«Финские баллады»
«Финские баллады»
Из мифотворцев первой половины XIX в. создатель «Калевалы» финский поэт и фольклорист Элиас Лённрот, несомненно, стоит к Толкину ближе всех. Прежде всего, главным сходством была сама идея воссоздать целостную мифологию в художественной форме на основе существующего фольклора. Разница была в качестве доступного материала. Лённрот распоряжался щедрой сокровищницей собранных им народных рун, которые ему оставалось «просто» соединить в связное повествование. Толкину достался фольклор, умиравший во времена первых профессиональных собирателей и уже умерший в его время… Сам метод Лённрота заведомо был ближе Толкину, чем обращение с традицией других романтиков, как Вагнер, Теннисон или Лонгфелло. Лённрот не пытался создать новые мифы из старых, он перелагал старые в их же законной форме, придавая им лишь новое звучание, — развивал традицию, а не подменял её авторским вымыслом. Когда Толкин брал за основу своих текстов подлинные первоисточники, то он поступал точно так же — ив «Гибели Артура», и в «Легенде о Сигурде и Гудрун». Другое дело, что Толкин создавал и собственные мифы — но мифы всецело оригинальные, не копирующие традицию и не выдающие себя за неё. Первоисточники включались в их ткань, но как элементы совершенно нового единства. И одним из таких первоисточников для Толкина оказались руны «Калевалы».
С эпической поэмой Лённрота Толкин впервые встретился в юности, около 1910–1911 гг. Он читал «Калевалу» под названием «Страна Героев», в английском переводе В. Х. Кирби. Книга сразу захватила его. «Чем больше я читал, — восторженно признавал он, — тем больше чувствовал себя дома в этом мире и наслаждался им». Толкин даже забыл вернуть по окончании школы экземпляр поэмы в библиотеку. Необычность эпоса об «этом странном народе, этих новых богах, этом племени бесхитростных, низколобых и хулиганистых героев», причудливые имена увлекли его настолько, что он уже тогда впервые задумался об изучении финского.
Случай представился уже в Оксфорде в 1912–1913 гг. Взяв в библиотеке Эксетера финскую грамматику, он приступил к чтению «Калевалы» в оригинале — и был «совершенно опьянен» как поэмой, так и самим финским языком. Опьянен настолько, что это вновь чуть не подвело его — финский он штудировал вместо подготовки к экзаменам, чем поставил себя на грань отчисления. Нельзя сказать, чтобы Толкин освоил язык в совершенстве, и оригинал Калевалы он до конца не прочёл. Однако именно эта новая встреча с финским эпосом определила, во-первых, воздействие творения Лённрота на становление «Легендариума», а во-вторых, стала источником для обращения к «Калевале» в научном плане. Буквально по следам чтения, в ноябре 1914 г., Толкин сделал доклад о «Калевале» в научном обществе. «Калевала» — единственный памятник новой литературы (или современного фольклора), удостоившийся специального научного интереса Толкина за всю его жизнь. Надо сказать, что в то время Лённрот был известен гораздо хуже своего творения, часто воспринимавшегося, в полном согласии с его намерениями, как памятник чисто народного творчества.
