Егор Михалков-Кончаловский[65]
Егор Михалков-Кончаловский[65]
Интервью ведет Виталий Максимов
Когда ты стал понимать, кто твой дед?
Если честно, наверно, когда я был достаточно взрослым. Когда я родился, это был 66 год, дед был еще очень не старый человек, но уже седой, с усами, в сером пиджаке и со Звездой Героя. Этот образ – он не изменился в моем сознании никогда. То есть 44 года я прожил, будучи современником моего деда, и он всегда был в сером пиджаке, седой, с усами и со Звездой Героя. Его образ очень мало изменился. Поэтому, скорее, он был данностью с самого рождения – дед: его стихи, его положение, его заикание, его квартира на Чайковского. Он был данностью. В детстве я очень мало читал его, потому что всегда так думаешь – ну что читать своего деда, успеется. В результате я прочитал его стихи в большом объеме и вдумчиво, когда читал их своей дочери. И конечно, понимание того, какой он поэт, пришло ко мне в зрелом возрасте, когда мне было лет под сорок. Понимание того, что он не обычный, удивительный человек – оно присутствовало всегда, но для меня это было обычно.
Степан сказал, что у вас с ним общие воспоминания о деде. Как это?
Конечно, естественно, мы росли со Степаном вместе и были гораздо ближе, чем просто кузены, двоюродные братья. Когда я говорю «я и мой дед, Сергей Михалков», я подразумеваю: «я и наш дед».
Естественно, что очень большое количество воспоминаний, связанных с дедом, обрывочных, разных, связаны и со Степаном тоже. Мы очень часто возвращались с дедом домой с дачи. Он нас вез, и мы со Степаном получали по башке одновременно. Потому что очень часто делали что-то нехорошее вместе, скажем, воровали «кончаловку». Очень многим были повязаны со Степаном в детстве. Естественно, я сейчас уже не отслежу, какие воспоминания являются моими индивидуальными. Хотя нет, например, это Париж. Я уехал на Запад, приехал в Париж в конце восьмидесятых, мы ходили вместе по ресторанам и очень хорошо проводили время.
А вообще, многие воспоминания связаны с Николиной Горой. Я не помню, когда именно там были рядом Степан, Аня, или Тема. Мы всегда были вместе. Очень много общих воспоминаний. Хотя я многое позабыл.
Правда ли это, что Сергей Владимирович не очень жаловал эту дачу на Николиной Горе и даже был случай, когда он приехал и два часа просидел в машине, пока Наталья Петровна занималась хозяйством, чтобы скорее ехать обратно в Москву?
Я думаю, что это утрированный взгляд на его урбанистичность. Но, конечно, думаю, что Сергей Владимирович был, безусловно, человеком городским. Конечно, какие-то вещи, связанные с прелестями дачной жизни, были для него скорее данью долгу семейному, чем потребностью. Природа, цветы – это то, что любила Наталья Петровна, а он был городской человек. Но при этом его присутствие, например, в доме Натальи Петровны (в котором сейчас живет мой отец, он перестроен), его запах я помню очень хорошо. Я очень часто ночевал у Натальи Петровны в доме и спал в дедовой кровати. Весь дом был пропитан его присутствием, его запахом. Про моего отца часто говорят, что он западник, а Никита – славянофил, вот точно также Наталья Петровна – житель сельский, а Сергей Владимирович – городской. Я думаю, что это так. Но я не думаю, что он не любил дачу. Он любил дачу, но я очень хорошо понимаю, как можно что-то очень любить, но на расстоянии.
В конце жизни он все-таки полюбил дачу, они с Юлей в Жуковке очень много времени проводили…
Скорее Юля любила дачу. И конечно, какие-то ее предпочтения, которые в семейной жизни высказываются и проявляются, влияли на его жизнь. Юля вела деда последнее десятилетие по жизни, заботилась о нем очень. Это великий подвиг. Я считаю, что она ему десять лет однозначно подарила. Он начал опять писать. Они все время были вместе. Наверное, если бы ему было сорок лет и обстоятельства сложились как-то иначе, вряд ли он полюбил бы дачу. Но Юлины предпочтения, как жены и как человека, от которого он зависел – не в плане физическом или материальном, а эмоционально, подсознательно, потому что она дала ему это время, дала второе дыхание, – Юлины желания безусловно учитывались. Это нормально.
