Глава семнадцатая РОМАНТИЧЕСКИЙ ФЛЕР

Глава семнадцатая

РОМАНТИЧЕСКИЙ ФЛЕР

Разумеется, меня, странствующего энтузиаста, вле кло — влекло неудержимо — побывать там, где создавалась «Роза Мира». Но я, признаться, и не мечтал, не надеялся, не мог и вообразить, что такое возможно. Это вам не музей — квартира, охраняемая сонной служительницей со стянутыми в луковку седыми волосами, вязальными спицами и клубком ниток на коленях, в сползших на кончик носа очках и неприкосновенно — красным шнурком вдоль мемориальных диванов, кушеток и кресел — тут охрана другая! По купленному в кассе билету вас не пропустят, а чтобы получить пропуск понадежнее, надо пройти административный лабиринт, до умопомрачения запутанный, с разными каверзами, дразнилками и страшилками за каждым новым поворотом. Поэтому, не мечтая проникнуть в «музей — квартиру», я собирался лишь съездить и посмотреть на казенный дом, где она находилась, погладить мемориальные стены, украшенные колючей проволокой, издали заглянуть в решетчатые окна. Может быть, за одним из них — почему бы и нет? — писались черновики «Розы Мира», «Железной мистерии», «Русских богов», а затем прятались от тюремной охраны тем же способом, что и самодельные карты или финки!

Да, съездить и посмотреть, побывать рядом, соприкоснуться с тем местом, с тем пространством — не более: этими планами я не раз делился с Аллой Александровной, попутно стараясь выяснить, где, в какой камере, за каким окном отбывал срок заключения ее муж, но точного ответа не получал. Алла Александровна внутри тюрьмы не была, а встречалась с мужем лишь в специальном помещении для свиданий, под надзором служительницы — если не с такой же луковкой и не в таких очках, то вынужденной казаться такой же сонной, не замечающей слез, горячечных признаний, объятий и поцелуев тех, кто наконец свиделся после долгой разлуки.

И вот однажды — что это, снова судьба? — Алла Александровна сама мне звонит и приглашает поехать во Владимир, не для того только, чтобы погладить стены и заглянуть в окна, а чтобы побывать в тюрьме. Уму непостижимо — побывать! Как? Каким образом? Освящалась тюремная часовня, устроенная в одной из камер, и по этому случаю собирались бывшие политические узники — немногие из тех, кто остался в живых, кого удалось разыскать, кто согласился приехать. В их числе и Алла Александровна — как вдова узника и как узник иных не столь отдаленных и столь же страшных мест, а по ее рекомендации включили в список и меня — как биографа и исследователя творчества узников.

Одним словом, были следователи, а теперь исследователи…

Мы должны прибыть во Владимир вечером, переночевать у знакомых Аллы Александровны, Виталия и Татьяны, тамошних краеведов, а утром сдать паспорта охране и переступить черту, отделяющую тюрьму от воли. Стоит ли говорить, как ждал я этого дня, этого часа, этого момента. И вот этот столь долгожданный, желанный, чаемый день настал — в назначенное время я у Аллы Александровны! День настал, а вожделенный момент отодвинулся настолько, что я почувствовал себя на воле, как в тюрьме: Алла Александровна встречает меня растерянная, огорченная, раздосадованная, и тут выясняется… Выясняется, как это обычно бывает, что остальные — те, кого удалось разыскать и кто согласился, по разным причинам не смогли, а машину из Владимира за нами не прислали. И ей, знаете ли, неудобно, неловко, стыдно передо мной, занимающим кресло, этакой важной шишкой: не прислали, не подали к подъезду. Ну, как тут быть?

Я взмолился, простонал: едем! На электричке, на автобусе, на попутке, на чем угодно, но мы должны быть во Владимире! Алле Александровне, как оказалось (значит, я не совсем пропал в ее глазах), только и надо было это услышать — она подхватила дорожную сумку, и мы отправились на вокзал.

