову все неприятности, поскольку абсолютно не знает жизни, людей и дела, которым пытается заниматься — он склонен к поэтическому и романтическому восприятию действительности».
Милосердный Энгельс описывает Эвелинга как «талантливого и услужливого парня, абсолютно честного, но бестолкового, вечно готового совершить какую-нибудь глупость. Что ж, я все еще помню времена, когда и сам был не меньшим идиотом» {20}.
Лекции приносили Тусси и Эвелингу деньги — но небольшие, и их не хватало. Друзья Тусси знали о ее бедственном положении — личном и финансовом, и хотя они ничего не могли сделать для Эвелинга, они пытались помочь Тусси найти работу. Когда Хэвлок Эллис попросил ее помочь ему с первым английским изданием пьес Ибсена, Тусси с жаром ухватилась за это предложение и начала учить норвежский {21}. В марте 1887 г. они обсудили также возможный перевод на английский произведений Золя. Его картины жизни Франции при Наполеоне III были спорными, но яркими, и Эллис с Тусси были уверены, что в Англии найдутся благодарные читатели. Тусси рвалась взять на себя и эту работу, говоря Эллису: «Я рада заняться любой работой, которую способна выполнять. Мне нужно больше работать, но работу найти очень трудно. «Респектабельные» люди не станут со мной связываться» {22}.
Тусси часто упоминала, что независимо от того, насколько плачевно было их финансовое положение, и сколько бы позора ни приходилось им из-за этого терпеть, Эвелинг не обращал на это никакого внимания. Она же переживала и пропускала все через себя. Давление было жестоким и постоянным, и Тусси в отчаянии понимала, что ей не у кого искать поддержки — и менее всего ее мог оказать Эвелинг. К этому времени появились явные признаки не только того, что он начал уставать от социализма, — но и ясные сигналы, что он начал уставать от нее. В июне он опубликовал довольно безвкусное стихотворение, подписав его «Лотарио». Эту небольшую поэму можно расценивать в качестве обращения к Тусси: он намекает, что по натуре он не однолюб.
Чистая любовь состоит, по твоему утверждению,
Из страстной преданности без всякой цели,
Без надежды, без ограничений, без конца…
Но мы не договаривались играть по таким правилам….
Таковы, милая, мои взгляды,
Хотя твои глаза на некоторое время взяли меня в плен,
Но девиз, который я выбираю, — «Либо Цезарь, либо…»
И я не думаю, что ты осудишь меня за это! {23}
В поэме было еще несколько стихов, но смысл везде был один и тот же: наша любовь была прекрасна — пока она была.
Неважно, насколько терпима была Тусси по отношению к Эвелингу, но подобное публичное выпячивание чувств не могло ее не унизить — да еще выраженное таким беспомощным и пошлым образом. Обезумевшая от отчаяния и депрессии, Тусси пыталась покончить с собой. Год спустя Эллис напишет: «Она умышленно приняла чрезмерную дозу опиума. Однако крепкий кофе и нервное состояние, из-за которого она, не переставая, ходила по комнате, помогли ее организму справиться с ядом… Все ее друзья были в ужасе, но на самом деле случившееся мало кого удивляло» {24}…
Пытаясь спасти свои отношения, Тусси и Эвелинг в августе сняли коттедж в Стратфорде-на-Эйвоне. Она пишет сестре: «Только подумай, Лаура, — дом Шекспира! Два-три раза в неделю мы работаем там, где он родился… Эдвард постоянно пишет. Слышала ли ты? Его пьеса «Отбросы» (одноактная вещица) стала довольно популярна, в ней будет играть «восходящая звезда» Роуз Норрейс, постановка вот-вот начнется. А о том, что у него еще две пьесы на подходе, одна — адаптация «Алой буквы» — и обе тоже приняты довольно тепло?» {25}
Хотя Тусси пыталась рисовать идиллические картины их жизни, письмо ее было фальшиво во всех отношениях. Оно должно было звучать тепло и по-домашнему — но вместо этого его было больно читать; с каждой страницы льется не радость, а тоска одиночества, страх, бесплодные попытки восстановить былую тесную связь с сестрой (Лаура редко отвечала на письма Тусси). Ее энтузиазм по поводу работ Эвелинга оттенен горьким предчувствием расставания: чем дальше Эдвард шел по театральной дороге, тем больше они с Тусси отдалялись друг от друга.
