2. «Отчего прослыл я скандалистом…»

2. «Отчего прослыл я скандалистом…»

Он любил компании, любил общаться, любил посидеть заполночь, почитать стихи дорогих ему поэтов так, как чувствует их только он один. Часто посиделки эти случались в гостиницах. Кто-то приезжал, например, в Москву, и столичные писатели приходили поприветствовать своего коллегу и друга. А уж если сам Фатьянов выезжал в другой город, в его номере собирались не только знакомые. Писатели, актеры, исполнители, просто зрители с концерта, их родственники, соседи, кто только не приходил пообщаться с поэтом! «Шуметь» можно было в номерах только до двадцати трех часов. Потом приходил дежурный:

— Прошу гостей покинуть помещение гостиницы….

Известен анекдотичный случай, немало говорящий о характере Фатьянова.

В Москву приехал ленинградский гость, композитор Модест Ефимович Табачников. Автор музыки к песням «Давай, закурим», «У Черного моря», «Ленинградские мосты», Табачников остановился в гостинице «Савой», что неподалеку от «Детского мира».

Итак, к Табачникову в номер пришли все его московские друзья, в том числе Фатьянов. И, конечно, он читал стихи своим хорошо поставленным, зычным голосом, и хорошо пел песни «Давай, закурим», и «У Черного моря», и другие. Дежурная несколько раз высказала недовольство, предложила посторонним оставить гостиницу, но ее совета не послушались. Наконец, пришел милиционер с намерением «прекратить безобразие». Едва завидев серый мундир, Алексей Иванович воскликнул с интонациями трагика:

— Я — депутат Верховного Совета и неприкосновенная личность! Оставьте нас!

Гостиничные милиционеры хорошо знали Фатьянова. Он был весьма дружелюбным и гостеприимным москвичом и навещал многих творческих гостей. В тот глубокий вечер все хорошо посмеялись, пошутили и с Богом отпустили артистичного поэта, выдворив его из гостиницы.

Он был человеком, не умеющим скрывать своих чувств и не желающий этого делать. Буквально все мои собеседники, знавшие Фатьянова, утверждают, что поведение его походило на есенинское. Трудно со стопроцентной точностью утверждать что-либо о человеке, которого не знал. Но, думается, за многие годы приближений к Фатьянову — человеку и поэту, я могу представить себе природу его мироощущения. Осмелюсь предположить, что он не «играл» в Есенина, как в любимого поэта. Просто он, как и Есенин, принадлежал к тому же общепринятому русскому архетипу творца, который если пел — то громко, если плакал — то рыдал, коли угощал — так всех, коли любил — так боготворил. И внешность, и характер его были гармоничны, и прекрасны, и жизненны, и трагичны одновременно. Обыкновенно он бывал нежным и внимательным человеком с прекрасными манерами, но неожиданно мог воскликнуть ничего не подозревающему визави: «пошел вон!». Оттого его побаивались те неистребимые прохиндеи, те поведенцы, те имитаторы, кто был склонен к лицемерию и только изображал из себя художника. А вот этих качеств в его душе посеяно не было. Он мог приврать, присочинить и поверить в это сам, как дитя, но не идти против себя — не лицемерить, не обманывать.

Он обижался, ссорился и прощал, в нем постоянно шло какое-то движение чувств.

Однажды Фатьянов ехал во Мстеру и по дороге решил взять с собою Никитина. Заехал во Владимир, пришел к другу. Открыла Клара Михайловна.

— Кларетка, здравствуй! Сережа поедет со мной! — Сообщает он радостную для него новость.

А в ответ слышит следующее:

— Нет, Алеша… Сережа останется дома. У него книга в плане… Сереже нужно срочно заканчивать книгу.

— Сережа, ну, поехали! — Заходит он в кабинет друга.

Тот лишь пожимает плечами.

За него отвечает жена:

— Нет, не поедет…

— Ах, так? — Восклицает Алексей Иванович, хватает чемоданчик и говорит Кларе Михайловне по-мальчишески обиженно:

— Ну, ты мне больше не друг! И я в твой дом больше — ни ногой!

— Скатертью дорожка! — Крикнула ему вдогонку Клара Михайловна в том же духе. — Муж — про походы, жена — про расходы…

После этого Никитины навещают Фатьянова в Вязниках. Чувствуют неловкость после нечаянной ссоры. Подходят к меньшовскому дому, где Алексей Иванович отдыхал с семьей. Он сидит на крылечке с закатанной штаниной, нога забинтована. Сидит себе и покуривает, вдруг увидел идущих по улице Никитиных — и моментально заплакал. Полились настоящие горькие слезы…

— Сережа, собака меня укусила… Никогда в жизни не думал! Я так ее люблю, а она меня укусила.