На вокзале мы взяли билет, сели в поезд и поехали… Но разве такое у нас бывает! Билет?то мы действительно взяли, в поезд сели и даже поехали, но до этого оказалось, что поезда отменены, билетов в кассе нет, очередь же на ближайший автобус превышает количество мест раз в сто или двести. Мы решили, что самое лучшее средство передвижения в таком случае все?таки поезд, и, оставив Аллу Александровну держать очередь, я купил на него билеты — те самые, которых не было в кассе. Так уж подвезло, подфартило: не было, а — купил. Бывает!

И вот он, поезд, словно выплывающий из небытия, с зелеными вагонами послевоенных времен, поднимающимися рамами окон, жесткими сиденьями, допотопными тамбурами и масонскими эмблемами из скрещенных молотков. Странный, редкостный, нелепый, фантастичный — воскресший покойник с железнодорожного кладбища! Поезд под стать нашему путешествию, ведь и мы погружаемся в небытие, в со- роковые — пятидесятые, во времена тюрем и лагерей: на каком же поезде нам ехать?!

Аллу Александровну арестовали в апреле 47–го, через несколько дней после Даниила Аеонидовича. До этого она проводила мужа в командировку, получила от него телеграмму, какую?то странную, чем?то насторожившую: как будто не он писал и отправлял. И вот оказалось: не командировка это… И саму ее ждала та же участь, что и мужа: пострадать за опальный роман.

«Странников ночи» Даниил Леонидович читал ей по главам, советовался, делился своими мыслями о нем, спрашивал разрешения придать ее черты одной из героинь (еще до того, как они поженились). Таким образом, роман был пережит, прожит ею, оказался ее судьбой: даже в письмах из лагеря Алла Александровна говорила языком его образов. О том, что в тюрьме создается «Роза Мира», узнавала постепенно, по ответным письмам мужа, но о грандиозных масштабах этой работы долго не догадывалась. Не сразу открылось ей и то, какой мистический опыт был получен мужем в тюрьме: он рассказывал об этом уклончиво, намеками. И, как уже говорилось, многое в этом опыте она поначалу не принимала, оспаривала. Тем не менее и «Роза Мира» постепенно становилась ее судьбой, словно втягивая ее в себя, вбирая, поглощая без остатка. Ей был вручен мешок с черновиками, она по могала в восстановлении «Розы Мира» по этим черновикам, она сберегла ее для потомков, верная завету мужа: «Хранить, пока жива».

Впервые Алла Александровна побывала во Владимире, уже освободившись из мордовских лагерей: разрешили свидание с мужем. Затем, добиваясь в Москве пересмотра его дела, приезжала снова и снова. И вот еще одно свидание — уже не с человеком, а с местом, сохранившим следы его пребывания, его невидимый образ, частичку его духа…

Устраиваемся за столиком купе: впереди три часа дороги. Перелистываем книги, которые захватили с собой, в том числе и «Розу Мира», но мне, признаться, не до чтения. Три часа дороги — самое время поговорить, наговориться всласть. И я приступаю к главным своим расспросам, о внутреннем, сокровенном, таинственном — о духовном пути, который начинается с избранничества («Первое событие этого рода… когда мне еще не исполнилось пятнадцати лет») и искушения, а заканчивается борьбой и преодолением. «В моей жизни был один случай, о котором я должен здесь рассказать. Это тяжело, но я бы не хотел, чтобы на основании этой главы о животных у кого?нибудь возникло такое представление об авторе, какого он не заслуживает. Дело в том, что однажды, несколько десятков лет назад, я совершил сознательно, даже нарочно, безобразный, мерзкий поступок в отношении одного животного, к тому же принадлежавшего к категории «друзей человека». Случилось это потому, что тогда я проходил через некоторый этап или, лучше сказать, зигзаг внутреннего пути, в высшей степени темный. Я решил практиковать, как я тогда выражался, «служение Злу» — идея, незрелая до глупости, но благодаря романтическому флеру, в который я ее облек, завладевшая моим воображением и повлекшая за собой цепь поступков, один возмутительнее другого. Мне захотелось узнать наконец, есть ли на свете ка- кое?либо действие, настолько низкое, мелкое и бесчеловечное, что я его не осмелился бы совершить именно вследствие мелкого характера этой жестокости. У меня нет смягчающих обстоятельств даже в том, что я был несмышленым мальчишкой или попал в дурную компанию: о таких компаниях в моем окружении не было и помину, а сам я был великовозрастным бала- гаем, даже студентом. Поступок был совершен, как и над каким именно животным — в данную минуту несущественно. Но переживание оказалось таким глубоким, что перевернуло мое отношение к животным с необычайной силой и уже навсегда. Да и вообще оно послужило ко внутреннему перелому».

