Глава десятая А ЖИЗНЬ ИДЕТ…

Глава десятая

А ЖИЗНЬ ИДЕТ…

Налет полиции на торговую миссию в Лондоне и разрыв дипломатических отношений с Англией почти совпали с инспирированными империалистическими агентами погромами представительств СССР в Пекине и Шанхае, а убийство Войкова и дальнейшее ухудшение отношений с Польшей совпали с активизацией антисоветских сил в Германии. Казалось, назрела угроза нового похода интервентов.

Чичерин еще за границей с озабоченностью наблюдал за событиями. Он не раз предупреждал об опасности недооценки их развития. Положение Советского Союза осложнилось, перед НКИД опять возникли трудные проблемы.

Вновь ночи напролет горит свет в кабинете наркома, многое приходится изучать заново и взвешивать самым тщательным образом любой, даже малейший шаг советской дипломатии. Одностороннее направление в политике ничего, кроме вреда, не принесет, следует умело маневрировать. Это так надо сейчас, когда страна приступает к мирному строительству и начинается бурный процесс индустриализации с одновременным наступлением на аграрном фронте. От советской дипломатии, и Георгий Васильевич это не устает подчеркивать, нужна активная деятельность, чтобы помогать осуществлению этих внутренних целей. В ленинских принципах миролюбивой внешней политики заложены вдохновляющие начала наступательных плодотворных акций на международной арене. Никакого иного экспериментирования, только следуя ленинской тактике, можно успешно действовать на пользу Родине.

Нарком углубляется в вопросы экономики, в его библиотеке можно встретить специальные исследования. Перед советскими представителями за границей он настойчиво ставит требования — досконально изучать экономическое положение страны их пребывания, состояние отдельных отраслей промышленности, знать торгово-промышленные фирмы и монополии. С ними придется иметь дело. Он настойчиво рекомендует сплотить усилия дипломатов и торговых представителей, с тем чтобы действовать совместно, чтобы советская дипломатия не склонялась в сторону отвлеченного политического искусства. Конечно, враги будут мешать установлению и развитию торгово-экономических связей, не исключены провокации, и следует проявлять максимум осторожности и гибкости. Но осмотрительность не исключает, а предполагает активность. Вот инициатор антисоветских акций Чемберлен пытается взвалить вину за разрыв отношений на Советское правительство. Разве можно проходить мимо этого?

Чичерин собирает корреспондентов газет и рассказывает им, что сэр Остин Чемберлен вводит в заблуждение и широкие массы Англии, и ее деловые круги, когда утверждает, будто в условиях разрыва дипломатических отношений и полной неуверенности в целостности и сохранности советского имущества в Англии торговля может идти так же, как и прежде.

Наступательная тактика наркома, его апелляция к кругам, заинтересованным в развитии деловых отношений, дают свои положительные итоги. Его деятельность находит одобрение Объединенного пленума ЦК и ЦКК ВКП(б), состоявшегося 29 июля 1927 года. Георгий Васильевич, выступавший с докладом на пленуме, вернулся очень довольный, его позиция получила одобрение и была отражена в решении.

Он воодушевлен, у него масса замыслов, он надеется представить их в ближайшее время в Политбюро.

Прихрамывая — в последнее время часто давал себя знать ревматизм, — Георгий Васильевич выходил из подъезда НКИД с двумя толстыми портфелями, набитыми различными документами, справками и даже досье иностранной печати: в случае необходимости можно будет представить доказательства своей точки зрения.

Как правило, такой необходимости не возникало, нарком не страдал забывчивостью, легко оперировал данными, приводя на память целые куски из документов и заявлений. Многие не переставали восхищаться его феноменальной памятью. Очень уважительно относился он к участникам этих высоких заседаний, ценил их внимание и никогда не злоупотреблял им. Всегда терпеливо выслушивал советы и замечания. Сам выступал спокойно, не допуская никаких резкостей, пытаясь убедить слушателей фактами и трезвыми доводами. И всегда оставался самим собой. Иногда его точку зрения не разделяли, и тогда он, владея научным анализом международного положения, отстаивал свою точку зрения твердо и упорно. Некоторым давно не нравилась эта принципиальность и независимость Чичерина. Однако такое поведение ничего общего не имело с чванством, с амбициозностью. Нет, высокий пост, слава талантливого дипломата, повсеместная известность нисколько не испортили характера Георгия Васильевича. Все так же просто и душевно относился он к людям, к себе же был пренебрежителен, как в годы эмиграции.

