XII ЛЮБОВЬ К МАТЕРИ

XII

ЛЮБОВЬ К МАТЕРИ

Восемь лет, день за днем без единого перерыва, — это значительно больше, чем тысяча и одна ночь. И когда в безмолвии старости я вспоминаю всех персонажей, прошедших в его рассказах, стоит мне только закрыть глаза, как у меня кружится голова.

Иногда его описания шли по частям. Он приставлял их одно к другому напо­добие кроссворда, хотя ему случалось показывать мне и широкую картину общества. Но всегда чувствовалось, что по-настоящему его интересуют только глубинные от­ношения между людьми.

Думаю, это было у него от семьи — я имею в виду не только наследственность, но и пример всего домашнего круга в детстве и юности.

Он много рассказывал мне о своих родителях, каждый раз подчеркивая гар­монию и близость связей, которые смогла разорвать только смерть.

Помню, как-то ночью разговор вновь зашел об этом, и он вдруг умолк на минуту, потом прочел стихотворение из «Ночей» Мюссе — их он часто вспоминал при мне, и я в конце концов тоже полюбила этого поэта. Потом вспомнил один то­гдашний романс, который напел ему Одилон, а он записал слова. Кажется, романс назывался «Время лилий». После упоминания о том, что в этом мире все люди «оп­лакивают своих друзей и свою любовь», там говорится: «но все-таки мне снятся не­разлучные пары».

Это привело меня в восторг, и я воскликнула:

—     Сударь, как это прекрасно, пожалуйста, прочтите еще раз!

Ему так понравилась моя увлеченность, что, повторив слова, он отдал мне листок, на  котором они были записаны — и до сих пор он сохранился у меня. Потом с блеском в глазах сказал:

—     Если подумать, как это верно! Жизнь берет свое, на смену любви при­ходят всякие дела и хлопоты. И все-таки есть браки, в которых не прерывается ни уважение, ни потребность быть вместе, ни то великое чувство понимания друг друга. И, что бы ни случилось, такие связи нерасторжимы, запомните это, дорогая Селеста.

Глубину понимания, мягкость и доброту, но вместе с тем стальную волю то ужасающее упорство в работе, — все это г-н Пруст, несомненно, унаследовал от тех различных характеров, которыми обладали его отец и мать.

Он говорил мне:

—     В нашей семье все были великими тружениками. Отец просто не знал усталости. Он шел от конкурса к конкурсу, и всегда был недоволен своей научной работой, стремясь достичь во всем еще лучшего. На всех экзаменах он занимал первые места или, в крайнем случае, вторые и третьи. Он был отважен и предан своему делу. Ведь отец родился в Босе, а на работе все босероны настоящие звери. Кроме того, нельзя забывать, что сначала он хотел стать священником, это говорит о многом. Ведь священник и врач оба служат делам милосердия.

И с нежной улыбкой г-н Пруст добавил:

—     Во всяком случае, в нем изначально было то, чтобы стать тем, кем он стал — человеком выдающимся.

Профессор Адриен Пруст достиг самой вершины — поста Генерального ин­спектора всех санитарных служб Франции и заморских территорий. И когда г-н Пруст говорил мне, что его отец написал немало выдающихся работ по своей спе­циальности, глаза его блестели от гордости.

—     Вы, конечно, не знаете, Селеста, но ведь именно он одолел холеру в Марселе, когда там гибли сотни людей. Отец не только собственными руками ос­матривал больных и сам при этом заразился, но еще и установил, что возбудителя холеры переносили корабельные крысы. Он даже вызвал дипломатический конфликт с англичанами, заставив их суда отстаиваться в карантине. Это наносило такой вред коммерции, что они от злости готовы были повесить его.

Упоминал он и о другом примере отваги отца.

—     Ему приходилось совершать длительные инспекционные поездки в такие места, где был непереносимый климат. Особенно он вспоминал Красное море, где так страдал от жары и морской болезни, что один раз даже умолял выбросить его за борт. Эти поездки настолько беспокоили матушку, что она все-таки настояла на том, чтобы он брал ее с собой. Я это хорошо помню. Она вся была переполнена рассказами о поездках на верблюдах. Но, несмотря ни на что, отец никогда не променял бы воз­ложенную им на себя миссию даже ради всех благ мира. К тому же он еще и не знал, что такое отдых.