Что это, как не исповедь, рассказ о преодоленном искушении, — рассказ неполный, отчасти даже уклончивый, но беспощадный к самому себе. Все характеристики даны: зигзаг… романтический флер… великовозрастный балагай (выразительное словечко!), и все?таки что это за идея — служение Злу, как она могла возникнуть, овладеть сознанием и превратиться в жизненную программу? Ну, рано осиротел, потерял мать, был лишен отца, чувствовал с его стороны некий холод, некую неприязнь и в добровском доме, хоть его ласкали, нежили и баловали, сознавал себя отчасти чужаком. Да и юность — время соблазнов и искушений, личностных надломов и срывов. И все- таки причина где?то глубже, не столько в личностном, сколько в надличностном, ведь человек?то был редкой доброты, хотя и протестовал, если кто?либо отмечал это как достоинство. Именно обо всем этом я расспрашиваю Аллу Александровну, стараясь восполнить рассказ из «Розы Мира»: не то чтобы я стремлюсь составить исчерпывающий перечень неблаго видных поступков автора, но для меня важно уяснить конечный смысл того, что Алла Александровна называет попыткой духовного самоубийства. Ради чего оно совершалось тогда и к чему привело потом? «…Послужило ко внутреннему перелому», да, но и оставило след, запечатлелось в душе неким оттиском, иначе бы он не сказал однажды, что масштаб духовного падения предопределяет масштаб последующего взлета и, таким образом, в познании зла заключен — зеркально перевернутый, отраженный — положительный опыт души (нечто близкое этому есть в буддийском, индуистском тантризме и еврейской каббале).

Но это потом, в тюрьме, а тогда, на воле? Ну, пнул ногою собаку… ну, побывал у проститутки… ну, уговорил пьяницу выпить лишнюю рюмку… ну, женился на нелюбимой женщине… зачем? Себе в отместку или кому?то назло? Нет, здесь иное, здесь идея, можно сказать, почти литературная, идея Раскольникова — преступление и наказание. Идея сознательно совершенного зла и последующего раскаяния — вот почему он внутренне принял тюрьму! Разумеется, тут были и другие причины, и главная из них — «инф- рафизический прорыв психики», выход в иные слои, осуществившийся в условиях вынужденного уединения и неограниченного досуга, но «внутренний перелом» включал и моральное преображение, «прорыв совести», и здесь в самой последовательности важнейших жизненных этапов, воли и тюрьмы зыбко маячит идея Раскольникова. Маячит, просвечивает, словно вода сквозь ледяную корку, недаром Достоевский — один из самых любимых его писателей и каждого из главных персонажей своего романа «Странники ночи» он наделил подобной идеей. И среди тюремных бумаг мы находим молитвенные обращения, призывы к нему, Федору, а вместе с ним и к другим властителям дум, великим братьям — Николаю, Михаилу, Александру: «Великие братья Синклита, дайте знак! Не покидайте, я изнемог от сомнений, незнаний, блужданий и жажды. Поддержите на пути, на этом страшном отрезке пути — в двойном заключении. Великие братья — Михаил, Николай и Федор, откройте мне духовный слух!»