По вечерам нарком занимался в маленьком кабинете (большой кабинет предназначался для приема послов и вообще носил чересчур официальный характер). Иногда прерывал работу, выходил к секретарям. И надо было видеть, как по-детски искренне радовался, когда поздней ночью заставал задержавшегося сотрудника! Взбодренный после короткого, в большинстве случаев шутливого разговора, возвращался в кабинет и долго засиживался там. Были случаи, когда он позволял себе незаметно для окружающих исчезнуть из наркомата. Тогда секретари сбивались с ног, разыскивая его по учреждениям, и нередко обнаруживали у Ильинских ворот у букинистов.

Как большинство книголюбов, он мог подолгу рыться в книжном старье, отыскивая какую-нибудь драгоценность. Однажды произошел комичный случай: Чичерин обнаружил книгу с дарственной надписью, обращенной… к нему самому. Автор прислал ему эту книгу в Покровское, когда он уже находился в эмиграции, и вот прошло почти двадцать лет, книга нашла его. Пришлось уплатить за нее большие деньги: плут-букинист, узнав наркома, повысил цену за автограф. Денег было не жаль. Георгий Васильевич охотно посмеялся вместе с букинистом — ведь это была необычная встреча с юностью, а такие встречи бывают в жизни не так уж часто.

Между тем приближался юбилей десятилетнего пребывания Чичерина на посту наркома иностранных дел. Сам он словно забыл о себе, хотя в иностранных газетах читал статьи, посвященные этой дате. В середине мая состоялось заседание коллегии НКИД, на котором нарком не присутствовал. Было принято решение отметить его юбилей. Но, зная его характер, никто не решился сообщить ему об этом.

Утром 30 мая 1928 года нарком, проходя в свой кабинет, взял у секретаря газеты и через минуту выскочил в приемную, страшно возмущенный.

— Кто разрешил? Почему не спросили у меня? Впрочем, я знаю, чья эта работа. Вызовите ко мне Карахана.

Чичерин бушевал долго. Карахан успокаивал его как мог.

С этого дня потоком шли приветственные телеграммы. Он сухо благодарил и во все свои ответы вставлял фразу: «Я должен, однако, заметить, что меня, так сказать, женили без меня. Эту дату я не признаю, и принципиально я не признаю юбилеев лиц, а только юбилеи учреждений. В самом существе юбилея отдельного человека есть нечто ложное, противоречащее моим основным взглядам».

На торжественное заседание Чичерин не явился: болезнь свалила его с ног. Профессор Бурденко, посетивший его в эти дни, нашел, что болезнь вспыхнула с новой силой и вряд ли поможет лечение в обычных условиях. Больной отчетливо понимал это и готовился мужественно встретить удары судьбы. Много теплых слов было сказано по его адресу на торжественном заседании. «Общее собрание, — говорилось в резолюции сотрудников НКИД, — находит необходимым отметить, что Ваша беззаветная и преданная работа на посту красного дипломата, руководителя внешней политики первого в мире пролетарского государства нас вдохновляет и служит примером в нашей работе. В сегодняшний торжественный день желаем Вам бодрости и силы для продолжения Вашей плодотворной работы на этом ответственнейшем посту».

Было также принято решение собрать материалы и написать научную биографию Чичерина.

А поток писем и телеграмм не иссякал. Среди них было и письмо Ранцау. Он жаловался, что на него сыпались упреки со стороны иностранных дипломатов за то, что он, будучи дуайеном дипломатического корпуса, не предупредил их об этой дате.