1887 год был странным годом для всего Лондона. С одной стороны, в этом году праздновался золотой юбилей королевы Виктории («омраченный ужасным шумом», как она писала, вспоминая эпизод, когда ее освистали в Ист-Энде {26}). В этом же году в Лондон впервые приехало американское шоу «Дикий Запад Буффало Билла» (Энгельс и Эвелинг посетили его, Энгельс писал, что было «очень здорово» {27}). И это был год Кровавого воскресенья — когда полиция фактически объявила войну безоружным людям на Трафальгарской площади, вышедшим на демонстрацию в защиту свободы слова и собраний.
Поводов для протеста было множество. Безработица — новый термин английских реалий того времени — заставила очень многих жителей Лондон переместиться из Ист-Энда в Вест-Энд, где мужчины и женщины стали почти ежедневно митинговать, чтобы привлечь внимание к бедственному положению рабочих и бедняков. Воспоминания о погромах на Пэлл-Мэлл были еще свежи, поэтому сборище на Трафальгарской площади было признано потенциально опасным, и начальник полиции запретил собираться в этом районе (любое скопление людей автоматически рассматривалось как демонстрация). Это ущемление права на свободу собраний только подогрело недовольство и усилило призывы к протестам {28}. Наконец в повестку дня вернулся вечный ирландский вопрос — после того, как в Парламенте был принят билль о принуждении Ирландии, дававший правительству и полиции право ставить вне закона целые группы людей и выносить приговоры без суда {29}.
Воскресный день 13 ноября был выбран для проведения митинга — люди собирались поддержать ирландцев, протестовать против безработицы и потребовать возвращения права на свободу собраний. По разным оценкам, в районе Трафальгарской площади — в Клеркенуэлле, Холборне, Бермондси, Дептфорде, на Шафтсберри-авеню и на Хеймаркете — собралось более 100 тысяч человек; все они собирались двигаться в центр города {30}.
Узнав об этих планах, власти разместили 2500 полицейских на подступах к площади, а на самой площади — еще 1500 полицейских и 400 солдат. Пройдя мимо первой линии оцепления, безоружные демонстранты оказались бы зажаты между вооруженными людьми {31}.
Тусси и Эвелинг шли к площади в разных колоннах. Как только замысел полиции стал ясен, Эвелинг и его приятели попросту сбежали (или, как говорил Энгельс, «с самого начала планировали оба варианта» {32}), а колонна, в которой шла Тусси, строй не нарушила и двинулась в сторону полицейского оцепления. Тусси оказалась в самом центре столкновения; ей порвали пальто и шляпу, ударили полицейской дубинкой по руке и голове. Тусси говорила, что ее забили бы до смерти, если бы какой-то незнакомец с окровавленным лицом не помог ей подняться с земли.
Опыт Тусси можно было считать относительно удачным {33}. Один из очевидцев событий рассказывал: «Я видел, как полицейские — не по своей воле, а по приказам, которые торопливо выкрикивало начальство, — избивали женщин и детей… Когда я вырвался из толпы, какая-то несчастная женщина при мне спросила полицейского инспектора или сержанта, не видел ли он ее ребенка. В ответ он назвал ее проклятой шлюхой и сбил с ног сильным ударом» {34}. Дочь Уильяма Морриса, Мэй, вспоминала, как на крышах окрестных домов и гостиниц хорошо одетые люди аплодировали действиям полиции {35}.
В конце концов истерзанная Тусси, которая была арестована и отпущена, добралась до дома Энгельса {36}. Тысячи людей оказались в таком же или худшем состоянии: 60 человек было госпитализировано с ранениями и травмами, хотя, как ни странно, никто не погиб. Возмущенные и обозленные люди вышли на другую демонстрацию в следующее воскресенье; во время этой акции один человек был убит. Жертва — клерк по имени Альфред Линнелл, по всей видимости, даже не был участником демонстрации {37}. На его похороны 18 декабря собрались 120 тысяч человек.
Тусси, испробовавшая на себе тяжесть полицейской дубинки, стала стопроцентной радикалисткой. Всего год назад, в Америке, она уверенно призывала к всеобщему образованию и созданию организаций — теперь она звала на решительные действия против полиции. В ноябре, в Чикаго, четверо бомбистов, взорвавших Хеймаркет, были казнены, несмотря на свидетельства, что за взрывом стоял агент-провокатор — теперь пришло время жестокости Лондона. По словам репортера, слышавшего выступление Тусси, она заявила: «Вы должны объявить полиции социальную войну. Если вы видите, что полицейский зашел в магазин — не ходите больше в этот магазин… не ходите туда, куда хоть раз заходили полицейские».
