ГЛАВА 18 Попытка Исхода
ГЛАВА 18
Попытка Исхода
В конце декабря 1978 года после мучительных раздумий и бессонных ночей я пошел на прием к директору института имени Гамалея. У меня было заготовлено заявление «об уходе по собственному желанию». О. В. Бароян был прозорливым человеком. «Собрался ехать в Израиль?» — спросил он.
Между прочим, такую же прозорливость обнаружил Б. Ш. Окуджава (1924–1997). Встретив меня в начале 1979 года в кафе Центрального дома литераторов, он после обмена приветствиями и новостями о переводах югославских поэтов, спросил, как бы невзначай: «Собрался ехать в Израиль?»
«Собрался ехать в Израиль?» «Да, Оганес Вагаршакович», — ответил я директору. Он набрал номер по внутреннему телефону, сказал коротко кому-то: «Зайдите на минутку с личным делом Шраера». Это была сотрудница второго отдела, где перед самой поездкой на эпидемию холеры я второпях подписал какой-то документ. Нечто подобное было и перед моей первой экспедицией в Сибирь на трассу БАМ. Да мало ли в то время бумаг подписывалось по всякому поводу! Сотрудница второго отдела ушла, даже не взглянув на меня. Бароян прошелся по кабинету, плотно затворил дверь и сказал: «А ведь тебя не выпустят, Давид. На тебе вторая форма секретности висит!» «Да я, вроде, секретными делами не занимался, Оганес Вагаршакович!» «Занимался или не занимался, дело десятое. А вот подпись твоя о неразглашении стоит. Придется тебе несколько лет подождать до получения визы. Как же ты будешь семью кормить?» Я не верил его словам, а возражать не захотел. Промолчал. Бароян продолжал: «Так что забирай свое заявление. Оставайся в институте. Мы переведем тебя в младшие научные сотрудники. Конечно, зарплата поменьше будет. Но — проживешь!» «Спасибо, Оганес Вагаршакович! Но я не смогу находиться в институте. Врать не хочу. И рассказывать о желании эмигрировать тоже не смогу». «Ну, как знаешь. Прощай, Давид. Кое-что мы сделали вместе». Он пожал мне руку, и я ушел.
В начале января 1979 году мы с Милой отправились в районный ОВИР подавать заявление и документы на получение выездных виз в Израиль. Помню метель, колючие хлопья снега, которые били в ветровое стекло нашей машины. Случайность ли это была или судьба предупреждала, но «Жигули» остановились около сугроба после первого же перекрестка. Машина не заводилась. Мы схватили такси и доехали до Серебряного Бора, где находилось кирпичное мрачное здание Райвоенкомата, на одном из этажей которого размещались кабинеты сотрудников ОВИРа. Теперь оставалось ждать получения выездных виз. Этой функцией (выдачей виз или отказом в их получении) занимался городской ОВИР, который располагался в самом центре Москвы в Колпачном переулке, неподалеку от улицы Солянки.
Начались первые, я бы назвал их, «угарные» месяцы ожидания выездных виз. Мила не работала. Максиму было 11 лет, он ходил в школу. Я внештатно преподавал патологию в медицинском училище при клинической больнице № 52. Особенно любил я преподавать разделы курса, в которых изучались нарушения морфологии и физиологии тканей и органов при инфекционных заболеваниях, в том числе, туберкулезе, холере, стафилококковых инфекциях. Из туберкулезного диспансера, который располагался тут же на территории больницы № 52 и где я время от времени консультировал микробиологическую лабораторию, приносил я на занятия зафиксированные мазки-препараты с окрашенными по методу Циль-Нильсена туберкулезными палочками, а потом показывал студентам гистологические препараты легочной ткани с кавернами, приводившими к поражению сосудов и смертельным кровотечениям. Помня институтские лекции профессора-рентгенолога Д. Г. Рохлина (1895–1981), демонстрировал я моим студентам рентгенограммы легких с туберкулезными очагами. Рассказывал будущим фельдшерам и медсестрам об уникальной монографии Д. Г. Рохлина «Болезни древних людей» (1965), в которой глубокое знание палеонтологии в сочетании с рентгенологией позволяло прийти к заключению, что древние люди болели туберкулезом, сифилисом и другими хроническими инфекционными заболеваниями.