Часто г-н Пруст говорил мне:

—     Ах, Селеста, если бы я был уверен, что сделал своими книгами столько же, сколько папа для несчастных больных!

Совсем другой была его мать. Обладая таким же преданным характером, она проявляла его совсем по-иному. Как говорил г-н Пруст, величайшее согласие между его родителями во многом основывалось на том, что всеми делами занималась мать, старавшаяся избавить мужа от всего, что не касалось его работы. И в то же время тонкости и дипломатии у нее хватало на них обоих. Если она чувствовала, что про­фессору Адриену Прусту нужна поддержка, то, не колеблясь, сопровождала его на лекцию в «Отель Дьё». При этом у нее еще был и талант устраивать приемы.

—     Она всегда твердо знала, что нужно делать, и была чем-то вроде дипломатического агента в карьере папа.

Смеясь, он говорил:

—     Представляете, Селеста, в моей молодости было время, когда мы регу­лярно, раз в неделю, бывали на завтраках в Елисейском дворце у президента Рес­публики, и какого президента!.. Самого Феликса Фора. Матушка была издавна, лет уже десять или двенадцать, в приятельских отношениях с госпожой Фор, еще с тех пор, когда ее муж подвизался в качестве простого депутата. С их дочерьми, старшей Люси и младшей Антуанеттой, я играл на аллеях Елисейских Полей... Люси была уже почти девушка, а мы с Антуанеттой все еще несозревшие прыщички. Однако Ан­туанетта со своими серыми глазами вертела мною ничуть не хуже, чем нашими ма­ленькими осликами, которые катали нас. И вот, когда муж г-жи Фор вознесся до Елисейского дворца, матушка почти каждый день прогуливалась по Булонскому лесу вместе с его женой. Их отношения из близких стали совсем доверительными. Г-жа Фор рассказывала матушке о всех своих немалочисленных бедах из-за подруг г-на президента, а это уже говорит о многом. Но они еще и обсуждали всякие планы. Например, чтобы женить меня на сероглазой Антуанетте. И вдруг все это рухнуло после отчаянных криков в апартаментах дворца прелестной г-жи Стейнхель, когда президент испустил дух в ее объятиях. Но я ничуть не жалею об этом.

Кроме того, г-жа Пруст была несравненной хозяйкой дома, что весьма нема­ловажно, поскольку на улице Малерб и на улице Курсель, куда семья переехала в 1900 году, приходилось содержать открытый дом, неизбежный при стольких свет­ских связях.

—     Она успевала следить за всем, от погреба до чердака. Все должно было блестеть и сверкать, находиться на своем месте и в полном порядке. Кроме того, она вела и все денежные дела.

Никола, когда еще служил на бульваре Османн, рассказывал мне про нее в связи с дотошностью самого «г-на Марселя». Проведя у Прустов много лет, он хо­рошо знал г-жу Пруст. По его рассказам, она была очень требовательна во всех ме­лочах домашнего хозяйства. «Все должно было быть идеально», — говорил Никола. Мне запомнился один из рассказанных им случаев, который показывает и ее тон­кость, и заботу обо всем. Она самолично следила за чистотой и вообще за всеми де­лами на кухне, особенно за тем, что готовилось на огне. Как-то раз кухарка Фелиция, хитро взглянув на Никола, сняла с крышки горячей кастрюли на плите тряпочку и сказала: «Придет мадам и, конечно, захочет посмотреть, что в кастрюле», иначе го­воря, она хотела сказать, что хозяйка обожжется. Приходит г-жа Пруст и, едва взглянув, говорит ей: «Будьте добры, откройте эту кастрюлю». Никола и через много лет смеялся над Фелицией: «Она была вся красная, и не потому, что от плиты шел жар!»