Прежде всего, стоит обратить внимание, что Толкин, хотя и сочувствовал в принципе патриотическим мотивам Лённрота, вовсе не считал их самоценными. Более того, в самом начале доклада Толкин отметил: «Мы постоянно слышим, что «Страна Героев» описывается как «национальный финский эпос» — как будто нация наряду с возможными национальным банком, театром и правительством обязана автоматически обладать и национальным эпосом. Финляндия — нет. «Калевала» — с очевидностью не тот случай. Это масса потенциально эпического материала, но и в том-то, я думаю, и дело, что она утратила бы всё вызывающее величайший восторг, если б с ней когда-либо обошлись по-эпически… «Страна Героев» на деле — собрание того восхитительного, увлекательного материала, который ввиду сравнительной скромности своей эмоциональной силы при появлении эпического художника был бы отброшен…»
Толкин даёт общий очерк создания «Калевалы» Лённротом, подчёркивая при этом тот же мотив — бережного собирания и компилирования без подключения излишнего «искусства». И в то же время авторский вклад самого Лённрота для Толкина несомненен: «Лённрот был не единственным собирателем, но именно ему довелось сплести выборку в некую свободно связанную форму — что, как можно судить по результату, потребовало немалого мастерства… «Калевала»… отнюдь не вся балладная литература Финляндии и даже не вся совокупность баллад, собранных Лённротом, который опубликовал ещё целый том их под названием «Кантелетар», «Дочь Арфы». «Калевала» отличается только в том, что она связна, оттого лучше читаема и покрывает большую часть финской мифологии от Сотворения Земли и Неба до ухода Вяйнемейнена. Позднее происхождение этого собрания способно повергнуть в сомнение тех, кто в наши дни испытывает нездоровую, вероятно, жажду «аутентичной первобытности». Однако реальная причина того, почему сокровищница долго оставалась неразграбленной, очень вероятно, вот в чём — она не было переряжена или меблирована, отмыта добела или испорчена как-то иначе — она оставалась на попечении случая; для духа домашнего очага, избегая персон педантичных и склонных к наставлениям. Даже будучи собраны и пережив, наконец, воспроизведение в печати, поэмы эти, по счастью, избежали грубого или моралистического обращения…»
Итак, Толкин хорошо сознавал степень авторского вклада Лённрота в «Калевалу» — и был благодарен ему за ограниченность этого вклада. Лённрот, по его мнению, сделал именно то, что должен был сделать в этом случае, — раскрыл потенциал подлинной традиции, придав ей связную форму. И не больше.
Если бы он попытался сделать из «Калевалы» более строгую и целостную эпическую поэму, тем паче заложить в неё какие-то авторские идеи, отсутствовавшие в народных прообразах, это Толкина сильно разочаровало бы.
Но на английском материале подобного не создать — здесь можно только воссоздавать на совершенно жалких обрывках, без всякого строгого научного основания. Здесь не было мифов, чтобы передавать и связывать их — только не слишком щедрое сырьё для создания новых мифов. В том же докладе Толкин с печалью констатировал: «Здесь перед нами собрание мифологических баллад, сплошь поросших тем первобытным подлеском, который литература Европы напрочь вырубала и изводила столетиями — с различной, но ранней законченностью у разных народов». Перерабатывая текст около 1920 г., Толкин решил чётче выразить подоплёку своих тогдашних размышлений и добавил (работа над «Легендариумом» шла уже полным ходом): «Я хотел бы, чтобы осталось побольше — что-нибудь того же самого сорта, только английское, — но моё желание чуждо одного ужаснейшего и фатального мотива; оно не согрешает с наукой; оно чисто от любых подозрений в Антропологии». Иными словами, Толкин не собирался воплощать свои мечты на полях вызывавшей у него сомнения сравнительной мифологии и прочих академических конструкций. Он доверил воплотить жажду английской «Калевалы» — литературе. Собственно, идея создать «мифологию для Англии» родилась именно из этого. Толкин решил сознательно повторить подвиг Лённрота — пусть на ничтожно скудном материале. Сам он признавал, объясняя появление замысла своей мифологии, что из имевшихся неанглийских легенд финские его «особенно поразили».
В том же 1914 г. Толкин, как мы помним, взялся писать повесть о Куллерво в стиле Морриса. Это был самый первый зародыш его «Легендариума», в котором соединились два наиболее ценимых им влияния; но если из Морриса произведение росло только стилистически, то «Калевале» обязано своим сюжетом. Вот что писал Толкин Эдит Брэтт в октябре того года: «Я… имел интересный разговор с тем чудаком Эрпом, о котором тебе рассказывал, и посвятил его (к великому его восторгу) в финские баллады «Калевалы». Среди других дел пытаюсь переложить одну из историй — которая в самом деле великолепна и наиболее трагична — в рассказ слегка в духе романов Морриса со вставными отрывками в стихах».
