X
X
Служба в Ставрополе. — Харьков. — Д.Я. Петровский. — Харьковская труппа. — Режиссер Милославский. — Анекдоты про него. — Поездка в Чугуев. — Гастроли Н.В. Самойловой. — Актер Кучеров. — Старый знакомый Прохоров. — Гастроли В.В. Самойлова, В.И. Живокини. — К.Т. Соленик, известный провинциальный актер. — Анекдоты про него. — Приезд в Харьков Борщова. — Вторичное поступление на Петербургскую императорскую сцену.
В первый раз перед ставропольской публикой выступил я в роли Хлестакова. Публика приняла меня радушно, и за мной навсегда в труппе Зелинского осталось амплуа jeune comique. В этот раз я прослужил у Зелинского четыре года подряд, все время без перерыва получая жалованье и имея два бенефиса в году, что в общем составляло солидную сумму, так как бенефисы бывали всегда почти полны и, кроме того, от богатых театралов перепадала премия[7] и очень часто ценные подарки. Служить долгое время у одного антрепренера я предпочитал потому, что жизнь на одном месте или в одном районе (из Ставрополя мы иногда ездили на ярмарки и в соседние города) напоминала оседлость, свой очаг, родное гнездышко… Но, как ни было хорошо в Ставрополе, а, все-таки, долго заживаться в нем не было никакого расчета. Публике я пригляделся, даже, может быть, наскучил (провинциалы-театралы любят разнообразие), мне публика тоже пригляделась, и я стал заметно портиться: появилась слишком большая развязность, смелость, никакой робости не стал ощущать перед ставропольцами, тогда же как перед всякой другой новой публикой эта неуверенность проявлялась бы и заставляла бы меня относиться к себе строже, принудила бы работать и совершенствоваться…
На мое счастье подвернулся благоприятный случай уехать из Ставрополя и перекочевать в любимый мною Харьков, где служба была тоже постоянная, следовательно, и жизнь оседлая, со своим очагом. Я получил очень лестное приглашение от директора харьковского театра, Дмитрия Яковлевича Петровского, который звал меня на место умершего бывшего артиста императорских театров, Дранше, приходившегося каким-то образом родственником В.В. Самойлову. Сперва меня это место смутило, так как Дранше был чудеснейшим комиком и пользовался большим успехом, но, после некоторого раздумья, решил ехать в Харьков. Я задумал отвоевать себе в Харькове самостоятельность и стараться избегать тех пьес, в которых для публики было возможно сравнение меня с покойным комиком.
Мой прощальный бенефис в Ставрополе привлек много публики. Этот вечер никогда не изгладится из моей памяти. Испытывая неподдельную любовь публики, видя ее ко мне расположение, мне вдруг и самому взгрустнулось и жаль стало покидать Ставрополь, в котором я провел четыре года спокойно и хорошо. Что встречу я там? Найдутся ли симпатизирующее люди? Буду ли иметь успех или забьет меня равнодушие харьковцев, которые, впрочем, когда-то относились ко мне хорошо? Но ведь я уже ими, вероятно, забыт; и до и после меня перебывала там масса актеров, упомнить которых у кого же хватит возможности?.. Во все время спектакля мучили меня эти убийственные вопросы, и я был готов отказаться от новой службы; слезы подступали к горлу, и сердце тревожно билось. Это редкие и дорогие минуты в жизни актера. Юбилейные чествования и публичные прощания всегда вызывают эти мучительные, но вместе с тем и бесконечно сладостные чувства… Во время самого трогательного прощания в последнем антракте, из литерной ложи кто-то бросил к мои м ногам кошелек с деньгами. Я отступил от них и смутился. Из публики послышался голос:
— На дорогу!
