1994

1994

А. А. — «…дальнейшая судьба связана с репертуаром. Театр построят, уже видно. Остались только деревянные работы. А весной, если подпишут контракт, разломают „Уран“».

«Если к весне из этой группы будет сформирован сильный ансамбль…»

14 января 1994 г.

Смотрели репетицию Эсхила у Петера Штайна, «Агамемнон», сегодня с утра. Васильев и нас семь человек, так называемая группа «М». Закончилось все в четвертом часу (началось около 12-ти). О постановке этой уже пишут и говорят как о несомненном успехе и даже более. Конечно, сама фигура Штайна многое определяет в подобных разговорах. Великий режиссер, сделавший действительно грандиозные спектакли, и, что важно для нас, Чехова в том числе. Мне довелось видеть многие из них и здесь, во время гастролей, и там, за рубежом.

Как трудно быть не слепым! Как необходимо быть не слепым. Что бы ни писали, в какие бы анналы ни встраивали, какую бы высоту ни приписывали — видеть! Видеть!

Впечатление не просто тяжелое.

Дело не в том, что они не знают, что делать со страстью. Дело в том, что они погружены в страсть. Нарушено главное в греческой трагедии — бесстрастность.

Старался избежать всяческих разговоров. Ольга Дзисько сразу подбежала, Барбара, пришлось как-то ретироваться.

Зато шеф… просто раскачало его так… наговорил Ольге кучу кошмарных вещей (тогда надо повеситься, сказала Ольга), потом его просто трясло.

И вылилось в длинные, длинные монологи…

15 января 1994 г.

«Реалистический театр 20-го века — это аномалия. Прекрасная, фантастическая, великая аномалия! А родовое значение театра — вот такое!» — Васильев, разбирая Эсхила.

«Алгеброй созданная гармония Ватикана, не алгеброй созданное православие. У Пушкина в „Моцарте и Сальери“: Ватикан, созданный алгеброй, неблагословен. Моцарт благословен, и именно этого не может принять Сальери, ибо это нарушает порядок мира. Последний эпизод можно рассматривать как акт жертвоприношения. (Не был ли убийцей создатель Ватикана?)

В конце концов он говорит о том (Пушкин), что он (Моцарт) уходит из жизни как бесполезное существо».

Январь. — 24-го, 25-го — выходные, с 26-го по 5-е включительно — семинары с Ильей. Ежедневно, кроме вторника, до 16.00.

Февраль. — с 10-го по 25-е — тренажи, Эсхил, Платон. С 25-го — Мольер, «Школа жен», самостоятельно.

10-го — примерно в 19.00 — Васильев. 12-го — Вадим (начало занятий).

16 февраля 1994 г.

Пушкинские Горы.

6 февраля выехали (в 19.45) поездом во Псков (студия «Уран»).

Утром во Пскове — завтрак в гостинице, короткая экскурсия по музею. На автобусе 2 часа до Пушкинских Гор.

Мороз и солнце…

Невероятно красивая погода… божественной белизны и солнечности снег. Холодно. Очень. Все счастливы… сама поездка сказочна.

Хотели играть в имении Петровское. Чистый (стилистически) интерьер. Вечером 7-го (в 17.00) приехали в имение.

Температура в помещении минусовая!

Совещались: что же нам делать? Положение отчаянное. Шеф категорически отказывается играть в НКЦ (научно-культурном центре), типа Дворца культуры. Решили, несмотря на лютый холод, играть в Петровском. Провели репетицию двухчасовую. Окончили. Вернулись на турбазу, где мы жили. Там тоже холодно, правда, несравнимо с тем, как в Петровском. Ночью просыпался и думал — как быть. Утром, после завтрака, еще раз поехал в Петровское…

За ночь мороз усилился значительно. В усадьбе в зале ?10! Принимаю решение играть в НКЦ. Попадаем в зал в НКЦ только в 13. Начало представления в 15.00. Два часа на подготовку.

Писал на видео. Шло 3.10. Много. Страшно жалел, что не нашел сил переломить шефа и сократить! Я сокращал, он возвращал. Поругались. В конце концов осталось, как он предложил. И это много. В целом прошло нормально. Но потери (зрительские) огромны.

С Божией помощью отыграли. Академики-пушкинисты в большинстве своем не выдержали, разошлись.

(Бойтесь пушкинистов.)

Вечером сауна!

Здорово!

Много маразма. Встреча с Ефремовым. Катастрофа. Что-то он рассказывал о своих «открытиях» пушкинских… Например, что Александр Сергеевич не идеологизирован (!). Великое, конечно, открытие на старости лет.

Какие-то конференции (записано на пленку).