Много позднее, в 1955 г., имея уже возможность оценить место этого «рассказа» в становлении «Легендариума», Толкин оценивал его вполне справедливо и объективно — редкий случай, когда он не только не затушёвывал, но старательно подчёркивал «влияние»! «Я упомянул финский, потому что он дал старт моему произведению. Я был невероятно обольщён чем-то в самом духе «Калевалы» — даже в убогом переводе Кирби. Я так и не выучил финский достаточно хорошо, чтобы сколько-нибудь далеко продраться через оригинал, — чисто школьник с Овидием; в основном меня просто захватывал эффект «моего языка». Но началом легендариума, частью которого (заключительной) является трилогия, стала попытка переработать в собственную версию кое-что из «Калевалы», прежде всего сказание о Куллерво Бессчастном… По ходу дела я действительно писал в стихах…» Наконец, в 1964 г. Толкин констатировал: «Зародышем попыток писать собственные легенды под мои приватные языки было трагическое сказание о бессчастном Куллерво из финской «Калевалы». Оно остаётся важной составляющей легенд Первой Эпохи (которые я надеюсь опубликовать в «Сильмариллионе»), хотя суть в «Детях Хурина» совершенно изменилась, не считая трагического окончания».
Стоит также упомянуть, что Толкин и «иллюстрировал» «Калевалу» рисунками на её сюжеты. Известен рисунок «Страна Похья», где изображено похищение Солнца и Луны демонической Лоухи, хозяйкой лежащей на крайнем севере страны Похъёла.
Если в «Куллерво» Толкин соединял «Калевалу» и Морриса, смешивая прозу со стихами (чего и сам Моррис был не чужд), то со временем стилистическое влияние Морриса-прозаика возобладало, да и тематически мир фантазий Морриса был Толкину ближе. Жизнь первобытных финнов на лоне дикой природы привлекала его всё же существенно меньше, чем героика германо-скандинавского эпоса, родившегося уже в иных исторических условиях. Кроме того, присущая первобытному эпосу статичность героев естественным образом уступала место темам развития характера, взросления, — опять же в тон Моррису. Но это не значит, что воздействие «Калевалы» сошло на нет или ограничилось самыми ранними стадиями конструирования мифологии. В «Калевале» (как и в некоторых местах «Эдды»), например, Толкин находил дух первобытной мифологии, казавшийся ему весьма важным на этапе «Забытых сказаний» и служивший даже для своеобразного «упрощения» христианской традиции.
Конечно, далеко не все стилистические красоты «Калевалы» можно было использовать, и Толкин это понимал. В докладе «Тайный порок» он сетовал о «той весёлой свободе, которая видна в «Калевале», когда строка может быть украшена фонетическими трелями, как в «Enka lahe Inkerelle, Penkerelle, pankerelle» (XI.55) или «Ihvenia ahvenia, tuimenia, taimenia» (XLVIII.100), где pankerelle, ihvenia, taimenia «незначащие», просто ноты в фонетической мелодии, вставленные ради гармонии с penkerelle или tuimenia, которые «означают» нечто».
Толкин с удовольствием перечитывал финский эпос и в зрелые годы, посмеиваясь при этом над теперь уже «убогим» переводом Кирби. В 1944 г. Толкин писал сыну: «Я другого дня просматривал «Калевалу»… пробежался по XX руне, которая мне обычно нравится — в ней говорится в основном о происхождении пива… Перевод Кирби забавнее оригинала… Жаль, что не довелось посетить Страну Тысячи Озер до этой войны. Финский едва не провалил мои Hon. Mods и стал первым зародышем «Сильмариллиона». В своём прощальном адресе Толкин с восторгом вспоминал, как один из его почтенных оксфордских коллег сломал столик в кафе, изображая виденное им исполнение «Калевалы» финскими «менестрелями». «Калевала», наряду с «Беовульфом» или исландскими сагами, не раз становилась темой его разговоров с А. Зеттерстеном.