Откуда возникла кликуха «дада»?
Я знаю точно, что таким образом в семье звали Петра Петровича Кончаловского. И когда он умер, то это имя перешло к Сергею Владимировичу. Так же, как Наталью Петровну звали Тата. Вот сейчас моя дочь мою маму зовет Тата. И мне это очень приятно, потому что есть в этом некая преемственность. Это произошло до моего рождения. Кончаловский умер в 1966 году. И эта кликуха закрепилась за дадой. Если честно, мне было бы трудно выдавить из себя слово «деда» или «дедушка». Мы говорили о бабах, о сексе, о крайне неприличных вещах, и всю жизнь звали его дадой. Говоря о какой-нибудь рыжей девчонке, которая сидит за соседним столом в ресторане, например, вполне неприличные вещи, о которых я мог бы говорить со Степаном или Артемом, было бы странно своего собеседника при этом называть дедушкой.
Как вы праздновали день рождения «Дяди Степы»?
Был довольно сложный период во всей стране, период, когда советские так называемые вельможи, советские официальные миллионеры: Юрий Нагибин, Сергей Михалков, братья Вайнеры – всё потеряли. Ну, это известный факт: все сгорело в банках. Сергею Владимировичу в его 80 с лишним лет трудно было понять, что происходит вокруг. Сложилась довольно напряженная финансовая ситуация. И тут появилась некая большая европейская компания, которая выпустила в России конфету, везде в Европе называвшуюся «Лонг Джон». Они искали хорошее русское название. «Длинный Иван» – не совсем то. Они пытались найти название, которое соответствовало бы духу и физической конфигурации конфеты. В данном случае – это длиннота. Это все в кризис случилось. Тогда многим компаниям необходимо было выпустить какой-то дешевый продукт, потому что люди обнищали. Нам удалось с моей помощью подписать контракт с этой компанией на имя «Дядя Степа» – так эта конфета стала называться в России. Он за это получил приличную сумму. Он написал сценарий рекламного ролика, а я его сделал и снял там двух дочерей отца, Лену и Сашу, и дочку Степана. Из детей, которые снимались в этом ролике, половина была Михалковы. И режиссер был тоже Михалков. То есть я. Участвовали внуки и правнуки. Забавно, что тогда я в первый и последний раз в жизни видел Сергея Владимировича, который засадил бутылку вискаря. Целую бутылку! Я потом его вез домой. И при этом он не был пьяный. Обычно он выпивал рюмку – полторы, никогда не пил много. Но вот тут, на радостях, что мы это сделали… И я очень горжусь этим роликом, потому что именно в этот конкретный момент, это было еще до Юли, это ему помогло.
А что он за человек?
Мне кажется, что в нем сочетались и были сконцентрированы качества, с одной стороны, аристократа, дворянина и белой кости – по манерам, повадкам, по великодушию и милосердию, которые от него исходили (а не зло, агрессия, мстительность, зависть и ревность)… Его проявления были очень аристократическими – с одной стороны. Но с другой стороны они очень успешно сочетались с советской покорностью. Можно было подумать, что это – конформизм, приспособленчество и прочее.
В 1998 г. на ОРТ (тогда еще не было Первого канала) мне дали очень маленькую сумму денег, чтобы сделать к юбилею деда небольшой фильм на двадцать шесть минут. Но Сергея Михалкова нельзя вместить в двадцать шесть минут. Слава богу, хоть на столько дали, ведь все ценности смешались, старых кумиров травили, Бондарчука травили. Деда не травили, но забыли. Он попросил меня назвать этот документальный фильм «Я был советским писателем». Мы очень много с ним говорили об этом. Он говорил: «Конечно, я все понимаю. Но все, что у меня есть, все, что я сделал, все, чем я горжусь, все, что является моей личностью, творчеством и душой, – было осуществлено во время советской власти». Он ассоциировал себя с советской властью, при этом обладая качествами антисоветскими. Не как противник режима, а антисоветскими по определению. Хотя, естественно, сейчас много людей, которые говорят: «Вот, он участвовал, травил…» Он никогда не отрицал того, что он участвовал в этом, да, участвовал, но отрекаться от своей жизни он никогда не пытался, не пытался сгладить, видоизменить, приукрасить, навести «мейк ап» на свою биографию. Он всегда говорил правду в этом смысле. Особенно, когда мы с ним разговаривали. Он был очень откровенным.