Я поднял кошелек и прослезился. Таких откровенных подарков мне получать еще не случалось. В сороковых годах о бросании денег на сцену не было слышно; это напоминало первые годы русского драматического театра, относящееся к царствованию Екатерины Великой…
Первым моим дебютом в Харькове был «Стряпчий под столом». Публикой принят я был настолько хорошо, что перед вторым выходом я уже не ощущал в себе нисколько робости. Для дебютанта это имеет громадное значение: иногда робость так забивает новичка, что у него язык к гортани прилипает и каждое слово им выжимается из себя так, как будто бы он не знает своей роли и, не уяснив характера изображаемого лица, играет без всякой типичности, без всякого смысла. Это первое впечатление обыкновенно долго не изглаживается из памяти публики, и такому актеру она всегда будет не доверять. Публика не чутка: явится перед нею какая-нибудь бездарность, не знающая меры своему нахальству, она сразу расположится к ней и хотя потом убедится в своей судейской близорукости, но первое время будет рукоплескать и провозглашать эту бездарность гением. За кулисами такие недоразумения случаются часто…
Тогдашний харьковский генерал-губернатор Кокошкин был страстный театрал и покровитель искусств. Почти на каждом спектакле он присутствовал и был строгим ценителем актеров, которые при нем сдерживали себя и не позволяли излюбленных «отсебятин» и шутовских выходок. Все прилаживались к его вкусу и на перебой старались заслужить его лестную похвалу. Таким образом благотворное влияние Кокошкина на сцену было неизмеримо: таланты находили поддержку и имели возможность развиваться, контингента исполнителей образовывался исключительно из людей способных, а бездарности, как-нибудь нечаянно попавшие на харьковскую сцену, быстро уясняли свою бесполезность и незамеченными испарялись в другие, более удобные для них провинции. Во все время губернаторства Кокошкина харьковская труппа славилась ансамблем, считавшимся равным казенным театрам.
В мое время служили в Харькове: Елизавета Николаевна Федорова, артист императорских театров Кравченко, комическая старуха Ладина, Бобров, знаменитый в провинции Карп Трофимович Соленик, Бабанин, Микульская, Гончарова, Пронский (впоследствии поступивший в Александринский театр), Николай Карлович Милославский и, наконец, мой старый и неугомонный сослуживец М.А. Максимов. Гастроливали: Павел Васильевич Васильев, В.В. Самойлов, Н.В. Самойлова, Живокини.
Семья моя с каждым годом увеличивалась; одного жалованья мне стало недостаточно, пришлось «подкармливаться» приватными доходами. Я принялся за преподавание бальных танцев в семейных домах, в пансионах и даже в университете. Это давало мне отличный заработок, и я жил припеваючи. Не без удовольствия вспоминаю то время: это лучшая пора моей жизни…
Режиссером у нас был Милославский, известный своими проделками и находчивостью, часто дерзкою, но всегда остроумною. В памяти театралов и сослуживцев он оставил по себе не одну сотню анекдотов, правда, мало говорящих в его пользу, но верно его обрисовывающих. Для него не существовало затруднений, он все легко преодолевал и постоянно выходил сухим из воды. Он не мог бы похвастаться любовью товарищей, но имел бы право выставить на первый план то удивление его уму и изобретательности, которое он непроизвольно внушал всем и каждому. Николай Карлович вообще был не из конфузливых и никогда ни с кем не стеснялся; с не-театральными людьми держался он барином и так ловко обставлялся, что все считали его богачом и не без удовольствия водили с ним дружбу.
Как-то Петровский рекомендует ему юного дебютанта, местного любителя драматического искусства из купеческих сынков.
— Хорошо! — ответил Милославский, смерив взглядом робкого молодого человека так, что у того поджилки затряслись. — Подебютируйте!.. А играли ли вы когда-нибудь?
— Никогда, — сознался дебютант.
— Это бывает, — иронически заметил режиссер и осведомился: — а в чем бы вы хотели выступить?
— В «Гамлете», — выпалил новичок и сконфузился.
— В хорошенькой рольке!… Ну, хорошо, в «Гамлете» — так в «Гамлете»… Приходите завтра в театр и почитайте его монологи…
На другой день юноша торжественно явился в театр во время репетиции.
— Ну, вот и отлично!— встретил его Николай Карлович. — Пожалуйте на аван-сцену и декламируйте.
Милославский поставил его на место и велел начать чтение. Не успел дебютант произнести пяти стихов, как вдруг пол под ним проваливается, и он оказывается под сценой. Николай Карлович раньше сговорился с машинистом и поставил юношу на условное место с умыслом его провалить. Случилось это в присутствии почти всей труппы.
Оскорбленный и гневный дебютант выбегает из машинной и с угрожающей жестикуляцией направляется к Милославскому.
— Милостивый государь!— говорить на ходу запыхавшийся купеческий отпрыск. — За это ведь…
— Тише — люк!— останавливает его Милославский.
Тот, как змеею ужаленный, отпрыгивает в сторону и опять начинает прерванную фразу:
— Милостивый государь! За это…
— Люк!— снова перебивает его Николай Карлович, указывая на то место, где стоит взволнованный дебютант.
— Ай!— и опять прыжок в сторону. — Милостивый государь! Я вам достался не для…
— Люк! Люк! Осторожнее!…
— Ай!— снова прыжок в сторону.
И так Милославский довел этого горячего поклонника искусства до самого выхода, заставив его проскакать всю сцену при общем смехе актеров.
