Глаза восьмая КВАРТИРОВАЛА В ДОМЕ
Глаза восьмая
КВАРТИРОВАЛА В ДОМЕ
Что же дальше? Дальше в моей истории замаячу чил пробел, который искушенные рассказчики прежних времен заполняют словами: шло время. Ну что ж, пусть так и будет: время шло, и я лишь с досадой вспоминал о неудаче. Позвонить еще раз? Но не будет ли это навязчивым и бесцеремонным?! Почаще заглядывать в книжную лавку? Но судьба сама назначает такие встречи, и можно наняться в лавку продавцом и все равно не встретить человека, который тебе так нужен (скажем, ты на минуту вышел, а он вошел — вот и не совпало). Поэтому я выбрал самый надежный способ добиться желаемого — просто стал ждать, следуя поговорке: настанет время, будет и пора, и на месте моего пробела причудливо возник знак, который мне посылала сама судьба.
Судьба! Лишь ее незримым вмешательством можно объяснить, что я случайно оказался в редакции ма ленького журнала, занимавшей одноэтажный флигелек неподалеку от Петровского бульвара… случайно услышал в разговоре дорогое для меня имя и познакомился с человеком… Но прежде чем рассказать об этом, мне хочется не столько набросать портрет одного человека, сколько вывести лицо характерное, обрисовать тип, который я называю… московский бродяжка. Тип — отчасти нынешний, отчасти уходящий вместе со старой, позднесоциалистической, брежневской Москвой. И называю — без всякой насмешки и стремления обидеть тех, кто относится к этому распространенному типу.
Напротив, эти люди вызывают у меня чувство восторга, умиления и зависти: я и сам бы не прочь побродяжничать таким способом, но, увы, ничего не получится. Это люди совершенно особого склада, — можно сказать, особого дара, который дается не каждому. И я им, увы, обделен, поэтому мне даже, признаться, завидно. Одеты брежневские бродяжки обычно в то, что долго носится, не мнется и не требует стирки: потертые и залатанные джинсы, шерстяной свитер до колен, на ногах некая походная обувь, баскетбольные кеды или экзотические войлочные ботиночки с вышивкой. На плече холщовая сумка, как у буддийских пилигримов (вариант — за спиной рюкзачок), волосы стянуты резинкой на затылке, в ухе серьга, в глазах — рассеянно — мечтательная дымка.
Пригласишь в гости — останутся ночевать, затем побудут еще день, а затем и на неделю задержатся. Не на чем спать — устроятся на полу, постелив себе свитер, который служит и одеждой, и постелью. Если в доме нечего есть, наскребут по карманам медяков, займут у прохожих на улице и купят в булочной буханку ржаного: поджаристую корочку — себе, а мякиш — голубям. Если им наскучат хозяева («Дорогие гости, не наскучили ли вам?..») или хозяев начнет тяготить их присутствие, хотя люди они по духу легкие и необременительные, без всякой обиды накинут на плечо сумку, распрощаются и уйдут, чтобы таким же способом поселиться у других. Так и кочуют по Москве: нынче — здесь, завтра — там. При этом умудряются числиться в неких заоблачных аспирантурах, писать мифические диссертации, получая за это вполне реальную стипендию.
Одним словом, как определено восточным классиком, любителем необыкновенных личностей, — люди совершенно удивительные, и вот с таким человеком я познакомился в редакции. Джинсы, свитер, холщовая сумка — все как полагается. Но, в чем я сразу угадал знак, мой бродяжка, вернее, моя (поскольку это была миловидная девушка, маленькая, худенькая, с короткой стрижкой) квартировала в ту пору не где?нибудь, а в доме АЛЛЫ АЛЕКСАНДРОВНЫ АНДРЕЕВОЙ, вдовы Даниила Леонидовича. Это имя я набираю большими буквами и, если бы была возможность, раскрасил бы его разноцветными красками и окружил радужным сиянием. Без этого человека я никогда не узнал бы того, что мне нужно было узнать, не побывал там, где должен был побывать, и — извиняюсь за длинный перечень — не постиг бы того, что надлежало постигнуть.