В те годы я был полон романтических и идеалистических мыслей о будущем Израиля. Может быть, сказались воспоминания моего отца о его брате Моисее Шраере (Шарире), социалисте-сионисте, эмигрировавшем в Палестину в ранние двадцатые годы. Моисей Шраер начинал, как и другие халуцим (пионеры) с тяжелейшего физического труда: осушал болота, проводил каналы, прокладывал дороги. Потом выучился на землемера. Освоил арабский язык. В его экспедициях вместе работали евреи, арабы и бедуины. Он присылал фотографии, на которых было трудно отличить, кто араб, а кто еврей. Может быть, это оказало влияние на мои тогдашние представления, связанные с будущим устройством государства Израиль как федерации еврейской и арабской автономий. Так или иначе я с охотой откликался на любое дружественное волеизъявление с обеих сторон: еврейской и палестинской. В одном из моих классов учился студент-араб по имени Юсиф. Был он значительно старше других студентов: смуглый, высокого роста, худощавый с чисто выбритым лицом, суровость которого подчеркивалась черной повязкой, закрывающей левую орбиту. Юсиф проявлял ко мне доброе внимание, всегда готовился к занятиям, охотно участвовал в дискуссиях. Приехал он, по его словам, из Алжира, но был палестинским арабом. Как-то я задержался в аудитории после занятий: заполнял какие-то учебные сводки или что-то в этом роде. Юсиф не уходил и, дождавшись, когда студенты покинули аудиторию, подсел к моему столу. Мы разговорились. Он сказал, что знает, какой в Советском Союзе антисемитизм. Я не педалировал эту тему, но и не оспаривал истину. Стыдно лицемерить со своими, а с чужими — позорно! Он сказал, что надеется, что придут времена, когда евреи и арабы-палестинцы будут жить в мире в одном государстве. Это импонировало моим тогдашним взглядам. Он прочитал мои мысли: «Хотите знать, что случилось с моим левым глазом?» Я кивнул. «Я жил в лагере палестинцев в Иордании. Меня арестовали представители иорданской власти. Пытали и выбили глаз. Я едва выжил. Бежал в Алжир. Хотел стать врачом. Меня послали учиться на фельдшера. Вернусь, буду лечить моих соотечественников. Потом, если Аллах поможет, выучусь на врача». Слова Юсифа и его биография внушали уважение и сочувствие. Кончался весенний семестр 1979. Оставалось несколько занятий до экзаменов. Внезапно Юсиф исчез. Я спросил завуча медицинского училища, что делать с его аттестацией? Мне дали понять, что лучше будет, если я о нем вовсе забуду. Образ Юсифа вошел в мой роман «Герберт и Нэлли» (Москва, 1992; 2006), который я написал в 1979–1984 годы. Надо сказать, что сразу после экзаменов меня известили, что начиная с осеннего семестра мой курс будет преподавать штатный сотрудник училища. На вакантное место объявлен конкурс. Естественно, ожидая визу, я не стал связывать себе руки постоянной работой. Как говорилось в советских лозунгах: «Жить стало интересней, жить стало веселей!»
Денег постоянно не хватало. Мила давала несколько уроков английского языка евреям, которые, как и мы, ждали визы в Израиль. Брала она мало, понимая, что у них такая же нехватка денег, как у нас. Нередко по вечерам я выезжал на своем «Жигули» в поисках пассажиров. Удачными были поездки с людьми, спешившими на поезда, отходившие с Ленинградского, Ярославского или Казанского вокзалов. Путь был неблизкий, но знакомый: Ленинградский проспект, улица Горького, Садовое Кольцо, а там и трехвокзальная площадь! Работать «левым» таксистом с моей сильнейшей близорукостью в ночное время было нелегко. Но 15–20 рублей за вечер здорово нас выручали. Заправлялся бензином на дальних бензозаправках или на стоянках поливальных/снегоочистительных машин, где за треху можно было купить канистру горючего. Хорошие деньги, как правило, платили поздние клиенты, которых подсаживали швейцары у дверей ресторанов. Приходилось слышать самые разнообразные разговоры, не предназначенные для посторонних ушей. Да и не только разговоры.
