САМООБУЗДАНИЕ ЭЛИТЫ

САМООБУЗДАНИЕ ЭЛИТЫ

Тоталитарная система стремилась облагородить фасад и изукрасить его яркими фигурами и солидными именами. В те же самые годы, когда Федин значился руководителем Союза писателей СССР, Союз композиторов РСФСР возглавлял Дмитрий Шостакович. Он ездил по необъятным просторам страны, пропагандировал массовую политическую песню тех дней. В таком качестве однажды я встречался с ним в Новосибирске и брал у него интервью для «Литературной газеты».

Хорошо помню нелепый в своей огромности и театральной пышности трехкомнатный люксовский номер гостинцы «Сибирь», в коврах и шелковых позументах с кисточками на кремовых занавесях окон и пологе кровати, в котором поздним вечером принял меня Дмитрий Дмитриевич. Я постучался в дверь люкса в точно назначенное время. В шесть утра, как, поежившись, мне тут же сообщил Шостакович, ему уже требовалось быть на аэродроме. Он улетал в другой город — пропагандировать ту же залихватскую и бодрую политическую массовку. В тройном апартаменте его разместили одного. В комнате было холодно. Маленький, как хилый подросток, скромный, беззащитный, облаченный в коричневый халат, Шостакович явно уже изготовлялся ко сну. Композитор прочитал машинописные странички с текстом интервью. На ярко-желтой бархатной скатерти, с серебряным графином, авторучкой стремительно внес в листки несколько поправок и размашисто подписал. «Литгазета» интервью напечатала, а машинописные странички где-то лежат у меня до сих пор.

Верховной руководящей персоной в Союзе композиторов СССР был тогда Тихон Хренников, автор революционной оперы «Мать» и член ЦРК КПСС, а Шостакович был один из пятнадцати, если считать по числу союзных республик, разъезжих секретарей. И это он, Дмитрий Дмитриевич, подписывал бессчетные верноподданнические статьи в газете «Правда». В 1960 году, когда это вовсе от него даже и не требовалось, с театральной оглаской вступил в КПСС… Слабость души и сервилизм, конечно, не красят никого. Но кто же скажет, что от этого Шостакович перестал быть великим композитором?

О высокой духовной элите, сливающейся иногда с когортой партийно-советских вельмож тех времен, писал А.И. Солженицын. «А есть еще особый разряд, — чеканит он в знаменитой статье “Образованщина” (1974 г.), — людей именитых, так недосягаемо, так прочно поставивших имя своё, предохранительно окутанное всесоюзной, а то и мировой известностью, что, во всяком случае в послесталинскую эпоху, их уже не может постичь полицейский удар, это ясно всем напрозор, и вблизи и издали; и нуждою тоже их не накажешь — накоплено. <…> Двести таких человек (а их и полтысячи можно насчитать) своим появлением и спаянным состоянием очистили бы общественный воздух в нашей стране, едва не переменили бы всю жизнь! <…> Какая сила заставляет великого композитора XX века стать жалкой марионеткой третьестепенных чиновников из министерства культуры и по их воле подписывать любую презренную бумажку, защищая кого прикажут за границей, травя, кого прикажут у нас?»

Физик, впоследствии лауреат Нобелевской премии, Петр Леонидович Капица, на заключительном этапе сталинского правления занимавший министерский пост начальника Главкислорода, за полтора десятка лет написал почти пятьдесят писем Сталину, наставляя его, как надо управлять точными науками и относиться к ученым. Его переписка с вождями, включая В.М. Молотова, Г.М. Маленкова, вплоть до начальника Лубянских секретных служб Ю.В. Андропова (уже в 1980 году), напоминала нередко систему изощренных шахматных ходов, в которых выдающийся физик был великий мастак и дока. Иногда Капица выигрывал и выходил победителем из самых, казалось бы, безнадежных жизненных хитросплетений.