«Отсебятины» и шалости на сцене были страстью покойного Николая Карловича, не отделявшего, в угоду невзыскательной «райской» публике, классической трагедии от вздорного водевиля. Это было ему непростительно, и тем более, что пользовался он репутацией талантливого артиста.
Помнится мне, как в какой-то раздирательной драме или трагедии Милославскому надлежало умереть. Он и умер, грохнувшись на пол, но так не рассчитано, что пришелся как раз под декорацией, которою следовало сделать чистую перемену[8].
— Николай Карлович, — шепнул ему из-за кулис его помощник, — занавес нужно спустить…
— Почему? — так же тихо, незаметно для публики, спросил Милославский.
— Вы под чистой переменой лежите.
— Пустяки! — сказал он и, к изумленно публики, воскрес, встал, спокойно перешел на другое место и снова умер, крикнув за кулисы: «давай».
Николай Карлович был неуживчив, характером обладал беспокойным, так что имел много врагов и окружал себя вечными неприятностями. С Петровским у него бывали частые недоразумения, проходившие почти бесследно, но однажды вышла у них такая жестокая ссора, что Петровский наотрез отказался от дальнейших услуг Милославского. Не дослужив сезона, Николай Карлович отправился в Москву. Его режиссерские обязанности были временно поручены одному из актеров. На другой сезон Петровский взял к себе режиссером актера Дмитриева, которого и послал в Москву пополнять труппу.
— Кого знаешь, бери, — вместо напутственного слова сказал ему Петровский, — но только с Милославским не свяжись. Даром служить пойдет — не бери…
Приезжает Дмитриев в Москву, заключил несколько контрактов с актерами и перед самым отъездом встречается с Николаем Карловичем.
— Что делаешь в Москве?— спросил он Дмитриева.
— Для Харькова труппу набираю…
— А! Так это тебя прислал Петровский.
— Меня.
— Ну, так ты-то мне и нужен…
— Не в Харьков ли хочешь? Тю-тю!.. Дмитрий Яковлевич не велел мне ни под каким видом с тобой возжаться…
— Дурак ты, как я погляжу! Как же не велел, если он мне сегодня телеграмму прислал, чтобы я разыскал его поверенного и покончил с ним…
— Врешь!
— Поедем ко мне, и я тебе покажу ее…
— Сейчас не могу, а к вечеру буду. Ожидай!
— Хорошо! Кстати и контракт с собой прихвати.
Милославский вручил ему свой адрес, а сам отправился домой и написал на старой телеграфной бланке себе приглашение от имени Петровского. Когда вечером явился к нему Дмитриев, Милославский вручил ему депешу; тот наивно поверил ей, вынул из кармана контракт и подписал его,
— Удивительно! — сказал Дмитриев, заключив с Николаем Карловичем условие. — Перед отъездом уж как мне строго наказывал директор, чтобы я тебя остерегался, а теперь вдруг сам с тобой в переписку вступил.
— Есть много, друг Горащо, на свете необъяснимого, — ответил Милославский словами Гамлета.
Через несколько дней двинулись из Москвы в Харьков новые актеры во главе с Дмитриевым и Милославским.
Петровский, встречая в Харькове, у городской заставы, труппу, натыкается на первого Милославского. С ним делается чуть не удар.
— Вот и я!— весело заявил ему Николай Карлович. — Хоть вы и не велели меня брать, но я, все-таки, из сострадания к вам приехал, потому что Харьковский театр без Милославского существовать не может…
Нечего было делать, помирились враги, и остался Николай Карлович служить у Петровского.
В 1854 году, в городе Чугуеве (уездном, Харьковской губернии) был назначен сбор войска. Дмитрий Яковлевич воспользовался этим и выхлопотал себе манеж, в котором устроил сцену и очень вместительный партер. На это время мы покинули Харьков и поселились в Чугуеве. Спектакли были часты и удостаивали их своим посещением великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич.
В Чугуев приглашена была Петровским на гастроли Надежда Васильевна Самойлова, сделавшаяся в самое короткое время такою любимицею публики, что на спектакли с ее участием не хватало билетов.