Общение на этом фестивале определенно показало, насколько мы далеки от привычного театрального пространства. Например, наша встреча с Рецептером В. Э., о которой он сам ненавязчиво попросил, т. е. предложил нам встретиться, желая искренне поделиться своим опытом. Разговор, почти односторонний, получился странным. Он говорил о понятных, ясных и, конечно, правильных вещах: о первоначальной грамоте чтения стихотворного текста, о каких-то общих законах, почти музыкальных и т. п. Никто и не сомневается в правильности этих советов… все так, конечно, так… Но именно сущность, фундамент, метод изложения, то, как он говорил, «основное», что, по его же словам, так поразило и привлекло его в нашей работе, именно это и скрыто от опытного Рецептера навсегда. Невозможно рассказать ему об этом, невозможно и ему познать это… самому. Собственно беседа наша закончилась дружески и почти приятельски… Вот и хорошо.

февраль 1994 г.

Дом…

Какая неудобная тетрадь, писать просто невозможно, и, главное, никакого удовольствия.

А я люблю писать и делаю это с радостью только тогда, когда получаю удовольствие от самого процесса писания. Чтобы была хорошая бумага, блокнот, тетрадь, альбом, хорошая ручка, чтобы было уютно, чисто вокруг, удобный свет и одиночество.

Вот как сейчас (все, кроме тетради).

Раса в соседней комнате строчит на машинке швейной.

Я в своем новом крохотном кабинете. Еще не привык к этой комнате, еще какая-то не моя… Но… что уж… надо привыкать… теперь моя.

Переехали. Успокоились после первых дней столпотворения, связанного с переездом. Как-то разбросали вещи. Более-менее… можно жить.

Еще много хлопот впереди с обустройством. Ремонт тоже, как говорят, стихийное бедствие. Надо бы поскорее начать этот злосчастный ремонт, чтобы скорее закончить.

Два дня был необыкновенный снегопад. Особенно вчера.

19 марта. Москва

«Уран». 18.30.

А. А. вернулся из Будапешта вчера вечером. Вечером же встретились на Поварской (с той же группой). Сегодня первая встреча с «моими» в «Уране». Собрались в кабинете, хотя сейчас уже не так холодно, как еще несколько дней назад.

Настроение у всех доброе. «Сам» тоже непринужденный, весел… Общий такой разговор… кто что делает, что готово к показу… и т. д., прикинули расписание показов на эти дни по «Евгению Онегину».

Венгерский театр дореформенный… практика такая: актер нанимает режиссера (самый совершенный в этой структуре «Комеди Франсез»), он (актер) благодарен режиссеру за то, что сам работает (он не может играть без режиссера). Наиболее сильны для этой территории музыкальные жанры, и практика драматического театра исходит из этого. Скажем, из кабаре. На третий день актер оказывается на сцене и режиссер говорит, куда идти… в какую сторону.

Сейчас Ошер репетирует Пиранделло «Сегодня мы импровизируем». Ну как можно в такой системе репетировать Пиранделло… если он весь направлен против такого театра…

Роли разрабатывают в процессе мизансценирования. Качество исключительно плохое. Нет никакого другого театра, кроме повествовательного.

Такой театр полностью зависит от публики, полностью!

Происходили же какие-то события театральные в мире… Но их как будто ничего не коснулось.

День премьеры является последним днем свидания актера с режиссером. Это то, что меня просто возмутило…

Режиссер просто вычеркивается из сознания. Конечно, они могут «подарить» репетицию, но из сознания вычеркивается.

Французский актер в любом случае не испытывает рабского комплекса ни перед режиссером, ни перед публикой. Никогда!

Венгерские актеры. При огромном собственном даровании всё абсолютно наоборот.

Художник, который постоянно ищет возбуждения для своего искусства в жизни, нуль в конечном счете.

Народ, мне показалось, неразвитый в религиозном отношении… Живут очень суетно… Бесконечно жалуются на отсутствие денег, работают на трех работах все актеры… Понятно, о глубокой работе речи нет. Проявление персонажа только на уровне интриги, другого они не знают.

Такая вот ситуация. Даже на фоне поломанного русского театра.

17 апреля 1994 г., понедельник

23–29 апреля — Одесса, поездом туда и обратно. Кошмарно тяжело.

Доснялся у Игоря в этом самом «Вине из одуванчиков». Глупо все. Не нравится мне. Показывал мне предыдущий материал. Много хорошего, но веры никакой нет, что это может сложиться во что-то толковое.

Без даты

«Уран». Суббота. В 11.30 собрались смотреть видеозапись васильевского спектакля в Будапеште, «Дядюшкин сон». Вся «труппа» и еще кое-кто… Вначале А. А. решил немного рассказать о работе и проч. Кабинет наш переполнен… Все вместе очень хорошо выглядят наши ребята. Хорошая компания, яркая.

Сейчас 7 вечера. Долго, долго смотрели. Шеф нервничал и психовал по причине того, что не так снято. Без конца меняли кассеты: есть два варианта записи (разных дней), снятых более крупно и более общо.