Благодаря мужеству и бесстрашному использованию логики доказательств перед ближайшими подручными и замами Берии Меркуловым и Кабуловым в ночном поединке, затеявшемся в устрашающих стенах Лубянки, Капица в 1938 году вытащил из тюремного заключения и взял на поруки выдающегося физика-теоретика Льва Ландау. Тогда он не просто спас жизнь молодого гения, но и оказал неучтенную услугу мировой науке. И это был не единственный жизненный подвиг Капицы такого рода.

Но сапер ошибается один раз. Наставления Сталину в конце концов закончились для Капицы драматически — увольнением со всех постов и домашней ссылкой. Но изобретенную им одинокую игровую форму отстаивания свободы личности и борьбы в условиях повальной деспотии, с признанием вроде бы ее многих общественных достоинств, форму ловкого лицедейства выдающийся физик умело двигал вперед и эксплуатировал до конца дней.

Конечно, такими были не все. Бескомпромиссной стойкостью выделялся, например, академик Владимир Вернадский. Он не давался иллюзиям, чурался всякого самоубаюкивания, не допускал даже частичного внутреннего самообуздания. Как это было ни тяжело, смотрел на действительность открытыми глазами.

Происходившее вокруг великий мыслитель воспринимал как точные естественно-научные картины. 21 января 1941 года Владимир Вернадский заносил в дневник такую всеохватную характеристику: «Полицейский коммунизм растет и фактически разъедает государственную структуру. Сейчас все проникнуто шпионажем. Всюду воровство все растущее. Продавцы продуктовых магазинов повсеместно этим занимаются. Нет чувства прочности режима через 20 лет с лишком. Но что-то все-таки большое делается — но не по тому направлению, по которому “ведет власть”…

Колхозы все больше превращаются как форма 2-го крепостного права — партийцы во главе.

Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII съезда партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники, боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного уровня по сравнению с реальной силой нации. Ни одной почти живой мысли. Ход роста нации ими не затрагивается. Жизнь идет — сколько это возможно при диктатуре — вне их» (С. 497–498).

Самообуздание таланта включало в себя в какой-то степени даже наиболее распространенные способы продвижения в литературе. Об этом, возможно, с заостренным преувеличением, однако же язвительно и метко выражал свое мнение Варлам Шаламов Солженицыну на пике шумного успеха первой его повести «Один день Ивана Денисовича»

21 января 1964 года он писал стремительно ворвавшемуся в литературу и обратившемуся в фокус общественного внимания, ставшему сразу и главным писателем России, и властителем свободолюбивого независимого общественного мнения страны коллеге.

«Дорогой Александр Исаевич! — предсказывал он. — Теснимые сверху московские литераторы превратятся в эстетов, прославив Платонова, как Кафку, и будут его расхваливать на все всевозможные лады. <…> Зачем? Затем, чтобы противопоставить Платонова Солженицыну, которого москвичи не любят, не верят — во что? Под спудом тут: москвичи не хотят верить в возможность появления большого таланта где-то в Рязани, и т.д. “Путь наверх” всех поголовно писателей наших, включая, конечно, и Федина, — это долгий многолетний путь продвижения со щепочки на щепочку, со ступеньки на ступеньку, взаимная поддержка, не только литературная, это черепаший ход, во время которого черепахи учатся верить, что никаких других путей в литературу нет. Союз писателей — это та, вовсе не символическая организационная форма, которая именно этому движению со щепочки на щепочку и соответствует.

Даже Пастернак не нарушает этой схемы. Но Солженицын нарушает — а поэтому у него выискивают всяких блох, готовы принизить, обойти и т.д. <…>

В. Шаламов».

Еще одним человеком, принадлежащим к самообузданной советской элите, как и Д. Шостакович, К. Федин или Л. Леонов, внутренним критиком и одновременно ратоборцем системы, всю свою жизнь был Константин Симонов, более подвижный и моложе по возрасту.