После представления водевиля «Бедовая девушка», в котором я играл вместе с Самойловой, их высочества очень лестно отозвались обо мне, а на другой день прислали в театр два ценных подарка: Надежде Васильевне— бриллиантовые серьги, а мне— бриллиантовый перстень. Кроме этого, приказали спросить меня, не желаю ли я поступить на сцену Александринского театра. Я, разумеется, с необъяснимою радостью ответил утвердительно…
Войска разошлись. Мы перебрались в Харьков, вместе с нами и Самойлова для продолжения гастролей. В Харькове ее успех был тоже огромный…
Из пребывания Надежды Васильевны в Харькове помнится мне один анекдот. Шла «Дочь Второго Полка», ансамбль был изумительный, роли распределены были превосходно, словом, прошла пьеса, как говорится, «на ура!». Губернатор велел Петровскому изъявить благодарность всем участвовавшим, что исполнить тот и не замедлил по отношении к солистам. Небольшой актер Кучеров, принимавший участие в хоре, подходит к директору и обиженным голосом говорить:
— Дмитрий Яковлевич, а нам-то что же вы ничего не скажете? Ведь мы тоже пахали…
— Нет, вы орали, — соткровенничал Петровский при дружном хохоте окружающих.
В это же время прибыль в Харьков мой старый сослуживец по Александринскому театру, Прохоров, спившийся, оборвавшийся, совершенно опустившийся. Общими усилиями стали помогать ему опериться, но, увы! с ним ничего нельзя было поделать. Петровский принял его к себе в труппу, но он недолго продержался в ней, благодаря своей пагубной страсти, доводившей его до беспамятства. Любимым его занятием в пьяном виде сделалось кормление уличных собак. Накупит хлеба и раздает его частями собакам, которые постоянно окружали его стаями, стоило только показаться ему на улице. Долго ли он после этого жил и где умер, я не знаю, да и вряд ли кто другой знает. Так бесследно и погиб этот способный актер…
После Надежды Васильевны в Харьков приехал ее знаменитый брат Василий Васильевич Самойлов. Его успех сравнительно был слабее, но за то разовая плата превышала гонорар сестры: он получал сто рублей за каждый спектакль. После Самойлова, державшегося большим барином, приехал не менее его знаменитый Василий Игнатьевич Живокини, полнейший контраст Василия Васильевича. Простой, невзыскательный, обходительный, любезный…
Я только один раз видел Живокини рассерженным, но и то так, что он не позволил себе ничего оскорбительная по адресу его рассердившего, а ограничился одним тихим замечанием. Другой бы гастролер, будучи на его месте, такую бы бурю поднял, что всем бы не поздоровилось, всем бы наговорил массу неприятных истин и вообще каждому бы дал почувствовать, что он за персона. «Геркулес, а вы пигмеи; столичная знаменитость, а вы бродячие комедианты». Манера известная…
Вот единственное столкновение Живокини с актером на сцене. Карп Трофимович Соленик, о котором я упоминал выше в перечне харьковской труппы, обладая крупным дарованием и достойно считаясь провинциальною известностью, имел отвратительную привычку— не учить ролей. Бывало, прочтет он свою роль раз-другой и идет смело играть: он передавал ее своими словами, но так, что незнающий хорошо пьесы и не догадается об его импровизации, всегда верной типу, намеченному автором. Разумеется, этому значительно способствовало его солидное образование и богатые умственный способности. Его находчивость и остроумие на сцене заслуживали внимания и выделяли его из толпы актеров-зубрил. Не терпя пауз во время хода пьесы, Соленик в состоянии был говорить хоть час подряд, однако, не удаляясь от сути дела, пока его не перебьет действующее лицо. С одной стороны это не дурно, безостановочные разговоры придают живость действие, но с другой — очень скверно, мешает другим, лишая их возможности рельефнее оттенить свою роль, а в особенности тем, кто знает свои слова по пьесе наизусть, тех он просто сбивал.
На репетиции водевиля «В тихом омуте черти водятся», в котором Живокини играл полковника Незацепина, а Соленик — Весельева, последний, по своему обыкновению, так разговорился, что Василий Игнатьевич замолчал совсем и с удивительным хладнокровием стал наблюдать за увлекшимся актером. Живокини прекомично сложил на груди руки крестом и долго смотрел в упор Соленику.
Наконец Карп Трофимович опомнился, перебил сам себя и спросил терпеливого гастролера:
— Что же вы не говорите, Василий Игнатьевич?
— Ожидаю, когда вы замолчите!
— Так нельзя-с!— сердито заметил Соленик.
— Чего это нельзя?
— Да заставлять меня одного все время разговаривать, глотка сохнет.
— Скажите, пожалуйста, откуда все эти рассуждения вы берете? Я много раз играл этот водевиль со Щепкиным и тот никогда ничего подобного не говорил, чего наговорили вы.
— Значить, он с пропусками играл, — не задумываясь, ответил Соленик, — а я по пьесе валяю.
— Помилуйте-с, в пьесе этого нет: я пьесу наизусть знаю…
— Нет, есть…
— А я вам говорю, нет!… Вот что: если вам угодно играть со мной, то потрудитесь роль выучить, в противном же случай передайте ее другому.