Она призвала к акции гражданского неповиновения в день Рождества, чтобы заставить полицию работать в праздник, объясняя это своим желанием испортить рождественские обеды «жирным тварям» и «подлым убийцам» {38}.
За участие в событиях Кровавого воскресенья Тусси и Эвелинг заработали «открытый ордер» — это означало, что полиция может арестовать их в любой момент и по любой причине {39}. Тусси рассказывала об этом с гордостью. Ее готовность к борьбе выросла во много раз — в отличие от Эвелинга. В ноябре его «вторая сущность» — под именем Алека Нельсона — ожидала премьеру его второй пьесы, «У моря». Это была история молодой женщины, ее внутренней борьбы между долгом, привязывавшим ее к старому и нелюбимому мужу — и любовью к молодому матросу {40}. Тусси играла главную женскую роль, Эвелинг — мужскую.
Энгельс, как всегда, был весел и посмотрел представление в день своего рождения, отметив, что Тусси и Эвелинг играли прекрасно, и пьеса наверняка будет иметь успех. Критики же неожиданно обрушились на Тусси, одновременно восхваляя Эвелинга. Критика игры Тусси была настолько ядовита, что она заподозрила, не таилось ли в ней что-то личное — и если да, то почему {41}. Неуспех сломил ее — Тусси больше никогда не будет выступать на сцене.
Эвелинг же чувствовал себя триумфатором. В декабре он уехал из Лондона с гастролями своей пьесы, оставив Тусси встречать новый, 1888 год в одиночестве {42}. В январе ее роль в пьесе «У моря» сыграла актриса Фрэнсис Айвор. На этот раз отзывы были самые благоприятные, а Алека Нельсона назвали «лондонским журналистом, который уже завоевал репутацию хорошего драматурга» {43}.
Энгельс воспринял изменения во взглядах Эвелинга, возможно, с облегчением. Хотя он никогда об этом не говорил подробно, теперь можно было утверждать, что у него появилось больше чувства ответственности, чем в то время, когда Энгельс только готовил его в качестве игрока на политической сцене (одному приятелю Энгельс писал, что Эвелинг склонен «отрицать факты, если они не совпадают с его собственными желаниями, что простительно только в подростковом возрасте» {44}). Энгельс и Тусси много говорили о бойкотировании со стороны английских социалистов {45}, и существует достаточно обширная переписка между их товарищами, из которой ясно, например, что Эвелинга считали причиной разногласий внутри движения: так Сидней Уэбб, лидер социалистического фабианского общества говорил, что его группа не согласна не с идеями Маркса, а с тем, кто эти идеи проповедует. «Когда мы говорим, что отказываемся от марксизма, мы отказываемся от Эвелинга» {46}.
Тусси и Энгельс заявили, что их не особенно заботит разрыв с английскими социалистами, хотя Тусси и сожалела, что за это время потеряла некоторых из своих друзей. Она писала Джорджу Бернарду Шоу, примкнувшему к Уэббу и Эллису в фабианском обществе, чтобы спросить, с кем он: «Вы не приходите повидать нас, и временами я боюсь, не бойкотируете ли нас и вы» {47}. (У Шоу предыдущей весной был конфликт с Эвелингом, но Тусси либо не знала о нем, либо делала вид, что забыла.)
В любом случае серьезная работа Эвелинга в театре окончательно отлучила его от партийных дел. В июне его «Алую букву» стали давать по утрам. Отзывы критиков были смешанными, однако к концу месяца, после 5 спектаклей Энгельс поторопился и заявил с присущим ему энтузиазмом: «Как говорят янки, «он сбил масло» {48}. В июле Тусси и Эвелинг решили вернуться в Америку, чтобы попробовать продвинуть там его театральные работы. Энгельс писал Лауре, что Эвелинг должен «присматривать за мизансценами в трех своих пьесах, которые одновременно пойдут в Нью-Йорке, Чикаго и бог знает, где еще» {49}.
Такое путешествие должно было обойтись куда дороже того, что Тусси и Эвелинг могли себе позволить, и на этот раз у них не было спонсоров в лице социалистической партии; Энгельс с удовольствием дал денег на поездку. Тусси не хотелось принимать от него деньги, но в данном случае она, кажется, отступила от своих правил. Эвелинг по обыкновению убедил ее, что эта поездка должна иметь решающее значение для его карьеры — и станет хорошей инвестицией для Энгельса. Взволнованный Энгельс решил сопровождать пару в Америку вместе со своим старым другом, химиком Карлом Шорлеммером (одним из основоположников органической химии, которого в семье Маркса звали «Джоллимейер» {50}).