«Слегка обиженный и несколько опечаленный — не в качестве дуайена, теперь поставленного под угрозу, а как друг — тем фактом, что только из газет я смог узнать о сегодняшнем историческом дне, я посылаю Вам самые сердечные поздравления, — писал посол. — Я приветствую этот день как день счастья для Союза, как дань радости для Германии, так как Вашему государственному искусству и уверенному руководству обязаны не только недосягаемые для завистников успехи Советского Союза в области внешней политики, но и не в меньшей степени дружественные отношения с Германией».

Газеты всего мира откликнулись на юбилей Георгия Васильевича. 3 июня 1928 года германская «Роте фане» писала: «Имя Чичерина неразрывно связано с неуклонным нарастанием мощи СССР. Выдающиеся способности, проявленные им в качестве главы и творца красной дипломатии, защищающего на передовом посту интересы рабочего государства от окружающего капиталистического мира, энергия, гибкость, ловкость и тактическое умение, с которым Чичерин защищает эти интересы, превратили его в одну из наиболее популярных фигур СССР, в опасного противника капиталистической дипломатии, которой отлично известны его блестящие способности».

Должную дань талантам советского дипломата отдала буржуазная печать. Английская газета «Дейли ньюс» отмечала: «Какова бы ни была, однако, судьба его политики, он вел героическую борьбу. Арестант Брикстонской тюрьмы остался единственным министром иностранных дел в Европе, пережившим поток событий всех послевоенных лет. Он остается замечательнейшим продуктом величайшего социального переворота в истории — воплощенной идеей, — этот человек, ведущий уединенную жизнь в своем кабинете с закрытыми окнами, редко выходящий на прогулку, работающий ночи напролет, теряющий чувство времени, принимающий одного в час, другого в два часа ночи, чуждый привычкам и нравам обычного мира, символ Немезиды, карающей тиранию».

В последнее время скрашивал дни Георгия Васильевича «всесоюзный староста» Калинин. Он проявлял к больному трогательное, отнюдь не казенное внимание. Глядя на осунувшееся лицо Чичерина, на его нервные, опухшие в суставах руки, Михаил Иванович настойчиво уговаривал больше отдыхать, рекомендовал выехать за город, на дачу.

В ответ Чичерин отрицательно качал головой. Кто бы упрекнул его, если бы он, утомленный, больной человек, пожил за городом, на воздухе? Но Чичерин никого не хотел стеснять, а приобретение собственной дачи считал грубым и непростительным клятвопреступлением: ведь он раз и навсегда порвал со своим дворянским прошлым, с собственностью, и воскрешать его — значит отступить, обесчестить всю прожитую жизнь, героизм превратить в фарс. Решительно по тем же мотивам отказался он и от 5 тысяч долларов, полученных на его имя Государственным банком СССР из-за границы после реализации ценных бумаг, принадлежавших наркому со времен эмиграции.

В июне Георгий Васильевич подал заявление с просьбой о долгосрочном отпуске и начал готовиться к длительному перерыву в работе. Прежде всего он проявил заботу о книгах — своих лучших друзьях. На квартиру к нему доставили огромный книжный шкаф. Постепенно с помощью секретарей Георгий Васильевич перенес в него книги, альбомы, ноты из кабинета.

Затем сдал дела своему заместителю и 4 сентября выехал в Ленинград, сам договорился с капитаном датского парохода «Хадфунд» и в ночь на 11 сентября уже был в Штеттине. Здесь застало его печальное известие от Эрнста Ранцау:

«Мой близнец-брат, посол граф Брокдорф-Ранцау, — писал он, — призвал меня к своему ложу сегодня утром и просил сообщить Вам, народный комиссар, и г-ну Литвинову следующее: после заключения его врача он понимает, что в любой час может наступить его внезапная кончина: он просил меня в свой смертный час передать Вам, господа, что считал целью своей жизни доведение до желанного конца той политики, которую он проводил в последние годы. Он далее просил сказать Вам, что благодарит обоих комиссаров, особенно Вас, за ту веру в сотрудничество, которую он всегда встречал у Вас в трудные годы. Его последней и твердой надеждой, как он сказал, была надежда, что немецкий и русский народы могут, совместно достигнуть желанной для них цели».

Письмо запоздало: когда Георгий Васильевич распечатывал его, посол был уже мертв.