Теперь я могу назвать и имя автора воспоминаний, на которые уже не раз ссылался: это конечно же Алла Александровна. В ноябре девяносто девятого она подарила мне свою книгу, названную по заглавию ненаписанной поэмы Даниила Леонидовича, — «Плаванье к Небесному Кремлю». Подарила, пригласив к себе в Брюсов переулок: это оказалась наша последняя встреча. Может быть, поэтому Алла Александровна, уже слепая (буква «и» в моем имени слилась с «д»), так и надписала ее: «на долгое плаванье».
Подписала, словно прощаясь и напутствуя…
Я, конечно, прочел ее жадно, от корки до корки, а затем еще и перечитал. Это удивительная книга о том чудовищном времени, об арестах, допросах, тюрьмах и лагерях и о людях, не согласившихся «подлинное» мешать с «подленьким» (как из лучших побуждений предлагал Корней Чуковский). Горло перехватывает, когда читаешь иные страницы. А иной раз улыбаешься или даже смеешься.
Я нашел там многое из того, что слышал от Аллы Александровны, записал и запомнил, но и открыл для себя нечто совершенно новое. В частности, я понял, что бродяжка — это было уже завершение большого периода в жизни Аллы Александровны, который, по ее словам, начался с семьдесят восьмого года: «Постепенно вокруг меня появилось много молодежи. Так, в один прекрасный день возникли Алхимик и Валера, им было по восемнадцать лет, хиппи с длиннющими волосами, увешанные бусами. Им попали в руки какие?то обрывки ксерокопий «Розы Мира» Они пошли меня искать — и нашли».
А вот совершенно очаровательная, вызывающе экстравагантная, в духе Аллы Александровны сцена: «С компанией хиппи я гуляла по Москве. Мне было уже к семидесяти, я надевала строгий костюм и строгую черную шляпу, а хиппи выглядели так, как им и полагалось. В таком виде мы выходили из дома, и из подворотен появлялись новые хиппующие личности и присоединялись к нам. Мы ходили по улицам и разговаривали обо всем на свете».
Она ведь и на отпевании Даниила Леонидовича была в белом подвенечном платье: они обвенчались незадолго до его смерти и он сказал, что их истинный венец будет там, на небесах…
Однако не буду забегать вперед, — итак, в разговоре был упомянут Даниил Леонидович, и я вмешался. Когда выяснилось, что маленькая бродяжка знакома и даже дружна с Аллой Александровной (в дальнейшем я и сам убедился, что ее дом открыт для самых разнообразных московских типов — от бродяг и хиппи до бывших политических заключенных, подпольных философов, священников и т. д.), я сразу предложил план: давайте издадим сборник!
Сам я в то время работал в издательстве и даже, что называется, занимал кресло. Вот меня и увлекла идея не просто издать тексты Даниила Леонидовича, но и попытаться собрать то, что воссоздало бы литературно — философскую атмосферу вокруг него, — письма, воспоминания, автобиографические заметки. Если не сделать это сейчас, драгоценные свидетельства могут оказаться навсегда утраченными: блекнут чернила, истлевает бумага и люди, которых мы именуем современниками тех или иных событий, стареют и уходят. Вот и надо попытаться, пока не поздно… И главное, о чем я мечтал, — издать воспоминания самой Аллы Александровны, о которой я уже многое знал, слышал и даже читал, теперь же предстояло с ней познакомиться и поговорить.
На следующий день я позвонил, представился, и мы условились о встрече.