Так он возносит молитвы Николаю Гоголю, Михаилу Аермонтову, Александру Блоку — всем, о ком пишет в десятой книге «Розы Мира». К этой теме, в ее глубинных измерениях, мы еще вернемся, а сейчас мне снова вспоминается мысль Бердяева о свободном откровении творчества. Да, «Роза Мира» откровение творца, романиста, поэта, но и — что не менее важно — откровение для поэта. За ее мистическими восторгами, экстазами, озарениями чувствуется жар творчества, его пламя, бушующая стихия: это нечто очень литературное, только пойми меня правильно, читатель. Пойми, как понимаешь Пушкина: «…жив хоть один пиит». Мол, он, Пушкин, будет славен, пока в подлунном мире жив хоть один пиит, — вот и с «Розой Мира» так же. Совершенно так же: она — для пиитов! Россия вообще литературная страна, — литературная в каком?то высшем, не постигаемом умом смысле. «Быть может, все в жизни есть средство для ярко — певучих стихов». Русский сказал! А другой русский договаривается до того, что вся наша история свершалась ради того, чтобы из нее потом возникала литература, как «Война и мир» из войны 1812 года. Словом, всюду, всюду они родные, родненькие, Толстой, Тургенев, Достоевский, и если в иных краях о чем?то скажут: мистика! — то у нас опять же: литература!

Поистине только в России поэтам можно молиться. Не сверять с ними свои помыслы, заветные думы и чаяния, а именно молиться, как молится Даниил Андреев. Потому?то и «Роза Мира» дана именно России как литературной стране. Литературной до религиозности. Духовным лицам, священникам, иерархам церкви не так уж обязательно ее читать: что им, своих книг, что ли, мало! Тогда и не будет таких недоразумений, как брань и проклятия в ее адрес или как костер во дворе церкви, где ее сжигали (известен такой случай: купили на деньги, пожертвованные Аллой Александровной, и — сожгли). Право же, недоразумение… и чтобы таких досадных недоразумений больше не было, оставьте вы ее нам, пишущим, романистам. Оставьте как цеховой секрет или, если угодно, некую игрушку, забаву, усладу: зла ведь нам она не принесет…

Духовному лицу совершенно небывалой, неудобоваримой, кощунственной покажется, к примеру, мысль Даниила Андреева о том, что персонажи перечисленных писателей для него так же реальны, как и окружающие нас люди: «После смерти в Энрофе художника- творца метапрообразы его творений в Жераме (один из средних иноматериальных слоев. —А. Б.) видят его, встречаются с ним и общаются, ибо карма художественного творчества влечет его к ним. Многим, очень многим гениям искусства приходится в своем посмер- тии помогать прообразам их героев в их восхождении. Достоевский потратил громадное количество времени и сил на поднимание своих метапрообразов, так как самоубийство Ставрогина или Свидри- гайлова, творчески и метамагически продиктованное им, сбросило пра — Ставрогина и пра — Свидригайло- ва в Урм (один из нижних слоев иноматериального мира. — Л. Б.). К настоящему моменту все герои Достоевского уже подняты им: Свидригайлов — в Кар- тиалу, Иван Карамазов и Смердяков достигли Магир- на — одного из миров Высокого Долженствования.

Там же находятся Собакевич, Чичиков и другие герои Гоголя, Пьер Безухов, Андрей Болконский, княжна Марья и с большими усилиями поднятая Толстым из Урма Наташа Ростова. Гетевская Маргарита пребывает уже в одном из высших слоев Шаданакара (совокупность всех иноматериальных слоев нашей планеты. — Л. Б.) а Дон Кихот давно вступил в Синклит Мира, куда скоро вступит и Фауст».

Да, неудобоваримая, кощунственная мысль, что за чертовщина такая! Нам же, пишущим, она близка, поскольку знаем мы, как рождаются образы, с какой мукой даются слова и что «строчки с кровью убивают — нахлынут горлом и убьют».