Если и для мужа, и для нее самой все должно было быть совершенным, то для детей еще более того, особенно для ее Марсельчика, — из-за его болезни.

—     Вы не представляете себе, Селеста, как она нас баловала и как заботилась .Я бы даже сказал, что она портила Детей. Не существовало таких вещей, которые были бы слишком хороши для Робера и для меня.

Однажды ночью он показал мне старую фотографию:

—     Что вы скажете об этом ребенке, Селеста?

—     Так это же настоящий маленький принц, сударь. Боже, какой хорошенький, да еще с этой тросточкой. Не будь он весь белень­кий, я бы сказала, что это вы и есть.

Он улыбнулся.

—     Ребенком я был совсем светлым, только потом все почернело.

Но ему явно польстил «маленький принц». Он рассказывал, что мать была очень щепетильна в отношении одежды и они никогда не выходили из дома без предварительного осмотра.

—     Она ни о чем не забывала. Зимой, отправляя нас на прогулку по Елисейским Полям, она всегда приказывала Фелиции сварить картофель в мундире. А знаете зачем? Чтобы положить в меховые муфты греть руки.

И еще он говорил:

—     Я очень любил папа. Но когда умерла матушка, она взяла с собой и своего Марсельчика.

Только в одном отношении профессор Адриен Пруст и его жена сильно рас­ходились — это касалось искусства и литературы. Профессор слишком много вре­мени отдавал своей службе и науке, чтобы вникать еще во что-то другое. Зато г-жа Пруст обожала все искусства — она много читала и была очень музыкальна. Неза­метно, исподволь она сообщала мужу о всех новинках, чтобы на светских вечерах он хотя бы понимал, о чем идет речь. Случалось, даже читала ему вслух,

—     ...Как и мне, когда я болел, — вспоминал г-н Пруст и продолжал с нежной улыбкой:

—     Бедный папа! Бывали дни, когда это уж совсем его никак не интересо­вало.

Г-жа Пруст, несомненно, унаследовала свои увлечения от матери, которая тоже была незаурядной личностью. В разговоре они обе, например, на память перекиды­вались цитатами из мадам де Севинье.

Бабушку г-н Пруст тоже обожал. Он вспоминал ее как в высшей степени умную и образованную женщину.

—     Она очень походила на матушку, только говорила всегда так, словно читала по книге. Отношения у них были очень странные, и они все время с увлече­нием обсуждали только что прочитанные книги. Когда бабушка приходила к нам, а это случалось очень часто, они часами просиживали в гостиной за разговорами. По­том матушка провожала ее, и первая остановка у них была возле дверей для продол­жения беседы. Затем, не переставая говорить, они спускались по лестнице. Внизу обе садились на скамеечку — случалось, и на полчаса. Внезапно бабушка вскрикивала: «Боже! Да сколько же это времени! Я поднимусь к тебе еще на минутку и сразу убегаю!» Обе возвращались, и все начиналось снова. Они никак не могли расстаться!

Его мать и бабушка были буквально созданы друг для друга, не говоря уже о приверженности обеих к мадам де Севинье, и когда г-жа Пруст хотела в чем-то уп­рекнуть своего Марсельчика, она цитировала ему назидания добрейшей маркизы своим шаловливым детям.

Вполне естественно, что бабушка г-на Пруста платила ему взаимным обожа­нием. Он чуть не плакал, когда говорил мне:

—     Еще при ее жизни я иногда задумывался о том, что и она тоже исчезнет, и мне казалось совершенно невозможным перенести это. И что же? Было очень тяжело, но все- таки не так, как я думал.

Он улыбнулся такой очень грустной улыбкой, и я поняла: слезы у него были именно оттого, что хоть мы и не исцеляемся от самых тяжелых наших горестей, но все-таки продолжаем жить.

Такая же ясность взгляда, выражаемая с бесконечной Деликатностью, была у него во всем. Упоминая о потере Родителей, особенно матери, он нередко говорил мне такие вещи:

—     Они меня вконец испортили своим наследством, благодаря которому я получил возможность наслаждаться жизнью и ни от кого не зависеть. Но никакая свобода не могла заменить мне их самих. И все-таки, дорогая Селеста, все-таки... Не будучи свободным, я не мог бы делать свое дело. И только одному Богу известно, как матушка исхитрялась во всем ради моей независимости!