Это с одной стороны. А с другой – он, конечно, очень большой поэт, знаменитый детский поэт, и мне кажется, что для того чтобы быть таким детским поэтом, можно не любить детей, дети и друг друга часто не любят, – но нужно оставаться ребенком. Мне кажется, он во многом остался огромным ребенком, и именно это позволяло ему смотреть на советскую власть как бы через определенные очки. Это его утверждение, что он был советским писателем, советским человеком, и я его уважаю за это утверждение.
То, что он замкнутым, нерасшифрованным до конца ушел из этой жизни, – это правда или легенда?
Я не знаю. В нем была определенная энергия, магия, от него шло силовое поле, электрическое, магнетическое, какое угодно. Он был мощной субстанцией. С одной стороны. Но с другой стороны, мы говорили о таких вещах, которые представляли его очень простым и таким очень не сложным человеком – в общении, в понимании, в желаниях… Когда ты с ним говорил, вроде бы тайны не было, но когда думаешь о нем отвлеченно от разговоров… Мне кажется, что тайна не совсем подходящее слово, не тайна, но нечто большее, чем можно было прочитать из просто разговоров, в нем присутствовало. И взгляд такой, понимающий больше, чем я понимаю. Я понимал, что это взгляд гораздо более сложный, за ним стоит гораздо более сложно устроенное существо, чем я сам мог понять. Мы говорили о простых вещах – машинах, женщинах, отце – житейских вещах. Ну, поговорили и поговорили. За ним стояло нечто большее, чем он показывал. Многие люди показывают гораздо большее, чем за ними есть, а он показывал гораздо меньше, чем за ним было. И недаром так сошлось, что он – человек простой, не очень образованный в смысле классическом, детский поэт – нашел слова для гимна, который остался. Империи нет, а гимн остался. Потому что он нашел какие-то формы, которые даже к такому загадочному персонажу, как Сталин, к его сердцу нашли путь. Хотя там были люди не менее крупные, чем Михалков.
Есть люди, которые показывают из себя больше, чем они есть, и есть люди, которые показывают меньше, чем они есть. Не потому, что они скромные. Мне кажется, внутренне он крупнее, чем мы себе его представляем.
Кто, по-твоему, из всей вашей многочисленной семьи больше всего похож на Сергея Владимировича?
Может быть, я. Я в общем-то тоже столь же наивный человек, и детского во мне много. Но я не такой добрый, как он. Во мне очень большая злая часть присутствует. Есть много людей, которые меня ненавидят, и не абстрактно, как ненавидят традиционно Михалковых, а за конкретные вещи. Я думаю, с Сергеем Владимировичем такого не было (может, было, конечно, жизнь длинная), что вот я ненавижу Сергея Михалкова за это, он мне сделал вот это или вот это. У него такого не было.
Скажем, Андрей Сергеевич, мой отец, не очень похож на Сергея Владимировича. Никита Сергеевич тоже не очень. Я не имею в виду внешне, я имею в виду по модели поведения, по моему ощущению. А собственно, кто есть? Степан, Артем да я. Мне кажется, что я больше всех похож, несмотря на то, что внешне меньше всех. Но это моя субъективная точка зрения. Может быть, Степан думает, что он больше похож на деда. Никита – нет, он гораздо более жесткий человек и гораздо менее ранимый. Сергей Владимирович был совершенно не мстительный. Хамство и мерзость по отношению к себе – они его обезоруживали. Раньше, в юности, мне казалось, что надо давать сдачи в таких ситуациях – брать за модель Никитино поведение по пословице: я не знаю, какой я друг, но враг я очень серьезный. У Никиты всегда поведение джигитское. Сила ли это – вопрос метафизический. Мне кажется, сила Сергея Владимировича заключалась в том, что он был безответный. Он никогда не отвечал злом на зло, насколько я знаю. И мне кажется, что это сильнее, чем вести тотальную войну.
Как по-твоему, Сергей Владимирович – лучший из всех Михалковых?