Тем не менее замечательный спектакль, даже глядя на эти кассеты.

В двух словах не скажешь… Надо смотреть, лучше бы, конечно, сам спектакль. Но уж что есть, то есть… Хорошо, если бы у наших актеров была возможность смотреть эти кассеты побольше.

Если слушать слова, которые говорит наш учитель… слушать сегодня, завтра, через год… можно свихнуться. Он не просто противоречит себе, а как танк расстреливает только что или накануне сказанное самим собой. Это принимает фантастические размеры и формы.

Постепенно я понял, что значение имеет только его сегодняшнее, сиюминутное настроение. Сиюминутное! Мне кажется, он абсолютно не слышит этих противоречий, т. е. совсем не слышит… потому что в конфликте со всем, что приходит ему на ум в эту минуту.

Вот в эту минуту уничтожает русских, превозносит венгров… вот через 5 минут уничтожает венгров, гордится русскими.

7 мая 1994 г.

14-го я уехал поездом в Перевальск, ставить памятник на мамину могилку. Приехали Леночка и Петя. Мы с Петей ладно поработали. За один день перевезли памятник (из гранитной крошки, скромный, но хороший, не аляповатый), все подготовили и хорошо поставили. Убрали, или лучше, наверное, сказать, прибрали могилку, с помощью сестренки моей. Посадили цветы. Барвинок, так называются. Постояли, помолчали, поплакали… Мама смотрела на нас с фотографии. Было очень солнечно и почти жарко. 17-го сел в поезд Луганск — Москва и 18-го в половине пятого вечера вернулся домой. Наскоро перекусил и пошел в театр.

За эти дни моего отсутствия ничего хорошего не произошло… Шеф продолжал оставаться в депрессии, которая началась еще до моего отъезда. В театре он не появлялся, на звонки не отвечал, отключил телефон. В этот вечер как раз пришел, и я его застал. Он сидел в кабинете, не сняв плаща… молчаливый, мрачный… Кажется, обрадовался моему появлению, немного просветлел, сказал: «Как хорошо, что ты приехал, а я уже разыскивал тебя…» и что-то еще в этом роде… На мой вопрос о самочувствии неопределенно махнул рукой… Что, мол, говорить. Артисты ожидали встречи с ним, собравшись в гримерной, кое-кто в костюмах — видимо, собирались показывать работы. Было уже почти семь. Но он не шел, о чем-то незначительном поговорил с Назаровым, потом с Забавниковой и опять тянул время. Что-то говорил мне, жаловался. Вот, говорит, дома сижу — все хорошо, стоит выйти на улицу — сразу накатывает… а захожу в театр — совсем темно в глазах становится… Никто ничего не делает… Театр распущен… службы — просто тепло устроились. Пустота, и т. д. В это время зашел наш бывший студент Саша Ишматов, теперь священник в Перми, отец Александр… В темном длинном плаще, черной шапочке, обнялись. А. А. как ждал, долго говорили с ним. Саша, несмотря на то, что еще носит в руках ту же самую черную сумку, с которой ходил на репетиции, уже заметно окреп по-человечески… Говорил спокойно, но твердо. Наставлял (мягко, почти с улыбкой виноватой, но непреклонно) своего учителя. Советовал исповедаться, причащаться… Не сдаваться настроению и одолевающей депрессии. Долгий был разговор. А. А. говорил с охотой, слушал внимательно. Потом, позднее, подошел Никита Любимов…

Я не решался напомнить, что артисты ждут уже три часа. Да он и сам с сожалением об этом помнил. Но видно было, что ему нужен теперь только этот разговор.

В конце концов около 21-го я все-таки стал намекать, что пора бы… Пару раз вышел из кабинета… вернулся. «Ждут», говорю. Он вздыхал, мучился, потом все же сказал — ладно, Николай, позови их сюда.

До половины одиннадцатого говорил с актерами (так и не снял плаща, кутался). В процессе, кажется, немного отошел… Даже шутил пару раз по какому-то поводу. Нашел какие-то простые добрые слова. «Ну, дайте вы мне поболеть… я старый человек, устал, простите уж меня». И т. д.

Спрашивал их впечатления о просмотренном по видео материале (4 вечера последних) римского прошлогоднего проекта «Каждый по-своему» и жутко нервничал, когда не совпадало с его мнением, опять же по поводу русских и итальянских актеров. Сел на своего любимого конька и дошел до таких оскорблений, что сам, кажется, услышал, что говорит… «Русский язык — собачий язык». Все рассмеялись просто в голос, и сам тоже рассмеялся. «Так имеет право говорить тот, кто знает русский язык и для кого он единственный». «И все-таки, — настаивал, — с итальянской легкостью, подвижностью, прозрачностью… у наших все заторможено, тяжело… Это, Маша (Зайковой возражает), не глубина, не глубина, как ты говоришь, это тяжесть… Это несмазанная машина… Правда. Я сам много очень напортил, ужасное было расписание у наших… и я плохо с ними работал».