Присутствовавший тут же Петровский приостановил репетицию, отобрал от Соленика роль и передал ее Боброву.
— Ну, и слава Богу!— сказал Карп Трофимович, ни чуть не обидевшись этим обстоятельством. — А то бы на спектакле Живокини замучил бы меня своим упорным молчанием…
А вот еще образчик импровизаторской способности Соленика.
Шел водевиль «Зятюшка», в котором он играл заглавную роль. Есть сцена, когда он выходить усмирять рассвирепевшего извозчика, на котором приехала к нему теща. Возвращаясь обратно после объяснения, зятюшка появляется в помятом цилиндре.
— Что с вами, зятюшка? — спрашивает его по ходу пьесы теща, которую изображала комическая старуха Ладина.
— Маменька, — отвечает он ей, — не связывайтесь в другой раз с извозчиком: посмотрите, что он сделал с моей шляпой.
— Утешьтесь, зятюшка, я вам куплю новую шляпу, поярковую, — -следовало сказать Ладиной, а она переврала последнее слово и сказала «фаянсовую».
Публика разразилась страшным хохотом, бывшие на сцене— тоже, кроме Соленика, который как ни в чем не бывало, точно по пьесе, вышел на авансцену и прочел целый монолог на тему о «фаянсовой шляпе».
— А ведь маменька права, — сказал он, — что фаянсовая шляпа с успехом заменить цилиндр. Фаянсовая шляпа имеет массу преимуществ, и отчего на самом деле не изобретут таковой! Во-первых, она не боялась бы дождя, во-вторых, не требовала бы ремонту, в-третьих, всегда бы была чиста. Положим, ее хрупкость требовала бы большой осторожности, но это отлично, мы стали бы ее класть на безопасные места, и ее долговечность таким образом была бы гарантирована. Мы бы не ставили ее на стулья, как делаем с этими шляпами, на которые садятся и мнут, да и извозчики обходились бы с нами деликатнее: разбей-ка он на мне фаянсовую шляпу, я его, каналью, в квартал с поличным, ну, а с смятым цилиндром как его притянуть? Скажет: «таков и был». Чем я докажу его свежесть?.. Итак, маменька, закажите-ка на заводе мне фаянсовую шляпу, — я быстро введу ее во всеобщее употребление, и ваше имя мудрым изобретением будет прославлено; благодарные потомки воздвигнут вам памятники и монументы.
В это время все, что называется, «отхохотались», и водевиль пошел своим чередом.
Теперь о переходе моем на казенную сцену.
Прихожу обедать к Петровскому, у которого я бывал часто для «преферанса» (я был его любимым партнером), и застаю некоторых из наших театральных. Дмитрий Яковлевич увел меня в свой кабинет и таинственно сказал:
— К сегодняшнему спектаклю ты хорошенько приготовься.
— Что так?
— Тебя будет смотреть петербургское театральное начальство…
— Кто?.
— Управляющей конторой императорских театров Павел Михайлович Борщов… Мне бы, разумеется, не следовало тебе говорить об этом, ну, да Бог с тобой: я желаю тебе добра!
Тут уж было не до обеда. Поспешно отправился я домой и старательно подготовился к вечеру. Однако, при мысли, что меня будет смотреть такая важная особа, как Борщов, пользовавшийся расположением министра двора графа Адлерберга и поэтому имевший большую силу в театральном Мире, меня одолевала робость. Весь небольшой промежуток от обеда до спектакля мне казался вечностью, и я с нетерпением стал ожидать конца моим душевным терзаниям… Наконец, наступило время моего выхода в водевиле «Утка и стакан воды». Я почувствовал такой страх, о котором ранее и понятия не имел. Помню, как перед выходом на сцену перекрестился, как вышел, но как играл, не помню, я даже публики перед собой не видел, ощущая не вдалеке от себя грозного судью и решителя.
По окончании входит ко мне в уборную Петровский.
— Ступай, — говорит, — на сцену: его превосходительство тебя зовет.
Я вышел.
— Хочешь служить в императорском театре? — спросил меня Борщов, принимая важный и покровительственный тон и говоря прямо на «ты».
— Сочту за честь…
— Ну, еще бы!.. Приходи завтра ко мне часов в двенадцать. Я остановился в Петербургской гостинице.
На другой день он выдал мне 300 рублей подъемных и велел выезжать в столицу.
Распродал я лишнее свое имущество, сыграл прощальный
бенефис, нанял почтовый дилижанс и отправился по направлении к Петербургу.