Он был похож на обиженного ребенка, которого некому пожалеть, и он сдерживает слезы. И вдруг ребенок увидел, что мама идет — он бежит к маме и плачет.

Разве это не говорит о критическом истощении нервной системы, о чем никто не догадывался, включая и самого поэта?

Алексей Иванович верил в свои фантазии и чувства — никакого наигрыша у него не было. Он был собой всегда, а потому понятен и недвусмыслен. Душевный, нежный, справедливый, он бывал и резок. Случалось, он шел врукопашную на жену, когда она принималась его воспитывать. Дипломатичная Галина Николаевна, правда, ему не давала спуску. Она могла ориентироваться в его душевных порывах, как чуткая птица — в сюрпризах погоды. Эта чета, эта пара была соединена свыше. От хозяина пахло ветром, от хозяйки — чадом.

Иногда к нему приступала ревность, как лирический момент, и он изводил всех вокруг. Что это как не заниженная самооценка — плод долгой, пожизненной травли! Страдали тогда и домработница, и шофер.

Вот он вызывает Таню и спрашивает у нее:

— С кем это Галя говорила по телефону? Ты слушала, что она говорила?

Та отвечает:

— Да ничего я, Алексей Иваныч, не слышала…

— Ах, не слышала?! Ты ее покрываешь? Все! Ты у меня больше не работаешь!

Диалог мог быть и следующим.

Звонил телефон…

— Танюлечка-нянюлечка, возьми трубку и говори Галиным голосом! Быстро! Но не спеши!

Домработница:

— Да как это я буду говорить? Я же не артистка!

Фатьянов:

— Говори Галиным голосом! Останешься без работы!

Похожие «претензии» были и к шоферу.

— Куда ты ее возил?

— В Литфонд, — Отвечает шофер.

— Куда-куда?.. Уволю!

— В Литфонд…

И, бывало, легко лишались работы то домработница, то шофер, а то и двое сразу.

И так же легко возвращались, поскольку в них нуждалась семья, и по ним скучал сам Фатьянов. Тем более, что машину не раз угоняли.

Мир, тишь и благодать в доме выражались так:

— С Галкой у нас полный ажур… — Счастливый, говорил он по телефону Кларе Никитиной. — Михаил Иванович с нами и Таня с нами. Галке я купил такое голубое платье, ты бы видела — она сидит, как невеста…

Голубое платье он придумал. Вспомним «красный шарф из Японии», подаренный Татьяне Репкиной в день рождения. Таких красивых фантазий было множество. Он верил в них. Его представления о справедливой реальности, его титанические устои были подточены мелкотравчатостью литературных мандаринов.

— Если Алеша молчит — всем скучно, — Говорили те, кто его любил.

Ни один портрет не отражает лица Фатьянова.

Это было очень подвижное, подверженное смене настроений, лицо. Небольшая асимметрия придавала ему оттенок загадочности и плутовства. У Фатьянова были очень живые глаза, в которых отражалось все, что им говорилось и думалось: стихи, шутки, смех, порицание… Лицо это было говорящим. И все же среди людей Алексей Иванович никогда не молчал.

Константин Ваншенкин вспомнит его таким:

«…Алексей Фатьянов обладал душой широкой и нежной. Он был по-настоящему красив. Фотографии почти не передают этого: он как-то наивно застывал, каменел перед аппаратом. Это была удивительно колоритная фигура — зимой, в шубе с бобровым воротником, он напоминал кустодиевского Шаляпина. В нем вообще было много артистизма и просто актерского. Он был добр, вздорен, сентиментален. А чего стоили его рассказы! <…> Твардовский говорит в «Теркине»:

Что, случалось, врал для смеху,

Никогда не врал для лжи.

Здесь даже другое — вранье скорее детское, столь необходимое ребенку и, разумеется, совершенно бескорыстное. <…> Фатьянов выглядел значительно старше своих лет и примыкал к поэтам старше себя, а не моложе».

Остается добавить, что многие называли Фатьянова «Теркиным» за особенности его веселого нрава. Можно было бы привести еще несколько его «портретов» из воспоминаний друзей, но по сути они мало отличаются друг от друга. Одно бесспорно — Фатьянов никогда не использовал свое обаяние в целях корысти. И никогда не перестраховывался, в угоду сильным мира сего…