Чувствовал себя Георгий Васильевич отвратительно, морская поездка измотала его. Но все-таки он счел своим долгом принять корреспондента газеты «Генераль-анцайгер», когда тот попросил его сказать хоть несколько слов о Ранцау. Чичерин отметил большое участие посла в развитии советско-германских отношений и, подводя итоги, сказал: «Он много понимал, он много сделал, он оставил многое, и то, что он оставил, будет жить».

В Грюневальде, тихом и спокойном пригороде германской столицы, в клинике профессора Клемперера все располагало к отрешенности.

Книги, письма — все заброшено, болезнь отняла радость творчества. Он стал замечать, что пропадает память, путаются мысли… Иногда пальцы рук, лежавших поверх одеяла, начинали шевелиться, лицо светлело: он мысленно играл на пианино и пробуждался от чудного звучания любимых мелодий Моцарта. Когда болезнь ослабевала, он думал о творчестве великого композитора, старался глубже понять его. В письмах брату в Ленинград почти нет ничего о себе, зато много о Моцарте. Копии писем Чичерин бережно сохранял.

«Напомню рассказ эстета Рохлитца, друга Гёте, о прощании Моцарта с семейством кантора Долеса в Лейпциге, — говорится в одном письме. — В момент прощания с ним Моцарт написал два канона: один элегический — «Lebt wohl, Wir sehen uns wieder»[50], другой комический «Heult noch gar wie alte Weiber»[51]; каждый из них звучал прекрасно, а когда эти два канона спели вместе, то получилось не простое контрапунктическое сочетание разных тем, но полное органическое единство слившихся противоположностей, до того странное, особенное, глубокое, потрясающее, что все были страшно поражены, и сам Моцарт быстро закричал: «Прощайте, друзья» — и убежал. Дело не в техническом кунсштюке сочетания разных тем, а в органическом слиянии контраста в едином целом, внутренне противоречивом… Мы спускаемся на такую глубину мировых сил, где единство противоположностей. И Рохлитц кончает свой рассказ указанием, что соединить разные темы может всякий хороший контрапунктист, но в данном случае получилось единое целое, полное слияние различий, и в этом одна из глубочайших особенностей Моцарта. В сущности, так же работал и Леонардо: известно, что он сделал ряд Джиоконд с разными настроениями: смеющуюся, плачущую, суровую, ласковую, любовно-страстную, и потом собирал с различных Джиоконд различные черты в окончательную, единую Джиоконду, совместившую противоположности в органическом единстве и бесконечно загадочную. Сам Леонардо теоретически обосновал этот метод собирания противоположных черт с различных черт, с различных картин в единую, окончательную, и он поставил при этом целью достижение загадочности, непостижимости и глубины…»

Из Берлина больного перевезли в Висбаден.

В последний день августа туда прибыл профессор Фёрстер, который когда-то лечил Владимира Ильича. Профессор провел у больного целый день, внимательно изучил историю болезни, расспросил Шеронна и затем поставил свой окончательный диагноз как смертный приговор: надежд на возвращение в строй нет. В официальной записи значилось: «Г-н Чичерин полностью нетрудоспособен. Восстановление работоспособности, если это вообще может произойти, только через очень продолжительный срок. Какой-нибудь срок для восстановления не может быть сейчас указан… В нынешнем состоянии необходим абсолютный покой, путешествие в настоящее время ввиду опасности паралича абсолютно невозможно. Я возражаю также против перевозки больного в санаторий и настоятельно рекомендую, чтобы было продолжено лечение в Висбадене, который благодаря своему климату и ваннам может содействовать улучшению состояния».

Все в мрачном, но по-научному реальном свете. Фёрстер жестоко откровенен, он бессилен предотвратить наступающую катастрофу. От больного заключение было скрыто, как было скрыто и то, что Фёрстер приезжал по сугубо деловой просьбе, полученной из Москвы, проверить состояние больного и определить возможность возвращения его в строй.

Вдруг немецкие газеты распространили сенсационную новость: русский нарком Чичерин решил не возвращаться в Советский Союз, его политика разошлась с нынешней политикой Кремля, и он решил навсегда поселиться в Германии. Новость подхватили, стали поступать запросы от знакомых.