Да, читал, слышал, знал — и уже сложилось некое представление. Разумеется, весьма расплывчатое, приблизительное, связанное с собственными домыслами и догадками, но я ожидал увидеть этакую теософс- твующую даму — седую, строгое пенсне со шнурком, в наглухо застегнутом платье, с каким?нибудь мистическим талисманом на груди, с пепельными волосами, уложенными в высокую прическу, и странным, воспаленно — пронзительным взглядом расширенных глаз. Да, такое я себе воображал, отдаваясь свободному полету фантазии, — полету, который был прерван торопливыми шагами за дверью, поворотом ключа в замке и услышанным мною возгласом приветствия, таким старомосковским: «Здравствуйте! Милости просим!»
Вместо теософствующей дамы я увидел русскую женщину с лицом страдальчески иконописным, словно бы исплаканным, отмеченным печатью глубокого горя и в то же время неистребимо живым, с постоянно меняющимися выражениями — от внушительной серьезности до наивной, легкомысленной веселости, отваги, вызывающей бравады. Черты лица крупные и словно бы стянутые в одну точку, как это бывает у той породы лесных обитателей — лисиц или белок (Даниил Андреев в письмах ласково называл жену Кротик), — которые вечно хлопочут, озабоченно и напряженно выискивают корм для своего семейства, припадают к земле, всматриваются, вслушиваются, сторожат, стараясь предугадать надвигающуюся опасность. И никакой мистической диадемы, перстня или талисмана — простое платье, подчеркивающее стройность фигуры и передающее удивительную легкость — полетность — движений и жестов.
«Сколько же ей лет?» — задал я себе тогда вопрос. Судя по тому, что она вдова поэта, родившегося в 1906 году (пусть она даже на десять — пятнадцать лет моложе), должно быть много, но ведь никогда не скажешь! Разве что лицо в морщинках, но есть такие морщинки, которые словно бы светятся, сияют, лучатся, — не признак старости, а признак душевного опыта, доброго отношения к людям и неиссякаемой любви к жизни… В комнате много икон… Распятие… Библия… Но дух жилища скорее светский, интеллигентский, артистический. Дух — не ограниченный в пространстве заставленными книгами полками и увешанными картинами стенами (если и были, — их конфисковали при обыске). Собственные же работы Аллы Александровны — по профессии она художник — график — можно обнаружить где угодно, в углу, под диваном, за шкафом, но только не на стенах. Не любит, чтобы красовались, да и не придает значения собственному творчеству, не носится с ним как с писаной торбой (хотя работает всегда с увлечением): главное — сберечь и опубликовать то, что создано мужем.
Меня пригласили к столу, накрытому с той интеллигентской непритязательностью, которая была неуловимой приметой прежней, ушедшей — беспечной и безбытной — Москвы. Откупорили бутылку вина, накрошив на скатерть сургуча и пробки, подняли рюмки, произнесли тост (московский тост — всегда за встречу), и состоялся мой первый разговор с Аллой Александровной.
Говорили мы тогда о книге: давайте соберем… давайте издадим! Больше я ни о чем не расспрашивал Аллу Александровну — я только смотрел. Смотрел и думал, пытался донести до своего сознания мысль, что передо мной человек, который был рядом с Даниилом Леонидовичем, жил с ним одной жизнью, разделил его судьбу. Судьбу, уготовившую ему Владимирскую тюрьму, ей — мордовские лагеря, ему болезнь и преждевременную смерть в 1959 году, ей — еще многие годы жизни, отданные хранению его памяти, публикации книг, выступлениям перед читателями.
Да, вышло в точности так, как он предсказывал:
Ты умрешь, успокоясь,
Когда буду читаем и чтим.
Значит, этот человек вобрал, впитал, растворил в себе то, что было частью другого человека, и поэтому тот, другой, как бы жил сейчас в нем. Не только воспоминанием, которое можно записать на бумаге, но и реальным присутствием, свечением, аурой. Именно эту ауру я стремился распознать, различить, поймать, почувствовать, — как чувствуют кончиками пальцев покалывание электрических разрядов. Я хотел ощутить живой образ, вызвать из небытия живой дух человека, автора любимых книг, а последующие расспросы должны были облечь его плотью конкретных фактов, штрихов и деталей.