Однажды на заднее сидение моего «Жигули» около ресторана «София» забрались две миловидные, броско одетые женщины. Одна лет двадцати пяти, другая помоложе. «Рули, шеф, до Речного вокзала. А там я скажу. Не поскупимся!» Я знал, что не поскупятся. Сразу же, как только я тронулся с места, с заднего сидения начали доноситься звуки таких сладостных поцелуев и таких возбуждающих охов и вздохов, что надо было заставлять себя не сбиться с пути. В перерывах между ласками мои пассажирки обменивались словами, из которых я понял, что они горячо влюблены друг в друга, что муж «старшей» в отъезде и что никто им сегодня не помешает. Расплатились они действительно щедро.
Бывало и по другому. Ведь «левый» водитель абсолютно беспомощен. Машина остановилась. Пассажир выходит. Оставляет он деньги или нет, дело его совести. Не к кому да и бессмысленно апеллировать. Лучше потерять заработок, чем попасть в руки милиции. Все виды частного бизнеса в тогдашней России были запрещены, хотя я абсолютно уверен, «левые водители», как и все, кто прирабатывал частными уроками, уборками помещений, ремонтными работами, приемами у себя дома или посещениями больных, с энтузиазмом платили бы разумные налоги, нежели пребывали в страхе за «нелегальный заработок». Вот один из типичных примеров. Около «шашлычной» на Ленинградском проспекте, что напротив гостиницы «Советская» (отсюда междусобойное юмористическое название «Шашлычной» — Антисоветская), меня взяла компания из двух офицеров и двух развеселых девиц. Так удачно завершалась моя смена (я преждевременно порадовался!), потому что ехать им было до улицы Расплетина, всего в квартале от моего дома — на улице Маршала Бирюзова. Один офицер сидел рядом со мной. Другой между двух девиц сзади. Мы приехали. Сидевший рядом со мной офицер дождался, пока компания не вывалилась из машины, и отворил свою дверцу, выставив наружу правую ногу в надраенном сапоге и собираясь уходить. «А деньги?» — спросил я его и зажег свет в салоне. У офицера были общевойсковые погоны капитана. Такую армейскую форму с красной окантовкой носили сотрудники КГБ. Он нагло оскалился: «Скажи спасибо, что я не сдал тебя первому попавшемуся сотруднику ГАИ!» И выскользнул на тротуар.
Из ОВИРа никаких сведений не было. Дозвониться в ОВИР было трудно. Приходилось долго ждать, слушая голос автомата-диспетчера: «Ждите ответа! Ждите ответа! Ждите ответа…». На что была придумана горькая пародия: «Ждите отказа! Ждите отказа! Ждите отказа…». За примерами далеко ходить не приходилось. Вскоре после подачи документов в ОВИР мы познакомились с доктором H. A. Магазаником, семья которого несколько лет назад получила отказ в выезде по причине «секретности». Горько мне было слушать рассказ Н. А. Магазаника, потому что и над моей семьей висел дамоклов меч «отказа по секретности». На что мы надеялись? Успокаивали себя: «Получают же люди разрешение, даже и со второй формой!»
Попадал я и по-настоящему в опасную ситуацию. Денег совсем не было. Ехал я днем по каким-то делам. Возил, наверно, сдавать редкие книги к букинистам. Так уплыли из дома первые издания ахматовских «Четок» и «Белой стаи»; гумилевские «Письма о русской поэзии»; ранние издания Есенина… Уплыло, взмахнув черной крышкой-коротышкой, пианино, купленное когда-то для Милы и Максима. Ехал я днем по каким-то делам. Мужчина лет тридцати пяти — сорока остановил меня и попросил подвезти в какой-то дом недалеко от метро «Войковская». Пока мы маневрировали среди потока транспорта на Ленинградском шоссе, мой пассажир не проронил ни слова. Наконец приехали. Он достал из кармана куртки сторублевую ассигнацию и сказал: «Будешь ждать меня здесь. Мне надо рассчитаться кое с кем». И для убедительности достал из другого кармана наган. «И не вздумай сбежать! Я знаю твои номера. Из-под земли найду!» Я ждал, пока он не вернулся.