Чичерин принимает легко объяснимое в его положении, но отнюдь не лучшее решение: немедленно возвратиться в Москву.

По просьбе больного Жеронн разработал программу переезда. Георгий Васильевич просит заказать вагон в Берлине, чтобы можно было доехать до советской границы без посторонних, незамеченным. Он словно боится, что кто-то увидит его в жалком, безнадежном состоянии. «В пути, — пишет он в Москву, — я буду невидим. Надо сообщить в Варшаву, чтобы там было дано согласие на пропуск немецкого вагона до Столбцов, а также чтобы меня никто не встречал и не приветствовал, ибо я буду невидим». В том же письме просит, чтобы в Негорелом были приготовлены носилки.

3 января 1930 года Чичерин отправился в свою последнюю поездку по Европе. Поезд в объезд Берлина следовал по маршруту: Франкфурт-на-Майне, Лейпциг, Бреславль, Катовицы, Варшава, Столбцы. В Негорелом ожидали доктор и секретарь наркома Б. И. Короткин.

В один из нерадостных дней уже в Москве Чичерин достал из чемодана свои бумаги о Моцарте и написал: «В промежутки болезни, когда она чувствуется менее остро, набрасываю разрозненные мысли о Моцарте, как я это делал в Висбадене, и соединяю в одно целое сделанные мною еще в Висбадене записи и заметки по прочтенным книгам и журналам на тему о нем же. Это не исследование, не самостоятельный труд. Для меня они невозможны. Записи плюс лирика…»

Он задумался. Для кого эти заметки? «Я теперь слишком безгранично слаб, чтобы что-нибудь изучать, обдумывать, мастерить, переделывать. Публично, конечно, не выступлю…» Выше на том же листе надписал: «Дорогой» и поставил три звездочки. И еще выше: «Не для печати». Это был его «Requiem». Здесь все о прошлом. Георгий Васильевич заново переживал свою жизнь.

Тамбов. Мать за роялем; в кресле, закрыв глаза, полулежит отец. С книжной полки саркастически улыбается гудоновский Вольтер. И льются прекрасные, неповторимые звуки…

Петербург. Он идет по заснеженной улице из театра с ватагой одноклассников-гимназистов. Шинель распахнута, фуражка чудом держится на затылке. Они спорят до хрипоты о новаторстве Вагнера и архаичности Моцарта…

Берлин. Он играет песню Папагено, потом встает, закрывает крышку рояля и дает себе клятву не притрагиваться к клавишам, пока страдает его Родина…

Москва. 1919 год. Уходят на фронт красноармейцы из караульной роты НКИД. Они просят наркома сыграть что-нибудь на прощание. И он играет им, идущим на смерть ради жизни…

Висбаден. 1927 год. «Еще не низверженный тогда Федор Шаляпин» ввалился в номер. Его окающий бас все заглушил. Большой и сильный, неутомимо ходил артист-певец и, глядя на Чичерина, примостившегося в кресле, грохотал:

— Входишь в большой, мрачный, торжественный дом: кругом самая тяжелая и мрачная обстановка: тебя встречает нахмуренный хозяин, даже не приглашает сесть, и спешишь скорей уйти прочь. Это Вагнер. Идешь в другой дом, простой, без лишних украшений, уютный, большие окна, море света, кругом зелень, все приветливо, и тебя встречает радушный хозяин, усаживает тебя, и так хорошо себя чувствуешь, что не хочешь уходить. Это Моцарт…

И снова Москва. Ночная тишина, он сидит за столом и выводит последние слова своей рукописи: «Прогрессирующая болезнь не дала мне возможности поработать самостоятельно над творчеством Моцарта. Я мог собрать и нанизать выписки из книг о Моцарте вперемежку с выражением личных переживаний, но я уже не мог составить свой труд о Моцарте, как я бы того хотел. Я самый ярый враг произвольного наклеивания шаблонных этикеток, лишенного серьезных оснований, исследование же, тем более исследование столь беспримерно сложного явления, как Моцарт, было для меня уже невозможностью, и эта перспектива все дальше от меня уплывает, я теперь об этом и мечтать не могу: не дано. Пусть же эти выписки из книг и эти разрозненные лирические излияния хоть немного свидетельствуют, о том, чем для меня был и есть Моцарт».