Около пяти лет (с конца 1973 года) мне привелось работать штатным заместителем председателя Совета по очерку и публицистике при правлении Союза писателей СССР. Его председателями были К.М. Симонов и для противовеса и контроля, как тогда было хитроумно заведено Георгием Марковым, — Н.М. Грибачев, человек «иного направления», откровенный автоматчик партии. Одновременно я был главным редактором всесоюзного очерково-публицистического альманаха «Шаги», где К.М. Симонов состоял членом редколлегии.

Сотрудничество с К. Симоновым для моей биографии и для меня лично было, конечно, немалой удачей. Но для системы Союза писателей, что касается К. Симонова, лишь одним из распространенных случаев и широко практиковавшихся в коммунистическую эпоху феноменов общественно-должностной многосовместимости. Помимо Совета по очерку и публицистике при правлении Союза писателей, К.М. был одновременно и на тех же правах председателем Совета по узбекской литературе, Совета по грузинской литературе, председателем Совета по военно-патриотической литературе, председателем правления Центрального Дома литераторов, а еще и членом нескольких редколлегий печатных органов, председателем бессчетных комиссий по литературному наследию умерших писателей, и т.д.

Боюсь, что называю лишь толику его одновременных тогдашних общественных должностей, обязанностей и попечительств. Что касается сферы публицистики, тем не менее, трудились мы более или менее исправно и, как надеюсь, не без некоторой пользы для документальных жанров. Тем более что Грибачев в деятельность Совета особо не вникал и, довольствуясь титулом и пристальным прищуром холодных голубых глаз, держался в стороне. Но все эти годы меня не покидало внутреннее изумление перед той жаждой разрешенной общественной активности, которая обуревала реального шефа Симонова. Действительно, каких только общественных постов не занимал Константин Михайлович, какие только обязанности он добровольно на себя не взваливал, какие только старые начинания не подхватывал и новые не затевал. Все это отрывало от рабочего стола, в конце концов отнимало самые продуктивные часы жизни. К.М. работал, как машина. Штатным сотрудникам звонить при надобности по делам к нему полагалось (он меня с первых дней предупредил) лишь в точно обозначенное одно и то же время — в 8 часов утра или в 2 часа дня. Только представить себе такое! Выслушивать на свежую голову, едва пробудившись от сна, какие-то административные казусы и организационные неполадки со всех сторон! Да еще в столь пестром ассортименте и неограниченном количестве!

И все это — вместо того чтобы сидеть на даче в Красной Пахре и спокойно писать. Ведь Константин Симонов, как поэт, прозаик и драматург, и без того был достаточно славен и знаменит. Шестикратный лауреат Сталинских премий, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда, избранник всевозможных общественных, партийных и государственных органов и т.д. Зачем же и для чего все это, то есть все остальное?

Тогда еще можно было жить на литературные гонорары. Однажды, поскольку меня давно уже томило, как, наверное, и многих других безответственных молодых эгоистов-индивидуалистов, свербящее намерение об уходе со службы и переходе на «вольные хлеба» (что затем кое-как и удалось осуществить), я решил без обиняков спросить его об этом К.М. в хорошую минуту.

Симонов был демократичен и прост в обращении. Случилось однажды, что мы обедали вдвоем в Доме кино. Оказались мы там в ходе подготовки своего рода этапного расширенного пленума нашего Совета, который должен был обсудить нынешнее состояние документальных жанров в кино, телевидении, радио и печатной публицистике. Долгая совместная подготовка к этому пленуму значительно нас сблизила.