Это правда, г-жа Пруст непрестанно старалась делать его жизнь как можно удобнее. Она заботилась не только о его здоровье, но и о его мыслях. Когда он был еще юношей, она поощряла все его привычки к ночным уходам из дома и к ночной работе. На улице Курсель его жизнь была почти такой же, как потом на бульваре Османн, — получив полную свободу, он лишь довел ее до полного соответствия своим вкусам.

Г-жа Пруст строго запрещала прислуге заниматься какими-либо делами по дому, пока он спал или отдыхал. Да и сама она ни за что на свете никогда не решилась бы побеспокоить его. Только подумать, что из-за таких привычек г-на Пруста и расхождения во времени их существований мать и сын вынуждены были общаться в одной и той же квартире при помощи записок!

Притворяясь иногда, будто бранит сына, на самом деле она всегда исполняла любые его желания. Однажды ему взбрело на ум устроить дома большой званый обед, да еще сделать так, чтобы стол представлял собой оранжерею из электрических цветов, по одному перед каждым гостем.

—     Но ведь тогда в домах еще не было электричества, Селеста. И представьте себе, матушка ухитрилась устроить целую систему с аккумуляторами и генератором во дворе дома. Если бы вы видели... Восхитительное зрелище!

Особой заботой матери были улаживания его отношений с профессором Адриеном Прустом — ведь, несмотря на всю любовь отца к сыну, между ними возни­кали серьезные трудности.

Когда г-н Пруст был еще ребенком, и у него только-только открылась астма, он злоупотреблял заботливостью окружающих и не желал спать, пока мать не придет поцеловать его в постели.

—     Папа просто выходил из себя, но матушка не поддавалась ему. В таких случаях у нее была почти пугающая нежность.

Отец упрекал сына и за его траты, которые по большей части происходили от душевной щедрости. По этому поводу г-н Пруст рассказывал мне два случая, немало забавлявшие и его самого.

Однажды, еще в молодости, он отправился в фиакре вместе с родителями к брату г-жи Пруст на бульвар Малерб.

—     По приезде на место, как воспитанный мальчик, я сошел первым и подал руку родителям, чтобы помочь им выйти из экипажа, а потом, поскольку у меня были деньги — мне регулярно выдавали кругленькую сумму, — заплатил кучеру. Папа следил за моей рукой и спросил, сколько я дал ему на чай. «Пять франков». Как он рассердился!.. «Помяни мое слово, Марсель, с такими замашками ты умрешь на со­ломе!» Он часто повторял мне это. Бедный папа! Как уже потом говорила матушка, его очень заботило наследство для меня, чтобы осталось побольше денег на безбед­ную жизнь.

Г-жу Пруст также беспокоили траты сына, и она часто бранила его, но никогда не делала этого при отце. Даже цитировала мадам де Севинье из ее писем к дочери с упреками за слишком роскошную жизнь. Это началось, когда ему было не больше пяти или шести лет. Однажды их с братом отправили на полдник к одной родствен­нице, госпоже Натан.

Перед тем как отпустить нас, матушка сказала: «Вот вам по пять франков. Когда бонна Мари откроет дверь, сначала пожелайте ей счастливого года, а потом отдайте свои монетки».

По дороге на площади Мадлен я увидел чистильщика сапог, который от холода хлопал руками и стучал ногами.

Я подбежал к нему, и он вычистил мои и так уже сверкавшие ботинки, за что получил от меня эти пять франков. По возвращении матушка спросила: «Ну как, ты хорошо вел себя? Не забыл про пять франков для Мари?» Я рассказал ей о чис­тильщике, и она очень огорчилась: «Как это пришло тебе в голову?» — «Я увидел, что он ждет на холоде клиента, и подставил свои ботинки». В конце концов матушка расцеловала меня.