Конкретные «влияния» «Калевалы» на толкиновское творчество чрезвычайно разнообразны — и легко бросаются в глаза тем, кто с финским эпосом знаком. Прежде всего, финский язык (а конкретно — именно язык Лённрота и рун) стал основой для одного из двух эльфийских языков Толкина — языка Кэнья/Квэнья. Сам Толкин предпочитал говорить, что язык «можно сказать, сочинён на латинской основе с двумя другими (основными) ингредиентами, которым случилось доставить мне «фонестетическое» удовольствие: финским и греческим». Как бы то ни было, многие корни, грамматические конструкции прямо восходят к финскому. Кое-где отголоски собственно эпоса совершенно очевидны. Так корень «Ильма» («небо») восходит к имени божественного кузнеца Ильмаринена, а в названии крепости Моргота «Утумно» явно слышится имя Унтамо. Впрочем, об этом уже шла речь в связи с «Историей Куллерво» и ранней работой над Кэнья.
Сказание о Турине Турамбаре в «Книге забытых сказаний» прямо выросло из неоконченной «Истории Куллерво». Мотивы инцеста и самоубийства героя восходят к «Калевале» вне всякого сомнения. Оба героя растут без отцов в окружении врагов, — правда, Турину удаётся вырваться из этого униженного состояния, на беду себе. Жестокость, мрачность, жажда возмездия также сближают Турина и Куллерво. В обеих историях герой убивает себя, узнав, что соблазнил собственную сестру, которая из-за этого бросается в реку. В обеих сценах самоубийства героя есть разговор с мечом, готовым испить грешную кровь своего хозяина, раз уж ему доводилось убивать и невинных. Речь и об этом тоже уже подробнее шла в связи с той же «Историей Куллерво» — собственным толкиновским промежуточным звеном между «Калевалой» и «Забытыми сказаниями».
Сама идея Сильмарилов, их особой святости, присвоения темными силами, борьбы за них и утраты в итоге этой борьбы навеяна, по всей вероятности, центральной темой «Калевалы», борьбой между хозяйкой Похъёлы и героями за чудесную мельницу сампо. Феанор, создатель Сильмарилов, вполне явно перекликается с Ильмариненом, создателем сампо (заметим, что тот же образ чудесного кузнеца воспроизводит и создатель Колец Власти Келебримбор). Оба мастера стремятся вернуть своё творение, что приводит, хотя и очень по-разному, к драматическим последствиям. Царство Моргота, где он держит Сильмарилы, расположено на крайнем севере, как и Похъёла. В финале толкиновского эпоса о Первой Эпохе один из Сильмарилов навечно пропадает на дне морском, как и сампо. Не исключено, что миф о похищении Лоухи Солнца и Луны навеял различные версии покушений Моргота на светила в толкиновской мифологии, включая и убийство им «магических Солнца и Луны» — Древ Валинора.
Из «Калевалы» с высокой долей вероятности происходит идея Песни, Музыки как сверхъестественной силы, движущей миром, — от музыки Улмо, слышащейся в шуме моря, до Музыки Айнур, в которой разворачивается само бытие мира. Та же магическая сила пения проявляется — вновь с параллелью в «Калевале», где в волшебном пении состязаются великий Вяйнемейнен и его враг Ёукахайнен, — ив «Лэйтиан», в сцене состязания Финрода и Ту/Саурона. Нельзя исключить, что другое состязание Вяйнемейнена и Ёукахайнена — в загадках — стало одним из источников (не главным) для идеи состязания в загадках в «Хоббите».
Говоря о «финских балладах», стоит упомянуть, помимо Лённрота с «Калевалой», ещё одно имя. Это эстонский поэт и фольклорист Фридрих Крейцвальд, автор «Калевипоэга». «Калевипоэг» родился как сознательное подражание «Калевале», но в отличие от неё представлял собой не авторскую компиляцию подлинных рун (эстонцам неизвестных), а сочинение самого Крейцвальда на основе народных песен, преданий и сказок. В этом смысле работа Крейцвальда была ближе к мечтавшейся самому Толкину «мифологии для Англии», чем к добросовестной трансляции фольклора в «Калевале».