Потом подумал, вспоминая… «Конечно, — говорит, — если бы не среда, которую именно русские делали, ничего не получилось бы».

Еще о многом говорили, фундаментальном и не очень… Пообещав прийти, когда выздоровеет, отпустил с Богом артистов. А мы остались еще, как всегда.

И далее опять о нем, то есть о А. А. Последнее время его ужасно мучают или, лучше сказать, раздражают несколько моментов, и в частности плагиат, т. е. попытка некоторых его учеников его «обокрасть», все это в разной степени и с разной степенью раздражения, но тем не менее без конца возвращается к этой теме… Спектакль Мильграма по Мольеру в театре Моссовета… попытка Сторчака ставить Платона. Со Сторчаком разговор состоялся при мне. Он, конечно, хамоватый парень, наглый… Мне неприятно было присутствовать при таком разговоре «ученика» с Учителем. Разговор, правда, был недолгим. Шеф просто попросил его уйти. Выгнал, попросту говоря, так ни до чего и не договорившись…

Плюс к этой теме еще пара событий. Мих. Мих. Буткевич опубликовал кусочек из своей будущей книги в «Театральной жизни», где описывает набор в лабораторию, которую вел одно время в нашем театре.

Написано легко, даже изящно. Портрет Васильева дан… ну, как бы это… Да, смотря как к этому относиться. Для меня, например, при всей язвительности и фиглярстве достаточно ясно просвечивает действительное уважение к мэтру, к руководителю и т. д. Шефа же эта статья раздражила и расстроила, хотя, конечно, через снисходительную улыбку и, так сказать, извинение «больному» человеку.

Также и статья в «Театральной жизни» о работе над ролью М. И. Бабановой по Беккету. Тоже уныние на него нагоняет.

Без даты

«Уран».

А. А. — «Странное наблюдение сегодня. Двое играют диалог — один играет, а другой нет. То есть как бы с воображаемым партнером, а не с тем, который есть».

«Когда Иисус совершает свои деяния… он не философствует в это время, только делает. Он всегда говорит до или после. Деяние отделено от слова и никогда вместе не бывает. Объединить сложно. Чтобы и слово было и деяние осуществлено».

«Таганка никогда не была грамотным театром. Она никогда не могла конкурировать с театром Эфроса, единым сущностным, грамотным организмом. Таганка произвела колоссальный эффект в народе, но она жила другими чувствами. Разве Ю.П. написал такую книжку, как Брехт, Вахтангов… такую маленькую заметку, как М. Чехов?»

«Грубо звучит, но вампиризм — обычная вещь в театральной среде. Я заметил, что в России особенно, пожирание без всякого ответа. Это даже не форма театральная, а просто форма жизни».

Еще была новелла об Иванушке-дурачке, который ловит Жар-птицу, это и есть профессия режиссера. Но со временем Иван, к сожалению, становится умным, а Жар-птицу может поймать только дурак. Красивая притча, мне понравилась.

21 мая 1994 г., суббота

Продолжение вчерашнего разговора.

22 мая 1994 г., воскресенье, перенесение мощей св. Николая

Случайно посмотрел сейчас на первую запись в этой тетрадке, оказывается, всего один год (и один месяц) прошел… Совсем немного… Надо же. Казалось… да, всего-то год.

27 мая 1994 г.

А. А. уезжал в Польшу на пару дней (27-го и 29-го) на какой-то семинар или что-то в этом роде. Время до его отъезда было каким-то неопределенным, т. е. актеры так же ежедневно репетировали, иногда он приходил, смотрел, разобрал «Каменного гостя» более подробно… Больше просто говорил, рассуждал о себе, о творчестве, о кризисе. Настроения практически работать никакого не было, о чем он тоже постоянно говорил. В это же время начал монтировать старые свои фильмы («Больница», «Каштанка», «Не идет»), сделанные со своими учениками лет 9–10 назад, для участия в кинофестивале в Петербурге (в конце июня).

Потом уехал, пообещав прийти к нам в «Уран» 1 июня… Вернулся больным (простуда, наверное). Через Свету Сабитову передал мне, что прийти не может, болен, что позвонит… Не позвонил. Телефон отключил. Я тоже перестал звонить.

Так мы работали одни эти дни в полном неведении. Вчера все же позвонил мне домой (из монтажной, уже опять монтирует). Извинился. «Очень нужно поговорить с тобой». Ничего относительно студии так и не сказал… договорились, что еще позвонит, договоримся о встрече.

Вечером студия собралась в полном составе для разговора. Я вначале только слушал. Честно говоря, меня отчасти раздражает инфантильность, рабская зависимость и почти мистическая боязливость малейшей самостоятельности оставшихся его учеников.