Так получилось, что перед этим мне довелось наблюдать организационные неудачи, которые одна за другой валились на Симонова. Только день или два продержалось организованное им современное повторение предсмертной Выставки В.В. Маяковского «За тридцать лет». Больше месяца, с большими трудами бился Симонов за воссоздание этой уникальной отчетной творческой выставки великого поэта. Лично вникал в подбор экспонатов для полного ее воспроизведения. Его хлопотами и стараниями за неимением другого помещения Выставку расположили наконец в конференц-зале правления Союза писателей СССР на ул. Воровского (ныне со старым именем — Поварская). Но уже через день или два под предлогом, что перекрытия старинного здания могут не выдержать веса людской массы из-за наплыва публики, закрыли и больше уже нигде и никогда не возобновляли. Это был скрытый плевок в лицо, официозная насмешка над энтузиазмом устроителя! Все-таки для реальных чиновных хозяев Союза писателей — Г. Маркова или К. Воронкова Симонов не был своим человеком, как Грибачев, а многие его затеи вызывали в них чувство отталкивания.

В другой раз К.М. вернулся из борющегося Вьетнама. Привез оттуда новый сборник стихов. Центром была лирическая поэма под названием «Чужого горя не бывает». Название с самого начала отдавало для меня неуловимым привкусом фальши. Политическая конъюнктура в нем как-то неуловимо присасывалась и подменяла собой общечеловеческие понятия. Действительно ли в нашем перенаселенном мире, где каждую секунду кто-то умирает, — «чужого горя не бывает»? Для этого, наверное, надо быть не просто святым, а самим Господом Богом. Помню, как в кабинете фактического руководителя Союза писателей Г.М. Маркова, восседавшего за председательским столом, покрытым зеленой суконной скатертью, в присутствии трех десятков литераторов, по преимуществу чиновного люда, происходил творческий отчет Симонова об этой вьетнамской поездке. Красивый в ранней своей седине, бравый, в синем джинсовом костюме, слегка картавя, Симонов читал стихи из рукописного сборника. Со своего председательского места на него с прицельным прищуром маленькими карими глазками взглядывал Марков. Стихи были средние, стандартные, с претензией на дежурную общечеловечность. «Чужого горя не бывает»?! Очень уж все выходило просто. Стихотворные трафареты уговаривали, но не убеждали.

Были и другие организационные срывы и неполадки. К тому же К.М. последнее время серьезно болел.

Последний срыв, вроде бы бытовая мелочь, по сути, явился и вовсе конфузом, оскорбительным для человеческого достоинства.

У К.М. был давний друг и приятель еще с молодости, полный его ровесник по возрасту, фронтовик, доктор искусствоведения, профессор и кинокритик Александр Васильевич Караганов. Человек достаточно уклончивый и ловкий, но в пределах порядочности и честности той поры. Более двадцати лет А. В. Караганов с исправной незаменимостью исполнял должность рабочего секретаря Союза кинематографистов СССР. То есть был не последней спицей в колеснице тогдашней системы союзной кинематографии.

Симонов и Караганов дружили, если не ошибаюсь, даже семьями. Во всяком случае, однажды они договорились лечь вместе на месяц в Кунцевскую больницу ЦК КПСС. И сделать это с двойной целью. Вещь сугубо бытовая и оздоровительная. К.М. давно хотел «подремонтировать» зубы и вставить новые протезы. При Кунцевской больнице был хороший лесной массив, можно было отдохнуть, надышаться кислородом. Дело происходило в мае или начале июня. А отдельные просторные палаты больницы позволяли, захватив магнитофон и пишущую машинку — обычные рабочие инструменты Симонова, всласть поработать. Никаких перерывов в трудах Симонов не терпел. И все это, совместив неприятное (медицинскую возню с зубными протезами) с самым что ни на есть приятным, — отдыхом и работой на природе, в тесном дружеском уединении из двух персон. Дело оставалось за формальным разрешением из административного отдела ЦК.

Я оказался по минутной служебной надобности в кабинете рабочего секретаря Союза писателей СССР Ю.Н. Верченко, сменившего к той поре Воронкова. В кресле против него сидел К.М.

Они перекидывались малозначащими словами а, может, лишь коротали время. Мне предстояло подписать у Верченко какую-то спешную бумагу и уйти, когда зазвонила «вертушка».