Все складывается против него; болезнь становится злее, нетерпимее. Георгий Васильевич вынужден просить освободить его от поста наркома. 21 июля 1930 года Президиум ЦИК СССР принимает постановление об удовлетворении его просьбы.

Для ближайшего окружения наркома его решение просить отставку и незамедлительное согласие верховного органа удовлетворить эту просьбу все же было неожиданным и до известной степени удручающим. Сам он тщательно скрывал свои мысли и настроение. Было лишь заметно, что он глубоко в душе переживал случившееся и готовился мужественно встретить удары судьбы.

Георгий Васильевич делает единственно в его положении правильный, как ему казалось, но горький вывод — не докучать. Никому, даже близким. 29 июля он пишет брату Николаю: «…постепенно прекращаю вообще переписку. Никаких свиданий, никакой переписки… Посылаю вам всем наилучшие приветы и пожелания. Надо делать так, как если бы меня больше не было».

И все-таки Георгий Васильевич пробует трудиться. Закончил обработку заметок о Моцарте и затеял большую работу об истории христианства. Нет-нет да и прорвется его не до конца иссякшая энергия, он улыбнется от теплой мысли, что не все утрачено, ведь нынешнее состояние — это временное недоразумение. Не так ли?

Он много читает, знакомится с новинками зарубежной печати.

Несмотря на страдания и тяжелые раздумья, у Георгия Васильевича не угасает любовь к жизни. Он познал ее во всех проявлениях и любил пламенно и постоянно. Его жизнь не была борьбой за тихое счастье, за удовлетворение мелких эгоистических страстей. Он много и жестоко боролся с самим собой, с проклятым дворянским прошлым, с интеллигентской мягкотелостью, неустойчивостью и колебаниями. Он обрел истину и пронес ее до конца жизни, чистую и ничем не запятнанную. Теперь остаток жизни заполнен жестокой борьбой с недугом…

Пришло лето 1936 года. Сухое, знойное, пыльное. Такой жары москвичи давно не знали. Георгий Васильевич задыхался и очень страдал. Приступы становились все длиннее и ожесточеннее, видно, приближался трагический конец.

За месяц до смерти Чичерин начинает диктовать свою автобиографию.

7 июля 1936 года новый, на этот раз небывало жестокий приступ обрушился на него. Появились признаки кровоизлияния в мозг, температура поднялась до 42 градусов. Начался бред. В бреду он метался и порывался встать, несколько раз начинал что-то быстро говорить. Какие видения мелькали перед ним? Плыл ли он на пароходе в Англию, гневно клеймя тех, кто ввергнул мир в кровавую бойню? Спешил ли по коридору Кремля к Ленину, озабоченный трудностями внешней политики? Или вспоминал о «лучшем, единственно настоящем друге» — Моцарте?

«Перед смертью, когда уже началась агония, Моцарт пытался тихо подпевать «Der Vogelf?nger bin ich ja»[52], но уже не мог, бывший при нем друг его, капельмейстер Розер, сыграл эту песню на фортепиано и пропел ее, и на лице умирающего Моцарта выразилась радость, он просиял. Моцарт умирал с Папагено на устах, там, в немецкой народной стихии, в широких массах, были его глубочайшие корни. Так солдаты на полях сражений умирали, повторяя «мама». Так Бакунин, умирая, переносился в русскую деревню, где протекло его детство…»

Кончилась последняя страница рукописи Георгия Васильевича о Моцарте, а может быть, о нем самом? Оборвалась на полуслове: в половине десятого вечера 7 июля 1936 года Чичерин скончался.

«Долгая жизнь обещана делу политика, за которым стоят исторические силы» — так сказал он однажды. И это были вещие слова.

Нравственный подвиг, каким была вся жизнь Георгия Васильевича Чичерина, забыть нельзя, да и не может бесследно уйти в небытие человек, отдавший всего себя революции. Он принадлежит народу, а народ бессмертен.