Конечно, ожидание решения ОВИРа, безденежье, первый в жизни реальный разрыв с медициной и микробиологией не повышали настроения. Поэтому, я с готовностью принял предложение Союза писателей (откуда еще не был изгнан) отправиться на БАМ на празднование 180-летия со дня рождения A. C. Пушкина (1799–1837). На этот раз я летел на центральный участок строительства, в столицу БАМа Тынду, где 6 июня 1979 года начиналось празднование юбилея. В нашей делегации были поэты, актеры, музыканты. По пути на БАМ нас привезли в Читу, где долго, подробно и, казалось, назидательно показывали подземные казематы, в которых томились осужденные на вечную каторгу декабристы. С момента, когда я сел в самолет в Шереметьево, и до возвращения в Москву меня преследовало ощущение ошибки. Я не должен был возвращаться праздным наблюдателем в те места, где когда-то приходилось работать с энтузиазмом и надеждой. Надеждой на что? Ведь я уже тогда мысленно примеривался к эмиграции, а за полгода до последней (праздной и праздничной) поездки на БАМ окончательно отрезал себя от жизни страны. Конечно, это была мнительность. Никто из нашей делегации не спрашивал у меня о подаче документов на выездную визу. Наверняка, никому из моих товарищей и в голову не приходило, что со мной происходит. Более того, помню не раз откровенные разговоры с тем или иным писателем, входившем в состав делегации, о скандале с «Метрополем», разгоревшимся в начале 1979 года Альманах «Метрополь» вышел без ведома советских властей в американском издательстве «Ардис» и вызвал лавину репрессий, обрушившихся на голову его участников. Даже несмотря на то, что я оправдывал позицию писателей, принявших участие в «Метрополе», а мои сотоварищи по делегации осуждали, наши добрые отношения не нарушились. Мы вели вполне откровенные разговоры обо всем на свете, кроме моего желания эмигрировать. Я не говорил с ними об этом. Они не знали или не хотели ставить меня в неловкое положение.
Мы давали концерты в Тынде и на других строящихся станциях. Музыканты пели романсы и арии на стихи Пушкина. Актеры читали Пушкинскую прозу и стихи. Мы, поэты, рассказывали о своей «творческой лаборатории», внутренне примеривая себя к русскому гению. У каждого были стихи, связанные с образом Пушкина. Мы их читали благодарным бамовцам.
Вполне понятно, что я не мог забыть своих микробиологических и эпидемиологических изысканий, проведенных на Бурятском участке БАМа. Я присматривался к тому, что происходило в Тынде и на других строящихся станциях, куда нас доставляли вездеходы или вертолеты. По Тынде бродили тучи бездомных собак. В огромных пустующих еще трубах, предназначенных для будущей канализации, спали бродяги-бомжи. Никто их не гонял до поры до времени. Нужна была дешевая подручная рабочая сила. На улицах стояли вперемежку нормальные стандартные дома и сараевидные бараки без канализации и водопровода. В иных общественных уборных можно было видеть пирамиды фекальных масс. Всем заправляли «комсомольские вожди», составлявшие особую касту столицы БАМа. Здесь был даже автономный филиал ЦК комсомола на БАМе, такое значение придавалось в Москве идейному завораживанию молодых строителей. Эти «комсомольские вожди» и устраивали наши поездки с выступлениями и почти ежедневные банкеты, дружеские ужины, товарищеские беседы за чашкой чая и рюмкой коньяка. Я знал цену этим «откровенным беседам» еще со времен моих экспедиций в Нижнеангарск и далее по будущей трассе БАМа. И все-таки каждый раз изумлялся изворотливости и коварству сотрудников КГБ и их осведомителей. Помню, как во время приема, устроенного сотрудниками аппарата ЦК комсомола, ко мне подсел симпатичный молодой человек лет тридцати, с влажными армянско-еврейскими глазами и волнистыми средиземноморскими волосами, и начал разговор об Израиле. Как там трудно найти место научного сотрудника (все должности и гранты отдают сабрам — тем, кто родился в Израиле!) или какой невеселой жизнью живут там русскоязычные писатели (кому нужен их русский язык!). Я слушал, но не комментировал. Тогда он конфиденциально сообщил мне о своем полуеврейском происхождении. Когда я не поддался и этому признанию, аппаратчик потерял ко мне всяческий интерес, хотя отпуская меня, не преминул заметить: «Хорошо, что ОВИР дает время одуматься и забрать документы тем, кто совершил ошибку!» Это исключало всякие сомнения в неспонтанности его откровений.