Законченная картина обрисовалась позже. Разговор касался Симонова. Это был ответ того самого высокого административного начальства ЦК по поводу Кунцевской больницы. Суть дела выяснялась из путаных телефонных настояний и виляний Верченко.

Ответ оказался разрешительным лишь наполовину. Примерно такой. Караганов — рабочий секретарь Союза кинематографистов СССР, он номенклатура ЦК. Ему, пожалуйста, милости просим — он может ехать на месяц в Кунцевскую больницу. А Симонов — секретарь Союза писателей на общественных началах. Он — не номенклатура. И в этом качестве принять его на месяц Кунцевская больница никак не может. Порядок есть порядок. Вот и все. И напрасно Верченко, извиваясь, пыхтя и отдуваясь, вставлял и расписывал, что Симонов — шестикратный лауреат Государственных премий, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда, наконец… Вероятно, трубка урчала в ответ: «Знаем… знаем». Но все упиралось в слова «номенклатура» и «порядок», который изменить нельзя.

В каком-то месте разговора Симонов, в своем джинсовом синем костюме, с седой головой и молодой статью, весь красный, с пылающим лицом, встал. И, не оборачиваясь, вышел из кабинета. В Союзе писателей после этого он целый месяц не появлялся. На своей загородной даче в одиночку исполнял то самое, что по-приятельски весело и дружно хотел осуществить в Кунцеве.

Итак, мы обедали… Отношения позволяли. Улучив момент, я спросил напрямую:

— Константин Михайлович! Для чего я работаю в Совете по очерку, догадаться не трудно. Других источников существования у меня попросту нет. Подохну с голоду. Но зачем Вам все эти Советы — по узбекской, по грузинской, по абхазской литературе? Ведь где Вы только не состоите, чем Вам только не приходиться заниматься! Я один из поклонников лучшего, что вами написано. Почему Вы так себя не бережете? Зачем? Для вас да в конце концов и для литературы ведь это ущерб…

Подняв голову от тарелки, Симонов от неожиданности вопроса блеснул на меня карими, почти армянскими, как мне представлялось, глазами. Мочки ушей его покраснели. Помедлил, потом произнес с расстановкой:

— Во-первых, я делаю только то, что мне нравится…

Это было заведомой неправдой.

Потом К.М., как будто задетый поднятой темой, начал подробно перечислять, что в конце 50-х — начале 60-х годов он жил в Ташкенте и не мог отказать узбекским писателям. Много переводил грузинских поэтов, что те даже соблазнили его купить дачу у Черного моря, где на берегу много гальки, но зато с холма слышен шум моря, — и не мог отказать грузинским друзьям… О Совете по военной литературе говорить нечего — он кадровый военный писатель. Вот скоро сюда подойдет кинорежиссер Роман Кармен. Тоже фронтовой киношник, — и мы вместе будем толковать о развитии документального жанра. Без этого нельзя!.. Кто же будет иначе? И так далее, и тому подобное.

Разговор явно не получился. А в последующие отношения на какое-то время вкралось чувство неловкости.

Путь «От Черного до Баренцева моря» (название одной из его публицистических книг военных лет) Симонов по фронтовым дорогам проделал действительно не на словах, а наделе. В одном из собственных переводов «Эпитафий» Редьярда Киплинга, относящихся к героям прошлых битв и сражений, он выразил и волевой импульс, с которым только и мог сам одолеть военные дороги четырех и более лет:

Всё отдав, я не встану из праха,

Мне не надо ни слов, ни похвал.

Я не жил, умирая от страха,

Я, убив в себе страх, воевал.

Без этого не могли бы быть написаны «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…», «Жди меня», поэмы или циклы «С тобой и без тебя»… Во время одной из таких поездок 1943 года, на Орловщине, он впервые и познакомился с Фединым, о чем позже вспоминали оба. Вообще, К. Симонов был человеком дела. Воздухом войны напитаны лучшие и самые правдивые произведения этого поэта, прозаика и драматурга. Но в той же трилогии «Живые и мертвые», нарочито загубив главного своего критически мыслящего героя Серпилина, он пошел на компромиссы и сделки с полуправдой. Трилогию удостоили Ленинской премии.