Наверное, это так. Это к разговору о тайне. Он всегда очень сдержанно и беззащитно себя вел с людьми, которые стояли гораздо ниже его. Я присутствовал при этом – например, при разговорах с обнаглевшим сторожем… С человеческой точки зрения, мне кажется, что именно в этом сила: когда ты позволяешь себе быть беззащитным и наивным и позволяешь себя ранить, а не стоишь в позиции: только подойди, я тебе руку сломаю. Это конечно разговор уже несколько абстрактный. Он ни к кому не относился как к врагу. В нем не было ненависти и гнева. Время, конечно, было другое. Сейчас люди гораздо злее вообще и мельче. У нас ведь как: Суриков дружил, потом раздружился с Толстым. Петр Кончаловский ругался с Маяковским. У Натальи Петровны сидел Чингиз Айтматов, она переписывалась со Стейнбеком, и так далее. У отца и у Никиты друзьями были крупные люди, безусловно, – Эдуард Артемьев, Олег Павлович Табаков, Марчелло Мастрояни, Сергей Федорович Бондарчук… Но все равно, есть ощущение мутации, ощущение изменения масштабов личности в процессе истории, глобализации и всех тех вещей, которые происходят с миром сейчас. Мне кажется, такому человеку, как Сергей Михалков, было бы трудно жить сейчас, оставаясь таким, каким Сергей Владимирович умудрился остаться в жизни.
Он не вписался бы в это время?
Может, и вписался бы. Но сегодня в людях я очень редко вижу даже отдельные фрагменты тех человеческих качеств, которые, как я сейчас к сорока семи годам понимаю, были у деда. Поэтому я с тобой согласен: среди Михалковых его величие, его масштаб, который никогда не выпирал наружу, не пиарился, вот этот скрытый масштаб для меня наиболее ценен. Я не знаю этого до конца. Но тогда была более эпическая жизнь. Потому что поговорить со Сталиным – это было не то же самое, что поговорить с Владимиром Владимировичем Путиным или Дмитрием Анатольевичем Медведевым. Один разговор со Сталиным оставлял ожог в душе, наверное. Дед рассказывал: я встречался со Сталиным, все это херня, что мы дружили, никогда мы не дружили, я с ним виделся семь, кажется, раз. И старался не ходить, не видеться, не дружить с Василием Сталиным.
Расскажи, как вы «выпендривались» в Париже.
Это была замечательная история. Мы были в Париже – я, отец и дада. И поскольку отец сдавал «Чайку», внимание даде я должен был уделять, что мне было очень приятно. Мы с ним шлялись по Парижу и как-то, уставшие, пришли к нему в номер гостиницы. Он очень любил, когда есть минута отдыха, снять брюки, но при этом остаться в рубашке, в галстуке, с заколкой бантиком, в носках и трусах лечь на кровать. Вот он лежит на кровати, а я вижу, на подоконнике – открытая пачка сигарет. Я удивился: «Ты что, закурил?» – «Д-да нет! Это б-без табака и без никотина». – «А зачем же ты купил?» – «Д-да п-повыпендриваться в Москве».
Человеку было за восемьдесят лет. Это я к разговору о детскости. Ведь это на полном серьезе. Вот у нас такие диалоги были. Наше общение было именно такого характера. И так мы общались всю жизнь. Не всю, но когда я подрос.
Еще была замечательная история. Мы собирались в Париж на «Чайку» Андрея Сергеевича. Мне звонит отец, но к телефону на даче подошел дада. Они поговорили, и отец попросил меня. Дада мне кричит снизу: «Егор, возьми трубку!» Мы с отцом разговариваем, а дада нас слушает. Отец говорит: «Я ставлю «Чайку», там у меня Тригорин стругает можжевеловый куст, а я не могу в Париже найти можжевельник. Ты не мог бы мне привезти?» Я говорю: «Пап, слушай, где я тебе возьму можжевеловый куст?» – «Да ладно, надевай кеды или пошли кого-нибудь в лес…» А Сергей Владимирович услышал: «Одевай деда и пошли в лес!» А мы-то не знаем, что он нас слушает, и в этот момент в трубке раздается его голос: «Я н-не могу, у м-меня п-пленум!». Папа стал объяснять ему, что он неправильно услышал и т. д. Но фраза эта, «Не могу, у меня пленум», потом долго по каждому случаю ходила в семье.
Его наивность была для меня любимой чертой в нем. Наивность – это черта великого человека.