Но больше всего отца мучило будущее сына, и здесь г-жа Пруст также сыграла решающую роль. Профессор Адриен Пруст непременно требовал, чтобы он посвятил себя какой-то службе и этим обеспечил свое благополучие. В этом его поддерживали все родственники со стороны жены, особенно отец г-жи Пруст.

—     Он волновался больше всех: «Из этого малыша у вас ничего не полу­чится, вы слишком его испортили! Если не одумаетесь, это будет просто бездельник и ничего больше! Не имея в руках профессии, он пропадет!» Папа оборачивался к ма­тушке и говорил: «Слышишь, сколько я тебе твержу, что его нельзя обрекать на светскую жизнь!» Однако матушка всегда пережидала натиск; я и сейчас слышу ее мягкий голос: «Терпение, милый доктор, терпение. Все устроится».

Кажется, лет в двадцать, чтобы угодить отцу, г-н Пруст поступил на службу в библиотеку Мазарини помощником библиотекаря и одновременно занимался еще и изучением права. Хоть ему и не платили жалованья, отец все равно остался доволен — самое главное, что сын теперь при деле.

—     Правда, я все время был в отпуске, — смеясь, говорил мне г-н Пруст.

Нечего и говорить, продолжалось это совсем недолго. Он ушел из библиотеки и тогда же написал длинное письмо отцу, в котором объяснял, что это было лишь «потерянное время», так как он чувствует себя созданным только для литературы.

По словам г-на Пруста, между отцом и матерью произошло окончательное объяснение, после которого профессор Адриен Пруст заявил: «Хорошо, пусть будет так, я не буду заниматься им. Делай как хочешь».

—     И мой милый папочка сдержал слово. Больше того, я знаю, что незадолго до смерти он говорил друзьям: «Вот увидите, Марсель еще будет в Академии!»

Уже много позднее я как-то спросила г-на Пруста, была ли уже у него в голове книга с ее названием, когда он писал отцу о «потерянном времени». Он улыбнулся, но ничего мне не ответил.

После этого понятно, каким ударом была для него потеря обоих родителей — самого профессора в 1903 году и матери через два года. Оба умирали тяжело, а отец — в жестоких страданиях.

Г-ну Прусту было тридцать два года, когда скончался профессор Адриен Пруст. Младший брат уже стал врачом и женился, его жена ждала тогда ребенка. Смерть профессора и рождение племянницы г-на Пруста почти совпали. У меня до сих пор звучит в ушах его рассказ.

Профессор читал лекции на факультете и однажды сказал госпоже Пруст: «Я пойду сегодня пораньше, чтобы зайти к Роберу: может быть, там есть какие-то но­вости». Он застал сына и невестку, собравшихся после завтрака на прогулку.

—     Робер был так поражен усталым и очень плохим видом папа, что, отведя жену в сторону, сказал ей: «Марта, я беспокоюсь за отца. Сделай милость, зайди к своей матери и погуляй с ней. А я провожу его, ему совсем нехорошо». Придя на факультет вместе с Робером, папа начал читать лекцию, но уже через минуту по­ просил у студентов извинения за недолгую отлучку. Видя, что он не возвращается, Робер побежал искать его... Это было ужасно. Я даже не Могу говорить об этом. Пришлось взламывать дверь, он лежал на полу. Робер отвез его домой на улицу Курсель. Матушка рыдала: «Я должна была поехать с ним!» Но она сразу же взяла себя в руки и потом великолепно держалась. Робер позвонил жене: «Папа заболел, я отвез его домой и не могу оставить. Пожалуйста, побудь у своей матери, пока я не приеду за тобой».