Факт перед ними очевидный, как стена. С ними не работают и не желают работать.

У многих прояснилась опять-таки очевидная мысль воспользоваться хотя бы отчасти той свободой, которую он сам же им дал, организовывая студию-3. Но и тут же оппоненты — с предложением «убедить» Анатолия Александровича начать с ними работать.

Разговаривать в этом детском саду не хотелось, но и уходить с неизбежной в таком случае «демонстрацией» — глупо. Сказал то, что думаю. По возможности мягко.

Неужели сами не видят, что превращаются в «разговорников» об искусстве? Конечно, надо поменять внутреннюю позицию, перестроиться с бесконечного «ожидания» на конкретную собственную работу, планировать которую необходимо так, как если бы его вообще не было…

Нет основания выбирать между работать с ним или без него. В данной ситуации выбрать можно только между работать без него или вообще не работать, т. е. разойтись в принципе.

Парадоксально, но только этого он и ждет в принципе и говорит об этом каждый день! Но человек слышит то, что он хочет слышать, но никак не то, что ему говорят. Решили все-таки сегодня собраться режиссерским советом и определиться в своих собственных планах.

Не знаю, чем закончится вся эта история, наверное, так же печально, как и все предыдущие. Компания осталась, хотя и милая и сердечная (в большинстве своем), но уж очень немобильная, без какой-то собственной воли к жизни и творчеству. Жаль, жаль.

Я не хочу быть в роли взрывателя или аккумулятора. В конце концов, все эти дети мне чужие, и история эта не моя.

Я подставился под него, под Васильева, лично, когда он ставил в Париже, а я собирался уехать работать в Италию, имея ясные и реальные перспективы на будущее там, за рубежом. Он убедил меня не уезжать, убедил, что я нужен ему для будущей работы здесь, для создания театра. Вот на это я и пошел… Выбор был серьезный. Собственно, я тогда судьбу выбирал. Выбрал. Остался в России. Остался с ним.

За эти три года ничего не сделано. Театра реально нет. То, что есть, на грани краха. Теперь он уже говорит об эмиграции! Ничего себе мне это слышать!

Вот как обстоит дело сегодня.

Любой инициативе с их стороны помогу всеми силами. Но сам «заводить» ничего не буду.

5 июня 1994 г., воскресенье

«Уран». — Итак, прошел почти месяц. Мы толково провели это время. Шефа не было, он занимался кино… т. е. монтировал, собирал свои старые ленты, сделанные с учениками, для участия в санкт-петербургском фестивале.

Мы построили собственный план работы… до отпуска. Назначили показы, рабочие (для себя) и для публики.

Еще одним важным делом нужно было заняться, выпустить дипломный спектакль.

В общем-то это афера… с дипломным. Дело в том, что пять наших режиссеров, несмотря на то, что год прошел после окончания института, не защитились, т. е. не имели возможности защититься. Васильев не дал им времени, с одной стороны, с другой — и сами они не имели. Короче, мы решили сделать спектакль, на котором сразу защитились бы пять режиссеров.

Случай, мне кажется, беспрецедентный, во всяком случае, Мира Григорьевна Ратнер, работающая в ГИТИСе с 32-го года, не помнит подобного…

Так… пожалуй, пропущу всю эту историю. Она казалась интересной, а вот прошла, и неважно.

Борис Александрович Львов-Анохин (известный советский режиссер, педагог) теперь председатель комиссии. Я пригласил его на премьеру, он оказался очень доброжелателен.

М. А. Захаров пришел неожиданно для нас (на второй спектакль) 26-го. Во всем мэтр, спокоен, снисходителен… смотрел доброжелательно, улыбался (чуть не упал со стула, но не от смеха, а просто стул провалился). В беседе с Васильевым что-то такое сказал: делю на то, что мог бы сделать и чего не мог бы (свеженькая мысль). Надо показывать, продавать билеты, пускать публику. Это должно быть в лоне культуры, а так, ну, что же (все, конечно, спокойно, мягко, ненавязчиво). «Наш» тоже покачивает медленно головой. Вот, мол, последние годы «исследованиями» занимаюсь, как-то не хочется общения, закрыто живем.

«Ну, да, да, понятно, но… надо, по-моему, надо показывать… Достаточно в Москве людей, кому это будет очень даже интересно» (беседуют мастера).

Фрукты, бананы на столе.

План работы: 25 и 26 июня — дипломный спектакль. 3 июня и 1 июля — рабочие показы. 2-го и 3-го — дипломный спектакль. 4-го, 5-го и 6-го — рабочие показы, 7-го и 8-го — дипломный спектакль, 9-го — Мольер, 10-го — разговоры, 11-го — сцены из «Фауста», 12-го — «Евгений Онегин».