Одна из будущих станций стояла поблизости от таежной речки. Мы выступали в клубе — бараке, построенном на берегу. Какая-то странная была эта река: ни всплеска рыбы, ни комариного писка, ни пения птиц, ни даже самих птиц. Как будто все замерло или даже умерло. А вдруг строители углубились в такие геологические породы, где содержание урана превышает допустимый уровень? Тогда двуокись урана хлынет (или уже хлынула!) в грунтовые воды, а оттуда в реки? Не поэтому ли речка кажется мертвой?
Была середина июня. Самый конец учебного года. Нас попросили выступить в Тындинской школе-интернате для детей охотников-эвенков. Вечером директор интерната пригласил меня и еще двух писателей (В. Н. Семернин и В. К. Карпеко) на дружеский ужин. Все было замечательно. Директор — круглолицый, смуглый эвенк среднего возраста потчевал нас нежнейшей строганиной из мяса оленей, которая особенно хороша была со «Столичной». После ужина за чаем с таежным медом и бисквитами, доставленными в Тынду из Читы, наш хозяин разоткровенничался. По его словам, несправедливо было отдавать пришлым евреям южносибирские благодатные земли Биробиджана, когда можно было поселить там эвенков.
Мы вернулись в Москву в конце июня. Я опять погрузился в выездные хлопоты. Деньги были на исходе. Все чаще и чаще ездили мы с Милой в комиссионные магазины продать что-нибудь из вещей, приготовленных с собой в дорогу. Из ОВИРа ничего не было слышно. Пролетела осень. Политическая ситуация резко изменилась в связи с событиями в Афганистане. Газета «Правда» от 11 октября 1979 года писала: «Афганское агентство Бахтар передало следующее сообщение: 9 октября в результате серьезного заболевания, которое длилось уже в течение некоторого времени, умер бывший Председатель Революционного Совета Демократической Республики Афганистан — Нур Мухаммед Тараки». А в «Правде» от 31 декабря 1979 года сообщалось: «В сложившихся обстоятельствах афганское правительство снова обратилось к Советскому Союзу с настоятельной просьбой об оказании немедленной помощи и содействии в борьбе против внешней агрессии. Советский Союз принял решение удовлетворить эту просьбу и направил в Афганистан ограниченный советский воинский контингент, который будет использован исключительно для содействия в отражении вооруженного вмешательства извне». Началась афганская война, которая длилась более десятилетия, и в конечном итоге привела к краху Советского Союза и всей коммунистической империи. Афганская война резко ухудшила отношения с США. Начались серии отказов в получении выездных виз. Накануне 8 марта, который всегда сентиментально и ханжески праздновался в СССР, нас вызвали в городской ОВИР, где сотрудник министерства внутренних дел сообщил, что нашей семье отказано в выезде по причине секретности. Мы стали отказниками. Вся жизнь перевернулась с ног на голову. Мы отсекли себе все пути в этой стране и не получили разрешения на эмиграцию. Впереди была пустота. В душе была пустота. Дом был пуст. Не было работы. Не было будущего. Так нам казалось в тот момент. Когда мы с Милой приехали домой и рассказали об отказе Максиму, он впервые в жизни горько и безутешно разрыдался. Сыну было тогда 12 лет. Я не знал, как утешить его. Словами не получалось. Я поехал на улицу Арбат в зоомагазин и купил для Максима степную черепашку-детеныша. Мы назвали ее Варвара, и она прожила у нас до июня 1987 года, когда мы эмигрировали в США.
Надо было начинать жить сначала. Прежде всего, поступать на работу.