Энгельс хотел, чтобы поездка была частной, поэтому почти никого о ней не известил, включая Лафаргов. Лауре было очень досадно, что она не удостоена доверия Генерала, но это Энгельса не тронуло; он был уверен, что Лафарг будет настаивать на заявлении, что Энгельс едет покорять Новый Свет {51}. С борта парохода «Сити оф Берлин» Тусси написала Лауре письмо, извинившись за секретность: «Я должна была сказать тебе, как только сама узнала, но Генерал настаивал на секретности, и я не решилась. Я подумала, что если слухи просочатся, мы будем виноваты» {52}.
Маленькая экспедиция прибыла в Нью-Йорк, ожидая успеха Эвелинга. В первых письмах Тусси пишет, что Эвелинг наблюдает за репетициями {53}, а Энгельс говорит, что Эвелинг загружен работой до конца августа {54}, однако помимо этих сведений в Америке царит полное молчание по поводу его театральных работ. Тем не менее Энгельс наслаждался поездкой; одним из важных пунктов посещения в их программе значилась тюрьма в Новой Англии.
Энгельс был потрясен: заключенные читали романы, организовывали клубы по интересам, разговаривали без всякого надзора, дважды в день ели мясо и рыбу. В их камерах был водопровод, стены были украшены картинами. «Эти люди… смотрят вам прямо в глаза, без того жалостного собачьего взгляда, обычного для заключенных в тюрьме — такого вы не увидите в тюрьмах Европы». Энгельс сказал это, возможно, думая больше о мрачных крепостях в Германии и России, чем о Павильоне принцев в парижской Сен-Пелажи. «В этом заведении я почувствовал громадное уважение к американцам» {55}.
В Нью-Йорке он, наоборот, чувствовал себя так, словно попал в настоящую столицу мирового капитализма. Все было слишком искусственным и по его оценке — неприятным.
«Мы приехали в Нью-Йорк затемно, и мне показалось, что я попал в один из кругов Дантова ада… высоко над головой гремят железные дороги, на тебя несутся сотни трамваев, оглушительно звеня колоколами, со всех сторон стоит ужасный шум; самое страшное в нем — это вой сирен, доносящийся со всех пароходов, идущих по реке… каждый из них сияет россыпью электрических огней — не для того, чтобы осветить вам пространство, а для того, чтобы привлечь вас рекламой, а следовательно, ослепляя, оглушая и пугая вас — таков вкратце облик города, населенного самой шумной толпой людей в мире; все они похожи на крупье, уволенных из Монте-Карло».
И все же Энгельс говорит:
«В американцах живут задатки великой нации, они — народ, который никогда не знал феодализма. Они много пострадали — но по своей собственной вине… Но когда они что-то делают — они делают это до конца» {56}.
Когда путешественники вернулись домой, Эвелинга, казалось, вовсе не тронуло то, что в Америке он не добился ни малейшего признания, — и он быстро забылся в круговороте событий Вест-Энда. Тем временем Тусси имела дело совсем с другой частью города, с собственным лондонским «Адом»…
Во второй половине XIX столетия выросшая стена высоких домов визуально разделила восточную и западную части города. Появление офисных зданий — феномен Викторианской эпохи. Еще перед Всемирной выставкой 1851 года казалось безумием, чтобы такому количеству людей пришлось работать исключительно с бумагами. Однако капитализм рос и расширялся — и вместе с ним формировалась новая социальная общность, которую однажды назовут «белые воротнички». Громадные здания лондонского Сити — финансового центра столицы и всей империи, где деньги беспрерывно совершали свой оборот, переходя из бизнеса в бизнес и ни разу не становясь наличными — словно воздвигли четкий барьер между теми, кто имел все — и неимущими. Первые занимали западную часть города (Белгравия и Мейфэр даже были огорожены), вторые — восточную {57}.