Шеф появился только 24-го. Показали ему прогон завтрашнего спектакля. Очень недоволен остался… просто совсем удручен. Только необходимость защиты, кажется, и, может быть, сознание собственной вины в этом заставляли играть.

После показа поднялись в кабинет. В ужасно мрачном настроении… Все закрыть, всех распустить.

«Сыграть и забыть» — главная мысль.

На следующий день, 25-го, очень… нет, не удивился, как же это сказать-то… Короче, спектакль замечательно шел… ребята классно играли, и атмосфера в зале была… без вариантов, отменная, отменная.

Он все воспринимает как новенький пятак. Как бы ничего не было вчера… И завтра будет тоже без всякого отношения к «сегодня».

Замечательно сыграли оба спектакля 25-го и 26-го. 27-го и 29-го (18-го, вторник) показывали ему огромное количество новых работ. Огромное.

Много очень хороших работ. Достаточно и беспомощных. Все как и должно быть.

Пару дней пытался говорить с А. А. о будущем, т. е. о новом сезоне.

«Надо говорить, надо нам с тобой говорить много», но очень не хочет начинать. Позавчера все-таки сели, я приготовил бумагу, взял ручку, чтобы записывать. Долго молчали. Потом он взял карандаш и, как всегда, рисуя графики на бумаге, начал рассказывать «возможности» театра (помещений и т. д.) в следующем сезоне, и так все разрисовал, так «убедительно», что только и оставалось в конце выдохнуть: вот видишь, не может быть никакого сезона!!

Т. е. у него получалось, что просто негде будет работать всем нашим группам.

«Уран» закрывается на реконструкцию, а 1-я студия (по большому секрету) не будет готова к сентябрю, вот и все. Я в ответ предлагаю рассуждать, так сказать, «идеалистически», т. е. творчески, не учитывая материальные возможности… «Вот если бы все у нас было нормально в этом отношении? Чего бы мы в таком случае хотели бы от сезона? Какие цели, задачи? Какие спектакли? Как, для чего бы мы жили?»

Пауза.

«Мне трудно, — слышу в ответ. — Ну что я могу с собой сделать, я же человек, в конце концов. Ну не верю я, не верю… невозможно в этой стране» (и далее — пошло со всеми терминами).

Короче, ни хрена мы не придумали, т. е. что-то фантазировали, вернее, я пытался нарисовать, предложить, он слушал, вздыхал и долго рассуждал о другом.

Вчера отличный Мольер, «Школа жен». 1 час 5 минут прекрасного, стилевого, Васильевского театра! Господи, как неуловимо и зыбко все!

Все эти дни такие тяжелые были… Хотя показы проходили довольно толково. Для зрителей, наверное, достаточно скучно… просто в силу «безразмерности» и неотобранности работ. В конце концов, практически никакого отбора… по 4 часа неравноценного материала…

И вот вчера — бриллиант. Анатолий Александрович, говорю ему, ну, что же вы мне каждый день твердите: «Ничего не сделано, ничего не сделано, все в прорву уходит, жизнь, работа»… Ну вот же, говорю! Вот! Это же очевидно. Этого никто не может даже украсть…

Я действительно был сильно возбужден показом…

Сколько видел я в своей жизни Мольера и всегда только на слово верил, что он автор высокий, т. е. предмет у него юродивый, низкий и излагается всегда при помощи юродства, фиглярства. И вот впервые увидел подлинную высоту, миф частной жизни. И впервые увидел Мольера, данного исключительно через слово, но в то же время гораздо выпуклее и живописнее любых визуальных примочек.

Долго, долго говорили. Ему хотелось все слышать, и, кажется, ожил, просветлел…

И только в конце самом вдруг говорит: «Я боюсь, боюсь, что никогда не смогу опять это сделать… Я мечтал поменять театральный стиль… Чувствую, что могу сделать это, знаю, как, но иногда мне кажется, что никогда не смогу передать свои знания».

На радостях, кажется, сочинили следующий сезон. Хотя с ужасным запевом об общем крахе и т. п.

И все же, и все же…

Пусть в планах, в разговорах пока, пусть. Главное начать.

Надо выпускать сначала Платона, как и положено по школе, потом Мольера (два названия), потом «Иосифа», еще «Бесы», еще «Чайка», 4-й акт, и Пушкин.

2 июля 1994 г.

Весь июнь в Москве был холодный и дождливый, и это хорошо, иначе было бы невозможно выдержать окончание сезона, последние спектакли, последние разговоры.

Я знал, что сразу уеду на съемки в Питер — месяца полтора назад меня пригласил Иван Дыховичный в свою картину «Музыка для декабря». Это знание тоже поддерживало… Т. е. не сам факт участия в фильме, а именно неизбежный отъезд, перемена.