За звания и награды приходилось расплачиваться. И в творчестве, и в общественной жизни.

К.М. Симонов был одним из первых, кто напечатал хвалебную рецензию на повесть «Один день Ивана Денисовича» при ее выходе. И он же опубликовал короткое письмо с осуждением А.И. Солженицына в канун его ареста и высылки за границу. Таких поворотных зигзагов в лидерских устремлениях его биографии много.

Не говорю уж о случаях, о которых с достойным мужеством печатно каялся сам К.М. Вроде написанной по заданию Сталина пьесы «Чужая тень», о борьбе с евреями-космополитами, или истории с поэмой Твардовского «Теркин на том свете», которую вначале хвалил, а потом ругал…

Но совершенно нечто подобное, однако на сей раз без всякого покаяния, по свидетельству И. Эренбурга, старшего друга и спутника по фронтовым дорогам, случилось с острой по тем временам повестью «Оттепель» (1954), давшей имя целому периоду нашей истории. Симонов у себя в кабинете в глаза автору хвалил повесть и почти одновременно давал команду к публичному ее разносу на страницах редактируемой им «Литературной газеты». Событие это рассорило бывших друзей надолго, если не навсегда.

Зигзагообразные ходы, к сожалению, повторялись.

Вершина служебной карьеры младшего друга и ученика Федина К.М. Симонова пришлась на сталинские времена. Когда умер вождь, К.М. было всего 38 лет. Но за предшествующую пору он успел побывать главным редактором «Нового мира», главным редактором «Литературной газеты», заместителем генерального секретаря Союза писателей СССР, кандидатом в члены ЦК КПСС… Это включало и близкие личные общения с вождем, которых удостаивались немногие. В надиктованных им предсмертных мемуарах «Глазами человека моего поколения (Размышления о И.В. Сталине)» Симонов подробно перечислил эти знаки особого внимания и доверия. По собственному печатному пересчету, в эти годы он «на протяжении нескольких часов был на приеме у Сталина в связи с делами Союза писателей; один раз говорил с ним по телефону по вопросу, касавшемуся лично моей литературной работы; несколько раз присутствовал на заседаниях Политбюро, посвященных присуждению Сталинских премий и продолжавшихся каждый раз несколько часов. <…> Я слышал не только последнее выступление Сталина на XIX съезде партии, но и его, очевидно, самое последнее выступление на пленуме ЦК после этого съезда».

Безнадежная болезнь и телесные недуги не заставили Симонова сойти с колеи непрестанного труда и исполнения долга. Как сказано в его переводе надгробной воинской эпитафии из Киплинга, он «убив в себе страх, воевал». Так что безусловным мужественным поступком последних месяцев жизни являются именно эти больничные мемуарные надиктовки. Там откровенно и честно, в большинстве случаев как на духу, К.М. рассказал многое о себе и пережитой им эпохе.

Многократный лауреат, Герой Соцтруда, Симонов тоже принадлежал к стану советских «полубогов». Однажды, когда я наблюдал его в среде маршалов, из которых почему-то особенно запомнился полный и краснолицый И.Х. Баграмян, когда смотрел его многочасовые кинозаписи бесед с опальным Г.К. Жуковым, то чувствовал, что ради этого было все остальное. Он непременно хотел лидерства. Говоря современным языком, хотел купаться в пиаре. Это была форма его жизни. Иначе существовать он не мог.

Совсем не случайно в первый послевоенный год именно столь доверенному и овеянному героикой войны К.М. Симонову была поручена сложная дипломатическая миссия — по возможности перетянуть в «прогрессивный» (читай: просоветский) лагерь русского классика и нобелевского лауреата Бунина.

По-своему причастен к этой истории оказался и Федин.