Впрочем, хватит об этом. Мысль о литературности русской жизни дальнейшему развитию не поддается: это именно мысль — ощущение. Мысль можно опровергать, как это делает Розанов, полемизируя с Бердяевым, и это даже правильно. Но с ощущением приходится согласиться (и Розанов соглашается)… И одно и то же ощущение (заметьте!) побуждает нас спросить: «А что это вдруг Россия такая литературная?» и «А почему она, собственно, такая православная?». Христианство зародилось на другом конце света, в Палестине, среди виноградников и смоковниц, а у нас какие ж виноградники?! У нас березки! А вот на тебе! То же и с литературой, с романами — это ведь все французское, из Парижа, с набережной Сены, улицы Ришелье, Больших бульваров. А вот опять же: Россия, «версты полосаты», николаевский мундир, купола, кресты и — литература!

И пожалуй, нигде православие наше и литературность так не сливаются, как в рассказе Бунина «Чистый понедельник» (недаром мы о нем раньше упомянули!). Спрашивается, ну с чего героине, москвичке, красавице в лебяжьих туфельках, играющей сомнам булически прекрасное начало «Лунной сонаты», так любить все это: допетровская Русь, гроб — дубовая колода, лик усопшего закрыт белым «воздухом», дьяконы с рипидами и трикириями?! А вот любит до того, что потом в глухой монастырь уходит. Православие! И в то же время — упоительная, сверкающая жемчугами, парчовая (по выражению Набокова) проза! Как соединилось! Недаром Бунин, по свидетельству Муромцевой — Буниной, записал в одну из бессонных ночей на обрывке бумаги: «Благодарю Бога за то, что Он дал мне возможность написать «Чистый понедельник»». Словом, так соединилось, что у меня даже возникает пугающая до оторопи мысль (ощущение!): а ведь православие?то оно изначально для таких, в лебяжьих туфельках, они его истинные хранители и владельцы. Просто православие у них отняли, им на время завладели чужие, кряжистые, осанистые, мосластые, широкие в кости — те, о ком сказано: «И крестом сияло брюхо на народ».

И вот, может быть, Даниил Андреев — тоже из таких истинных владельцев…

Но об этом… тссс… молчок! Говорить не время!

Итак, «самоубийство Ставрогина…. сбросило в Урм», попытка же духовного самоубийства самого Даниила Андреева способствовала его познанию трансфизической сущности зла, прижизненному спуску в те слои, куда попадают души, отяжеленные грузом совершенных грехов. Он бы никогда не воссоздал всю панораму инфернального мира, если бы сознательно не испытал на себе, что такое зло, если бы не приблизился к нему вплотную, если бы его не опалило холодным лиловым пламенем ада — в этом смысл «служения Злу», конечный, итоговый смысл.

Но не отрекусь от злого бремени

Этих спусков в лоно жгучих сил:

Только тот достоин утра времени,

Кто прошел сквозь ночь и победил;

Кто в своем бушующем краю

Срывы круч, пустыни пересек,

Ртом пылающим испив струю

Рек геенны — и небесных рек.

«Гибель Грозного»

Да, так в итоге, хотя первоначально он, избранный, был подвергнут темными иерархиями сильнейшему искушению, соблазну принять зло, облеченное в романтический флер, притягательное и даже как бы и не — злое. Идея не — злого, оправданного, практически целесообразного зла очень уж в духе тех лет… очень уж в духе, словно кто?то неведомый откупорил склянку с темно — фиолетовым, припахивавшим серой эфиром, чтобы ядовитые пары растворились в самом воздухе тридцатых и сороковых.

Зло явно внедрилось, вошло в атмосферу, покрыло всех неким прозрачным, колышущимся, мягко и обморочно — сладко обжимающим мозги покрывалом: отсюда и моральное оправдание Ивана Грозного в литературе и искусстве тех лет, идеализация Петра I и формула «добро должно быть с кулаками». Отсюда же и образ Воланда в «Мастере и Маргарите», сама художественная притягательность которого словно бы внушена неведомым хранителем фиолетовой склянки… Не было ли для Булгакова создание этого образа таким же духовным самоубийством, как для Даниила Андреева идея «служения Злу», ведь метапрообраз Воланда пребывает отнюдь не в Жераме, и кармическая связь с ним куда страшнее, чем с прообразами Чичикова, Собакевича или Наташи Ростовой?!