Толя вел себя скверно… постоянно в депрессиях, с просветами равновесия. Иногда его от всей души жалко, особенно в моменты покоя и осознания, когда наедине со мной он начинает каяться, мучиться сам от себя.

— Это болезнь, Николай, я знаю… болезнь. Ведь не было никакой причины сегодня для истерики, утром проснулся и хорошо себя чувствовал, потом, знаешь, накатывает злоба — просто темно в глазах, и ничего, ничего не могу с собой сделать… Понимаешь, Николай, какой ужас — не могу с собой справиться… Что мне делать, дорогой, скажи?

Такие вот монологи…

Или:

— Ни в чем они не виноваты — артисты, что я на них сорвался… зачем? Я сам во всем виноват, кругом виноват… Я бросил вас, два месяца не показывался… Я благодарен тебе, что ты с ними все это время был, вы хорошо трудились, много сделали… Господи, какой ужас… Что же я ору-то… Это — конец. Я серьезно говорю, Коля… я знаю, скоро умру. Не может человек жить в таком состоянии…

Говорю ему:

— Они любят вас… понимают, прощают. Вы же сами видите. Хотя, конечно, в таких стрессах находиться… — говорю. — Надо пытаться сдерживать себя… если хочешь видеть только черное — так и будешь видеть. Нельзя. У нас много позитивного, действительно много сделали, накопили, они чувствуют единый стиль, знают школу, это видно, это любой скажет. Они преданы, работоспособны, готовы… Надо в храм сходить причаститься.

(Я всегда об этом говорю, и Никита тоже.)

Он помолчит, покачает головой:

— Я был. Был…

13-го — последний разговор с актерами. У нас отпуск. Он уезжает на Запад, вернется где-то в конце октября, в лучшем случае. Начинать сезон надо без него. Долго обо всем договаривались наедине. С актерами разговаривал недолго… часа три.

Потом еще сидели в кабинете, вспоминали всякие мелочи, подробности, чтобы ничего не забыть. Он просил еще поговорить с Людмилой, успокоить ее, и еще, и еще, и еще что-то… Вышли из «Урана», я проводил его до машины. Обнялись, трижды расцеловались.

Весь день 14-го двигали с Расой мебель, готовя квартиру к ремонту, вернее, к продолжению ремонта. Мне принесли домой билет.

Вечером того же дня сел в «Красную стрелу», вагон «СВ» (стоимость билета 76 тысяч рублей), и проснулся, подъезжая к Питеру.

8 утра. Солнечно! Легко. Вагон идеальной чистоты, интуристовский. Далее — метаморфоза… перемена — композиционный сюрприз. Меня встречают, улыбаются… На красивой машине везут в гостиницу «Советская», селят, за что-то извиняются, кормят, улыбаются, дают деньги, просят отдохнуть… и вообще главное, чтобы мне было хорошо…

Я принимаю душ, обтираюсь мягкими махровыми полотенцами, немного валяюсь на свежих простынях, набираю Москву, звоню Расе. Надеваю новую майку, белую с синими полосками и надписью «Соmраnу». Меня усаживают в джип «Тойота» (именно такой, о каком я всегда втайне мечтаю), и мы летим по Питеру.

Полдень. Солнце. Хорошая музыка в салоне. Прибранные, вычищенные к Играм доброй воли улицы прекраснейшего города, улыбки, молодые, здоровые, удачливые лица моих новых друзей (и ни зуб не болит, нигде ничего не колет, не жмет).

Золотой купол Исаакия проплывает в музыке. Я смотрю на него и молюсь. Долго молюсь про себя и крещусь незаметно. Поминаю Танюшу, маму, Наташу, Аудру,… прошу здоровья папе и опять молюсь Богородице. И благодарю Бога за все!!

Господи… Какие счастливые минуты были, какие счастливые. И обязательно вот так с печалью, с Таней, с промелькнувшей скамейкой, где мы когда-то сидели… Я молюсь, потому что знаю — за все, за все, за все — платишь.

В Комарове снимаем на даче какого-то профессора. Огромная, двухэтажная, в лесу, на берегу Финского залива. По сценарию — это моя дача (!). Попробовал представить так… реально, что моя… Нет… не могу.

Здесь сказочно. Только комары. Впрочем — Комарово. Второй день съемок.

16 июля 1994 г., Комарово

Поварская, 20.

Прекрасная осень в Москве. Сухая, теплая, солнечная… Говорят, лет 30 не было такой теплой. Тяжело каждый день идти на работу и проводить весь день в театре… в холодном помещении…

А. А. (на репетиции):

— Вы знаете… я подвержен нервным всяким заболеваниям, поэтому пропускать надо: как я выгляжу, как говорю… Да и слова мои не всегда нужно слушать. Иначе я только вред вам приносить буду… Я ведь все равно что-то говорить буду.