В докладе о «Калевале» Толкин упомянул, что финский «язык практически изолирован в Европе, за исключением тесно связанной и соседней Эстонии, чьи повествования и язык близко сродни». Подобное мнение он мог составить в первую очередь именно на переводах сочинений и фольклорных записей Крейцвальда. Так, одна из записанных и обработанных Крейцвальдом сказок (кстати, там есть мотив кольца невидимости) вошла в известную Толкину с детства «Жёлтую книгу сказок» Лэнга. А «Калевипоэга» под названием «Герой Эстонии» перевёл тот же Кирби, и вряд ли этот перевод мог не попасть в поле зрение Толкина. Во всяком случае, заблуждение, что в Эстонии имеются народные «повествования», напоминающие «Калевалу», могло появиться только отсюда.
При сопоставлении историй Куллерво, Калевипоэга и Турина бросается в глаза, что ряд черт сказания у Толкина ближе к Крейцвальду, чем к Лённроту. Так, Калевипоэг, в отличие от Куллерво, — бесспорный положительный герой, сражающийся с инфернальными силами и внешними врагами во имя общего блага. Главный враг его — дьявол эстонской народной мифологии, властелин ада Рогатый. Однако над Калевипоэгом тяготеют проклятия, связанные с невольным инцестом (так же как в истории Куллерво, приводящим к самоубийству опозоренной сестры) и убийством сына кузнеца, выковавшего его меч. Соответственно, сам меч оказывается проклятым и в финале смешение заклятий, наложенных мастером и самим Калевипоэгом, губит героя. Ссора с кузнецом и его детьми происходит, кстати, на пиру — возможное предвестие рокового пира, приведшего к бегству Турина из Дориата. Наконец, у Калевипоэга (в отличие от Сигурда, Куллерво и тем более Эдипа) есть, как и у Турина, эсхатологическая миссия — он сторожит ворота ада, чтобы не вырвался пленённый им некогда Рогатый. В будущем Калевипоэг освободится от этого тяжкого долга и явится, чтобы вернуть свободу своему народу.
Таким образом, можно предположить, что у образа Турина был ещё один «финский» источник. Тем не менее Толкин никогда о нём не вспоминал. С чем можно это связать? Пожалуй, с несколькими обстоятельствами. Во-первых, «Калевипоэг» заинтересовал Толкина, очевидно, гораздо меньше «Калевалы» — и как явное подражание, и как не менее явный «национальный эпос». Во-вторых, в отличие от «Калевалы», в «Калевипоэге» местами можно усмотреть антикатолический пафос — во всяком случае, эпическим героям неизбежно приходится сражаться за свою языческую свободу с крестоносцами. Главным же, вероятно, было то, что минимальное изучение вопроса неизбежно привело бы Толкина к выводу: «повествования» Крейцвальда — построение искусственное, не имевшееся в подлинной традиции ни в целом, ни частями. С подлинным материалом (о котором Толкин, в принципе, не мог судить за недостатком познаний) «обошлись по-эпически». Это, как мы помним, отнюдь Толкина не вдохновляло. Итак, «Калевала» осталась для него образцом и постоянным источником вдохновения, а «Калевипоэг» попросту исчез из короткого ряда его литературных предпочтений, подобно никогда там не бывшей «Песни о Гайавате».
Мифотворческое кредо Толкина было следующим — создавая свои мифы, не выдавать их за подлинную традицию; обрабатывая подлинную традицию, не подменять её своими мифами. «Калевала» была образцом второго — и сам Толкин старался следовать этому принципу в «Истории Куллерво» и в «Гибели Артура», в «Балладе об Аотру и Итрун» и в «Легенде о Сигурде и Гудрун».