Ист-Энд всегда был в несколько раз беднее даже знаменитого Сохо, где происходила хоть какая-то жизнь, и бедные смешивались с обеспеченными, где можно было найти развлечения и даже некоторый блеск. Однако про бедняков Ист-Энда можно смело сказать: они никогда не смешивались с богатыми, потому что работали на них…
Район был бедным и тесным. Дома были приземистыми, и это впечатление усиливалось, потому что из высившихся над ними фабричных труб вечно валил черный смрадный дым, смешанный с пеплом и сажей {58}. Восходит ли солнце? Садится ли оно? Это вполне могло вызывать сомнения в районах Уайтчепел, Бетнал-Грин и Лаймхаус. В этом аду небо имело всего два оттенка — буро-коричневый от угольной пыли, или грязно-серый — ранним утром, до того как разожгут печи и камины. Родились даже новые обозначения этой непрозрачности, вечной полутьмы — например «дни тьмы», когда смог настолько плотный, что нельзя увидеть вообще ничего в течение нескольких дней; немногим лучше его «высокий смог» — когда миазмы города поднимаются вверх, однако солнце все еще не может пробиться сквозь загрязненный до предела сырой воздух {59}.
Именно этот смог породил чудовище 1880-х годов — Джека-Потрошителя, судьба жертв которого никого не волновала. Никому на свете не было до них никакого дела.
За прошедшее десятилетие район пополнился большим количеством новых иммигрантов. Стало много китайцев — настолько, что в Лаймхаусе возник Чайна-таун, относительно процветавший за счет продажи опиума {60}. Однако те, кто окончательно изменил лицо Ист-Энда, прибыли из России, Пруссии, Литвы и Польши. Некоторые бежали от бедности, другие — от преследования властей. Среди убийц царя Александра II была еврейка — это спровоцировало прокатившиеся по всей России погромы и усиление антисемитских настроений; 5000 евреев было убито. Те, кто мог работать, те, у кого были связи — бежали. К 1880 году в Лондоне насчитывалось около 46 тысяч евреев, половина из них — рабочие или беднота {61}.
Тусси впервые отправилась в Ист-Энд, чтобы читать там лекции, но очень быстро изменила форму общения с его жителями и стала посещать беднейшие дома, которые вернее было бы назвать лачугами. В июне 1888 г. она писала Лауре:
«Я не могу описать тебе тот ужас, с которым сталкиваюсь здесь. Это настоящий ночной кошмар, от которого я не могу избавиться и проснуться. Я вижу его днем, он снится мне по ночам. Иногда я задумываюсь: как вообще можно жить, зная, что существует такое — страдание. Воспоминание об одной комнате преследует меня. Комната! Клетушка в подвале. В ней живет женщина. Она лежит на тонком тюфяке, набитом гнилой соломой, ее грудь наполовину изъедена раком. Она почти обнажена, лишь старый красный платок прикрывает ее грудь да лохмотья из старой парусины. Рядом с ней трехлетний ребенок, у нее еще четверо детей. Старшему 9 лет. И это всего лишь один жуткий пример из тысяч и тысяч других, подобных» {62}.
В том же году работницы спичечной фабрики «Брайант & Мэй» начали беспрецедентную забастовку, борясь за улучшение условий работы — и выиграли {63}. Тусси видела в этой победе возможность устранить хотя бы некоторые из тех страданий, свидетельницей которых она стала, — и потому занялась более активной агитацией среди рабочих.
Глядя в пустые потухшие глаза опустившихся несчастных людей, она понимала, что хотя учение ее отца о социализме и было сформировано на крепкой материальной основе, оно оставалось чистой абстракцией для голодных людей; работа и минимум, достаточный для выживания, были их единственной мечтой. Тусси так долго искала поле собственной битвы… и наконец нашла его в Ист-Энде.
Позднее она говорила подруге, что именно среди иммигрантов осознала свое еврейское происхождение и что она «единственная из всей семьи, кого потянуло к еврейскому народу» {64}. Она приняла это духовное наследие с гордостью, объявив в письме к Эде Бернстайну: «Я — еврейка!», — а затем ответив на приглашение выступить перед социалистами-евреями: «Дорогой друг, я буду счастлива выступить на митинге 1 ноября — рада еще в большей степени, ибо мой отец был евреем» {65}.
Тусси и Эвелинг все больше отдалялись друг от друга; они жили в разных вселенных. 31 декабря Тусси написала Лауре:
«Завтра Эдвард отправляется погостить в Корнуолл к друзьям, они очень звали и меня. Я не могу. Меня не волнуют богатые люди».
Вместо этого она отправится в Оксфорд, чтобы взглянуть на копию пьесы времен Елизаветы «Наставление для честной леди». Эллис попросил ее подготовить текст к изданию, и она с радостью согласилась, поскольку эта работа касалась социальных вопросов — а это, по ее словам, было единственным, что имело значение {66}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.