— Многие последователи, вышедшие отсюда, на самом деле никакие не последователи… просто — вредители… Ни-че-го они не знают.

— Я обеспокоен тем, что кто-нибудь из вас может подумать, что это и есть дело… это только путь, только путь! Понимаете? (О том, как играют сегодня.)

11 октября 1994 г.

Почти весь ноябрь прошел в одном ритме.

С утра провожу тренаж в одной и потом — в другой группе («Сирин»). Днем репетиции Платона («Евтифрон»).

Васильев приезжает в 6–7 вечера. Смотрит (в основном), иногда говорит, т. е. разбирает вещи. Где-то в 10, в половине 11-го актеров отпускаем (никогда не раньше), потом сидим в кабинете, пьем чай и говорим. Обо всем. Пытались составить некий перспективный план жизни театра… Правда, ничего конкретного так и не вышло из этих стараний.

Часто приходит Никита, и тогда беседуем втроем… на темы более общие… я бы сказал, философские… теологические и т. д.

Анатолий в такие минуты «отходит», иногда даже что-то похожее на эйфорию посещает нашу компанию… Болтаем с удовольствием бесполезности и необязательности нашей беседы.

Но часто ничего не помогает, и он продолжает свои монологи, заводясь еще больше, и доходит до крика… уже ни к кому не обращаясь. Некий эмоциональный клубок, сгусток боли и нервов… без начала и без конца, без ясной мысли… как два дерущихся нанайца — на снегу: шапки, шубы, руки, ноги, руки, шубы, шапки, ноги и т. д.

На днях, устав, видно, от такого монолога, он долго молчал, потом говорит с таким изяществом побитого:

— Да не хочу я ни с кем соревноваться в этой стране! Ни с кем! Я все уже сделал! Все!

Потом, помолчав, говорит:

— Вот с Бруком… да. Хотел бы… но… поезд ушел. С Гротовским хотел бы, но это невозможно… Не по силам мне…

Никита мягко так говорит:

— Почему? Толь?

— По-то-му… потому что! — вдруг заорал Толя.

Как он выдерживает — целый день находиться в таком состоянии — черноты и отчаяния, трудно представить.

В полночь идем на метро «Сухаревская». Там у нас знакомый дядька, ростовчанин, который всегда пропускает нас бесплатно. Перебрасываемся с ним двумя словами: о здоровье, о погоде. Иногда пропускаем один, два поезда, потому что самое спокойное и тихое какое-то время. Уезжать не хочется.

Без даты

А. А.:

— Знаешь, я чувствую себя, как если бы я — вода в стакане, с которым кто-то бежит по пересеченной местности. И я ничего не знаю, что со мной в следующую секунду случится…

— Понимаешь, совсем неуправляемый… меня это тревожит, Николай. — Я спрашиваю: это как-нибудь связано с качеством репетиций? — Да ни с чем не связано… ни с чем! Вот вышел из дома… и катастрофа, с любой мелочи может начаться.

— Мы ничего не сделали за месяц… ни-че-го. Ну, что винить актеров, что же, я не понимаю? Актеры не сделали — виноват режиссер… Я погибаю в этом театре, — повторил он дважды и замолчал.

I декабря 1994 г.

Я подумал, что если пройду весь путь до конца с моим театром, с Анатолием… то потом буду спокоен и… как бы это сказать… удовлетворен, что ли…

Сезон решающий, хотя и не назван таковым вслух. Но факт появления сцены («Студия-1» должна уже 24 декабря освящаться) — очень значительный факт в нашей жизни… и дальше все станет очевидным, т. е. то ли обстоятельства против нас, или сами мы создаем именно такие обстоятельства.

А. А.:

— Правильно сказать, правильно себя поставить — это важно.

— Сложно… правильно поставить себя в отношении содержания и структуры и всегда это держать.

— Свет нужно сохранять, охранять и воспитывать не только в самом себе, но и друг в друге. Эта работа противоположна всему, понимаете, всему вокруг.

— Когда приходит мастерство, появляются проблемы. Как владеть воздухом сцены? Естественностью — при таких энергиях, приподнятости тона? Мы не хотим видеть людей покойных, обаятельных, ясно? Как? Как?

— Хорошо, господа. Будем прощаться. Мы встречаемся с вами 18-го числа, я вернусь. Аню отпускаю в Швецию, она обещала вернуться. (Все смеются.)

Это все писал в репзале, а теперь в метро. 00.12 на часах, жду поезда на «Боровицкой». Толю только что посадил на «Арбатской».

— Поеду собирать вещи, — сказал.

Обнялись, троекратно расцеловались.

— Я сердцем чувствую, — говорю, — что там (в Таормине) все будет хорошо, я уверен.

Он печально улыбается. Пришел поезд.

Он жутко расстроен последней репетицией.

Без даты

Данный текст является ознакомительным фрагментом.