Дальше было еще ужаснее, ночью жена брата родила маленькую Сюзи, но сама висела между жизнью и смертью из-за родильной горячки. Естественно, от нее скрывали смерть папа: «Ему уже лучше, еще несколько дней, не волнуйся». Самое драматичное произошло в день похорон. У папа были торжественные похороны, и кортеж проезжал под окнами тещи моего брата на авеню де Мессин, где находилась тогда Марта. Теща очень хотела присутствовать на церемонии и солгала дочери: «Я немного пройдусь, а ты побудь пока с горничными, совсем недолго». Но похороны сопровождались таким обилием музыки, что Марта не могла не услышать ее, и спросила горничную: «Что это за музыка?» — «Не знаю, сударыня, может быть, идут войска». — «Да нет же, это похоронный марш. Наверное, умер кто-то очень важ­ный?» — Не знаю, сударыня, я ничего не слышала» . От нее еще долго скрывали правду. Когда матушка приходила навестить ее, то брала с собой светлое платье, чтоб не показываться перед ней, выздоравливающей, в трауре.

О смерти матери г-н Пруст говорил не так охотно — рана была значительно глубже. Он рассказывал мне только, что после кончины отца все так же жил с ней на улице Курсель. Квартира была очень большая, и часть комнат они просто заперли. И, конечно, прекратились все приемы.

—     После смерти папа матушка потеряла вкус к жизни, но никак не выдавала этого. Держалась она прекрасно.

Он рассказал мне еще и такую подробность: при прощании с профессором Адриеном Прустом г-жа Пруст вошла как раз в тот момент, когда какая-то незнако­мая женщина ничуть не скрывая своего горя, положила умершему букет пармских фиалок.

—     В некоторых случаях у матушки был неподражаемый дар не замечать то, чего она не хотела видеть. Помню, как у Робера еще в молодости произошел несчастный случай на мотоцикле, когда с ним была девушка. Матушка поспешила к его постели, а там уже сидела эта амазонка, но она не только не посмотрела в сторону молодой особы — она просто ее не видела, понимаете, Селеста? И, клянусь вам, в день похорон матушка тоже не видела ни эту женщину, ни этих фиалок.

После долгой болезни г-жу Пруст пришлось оперировать, но ничего не по­могло, и она тихо угасала.

—     Вы не представляете себе, какая это была замечательная женщина!.. Она скрывала в себе и болезнь, и свою боль от утраты.

Однако что за болезнь и какая операция — кое-кто упоминал об опухоли — он никогда ничего не говорил, и мне всегда казалось, что ему не понравились бы мои вопросы. По некоторым его намекам можно было заключить о смертельном приступе уремии.

Даже и через пятнадцать лет воспоминание об этой смерти слишком волновало г-на Пруста, чтобы затрагивать столь болезненную тему.

Рассказывали всякие истории, будто в годовщину ее ухода он задыхался от астмы и у него были видения черной женщины, похожей на его мать и являвшейся к нему в минуты раскаяния. Это все дурацкий вздор, как и сам он говорил мне о таких разговорах.

К тому же г-н Пруст вообще никогда не обращал внимания на годовщины. Он просто не вспоминал о них. Я ни Разу не видела, чтобы в какую-нибудь из таких дат он был как-то особенно печален или именно в эти дни рассказывал мне о своих ро­дителях. По его словам, прежде он каждый год приносил камень к склепу предков с материнской стороны — они были евреями, и таков обычный ритуал их религии. Это делалось для соблюдения традиции и, как я сильно подозреваю, в угоду матери. По поводу цветов на могилу отцовских предков в день Всех Святых он говорил:

—     Цветы — это знак дружбы и любви к живым; мертвым они не нужны. Но таков обычай, и я соблюдаю его; однако у меня нет благоговения к кладбищам, и не там я нахожу своих ушедших. Они всегда в моей памяти.

О матери г-н Пруст вспоминал всегда с просветленной улыбкой нежности:

—     Матушка часто повторяла: «Что же будет с тобой, Марсельчик, когда я умру?» или: «Ах ты, мой бедный волчонок...» Знаете, какими были ее последние слова?.. «Бедное мое солнышко, как только ты будешь без меня? Но, главное, оставайся католиком».

Всю его боль я могла почувствовать только в те минуты, когда г-н Пруст про­сил достать из комода фотографию матери. Если он что-то и говорил, то лишь объ­яснял мне подробности ее туалета. Однажды попросил поставить фотографию на камин, чтобы видеть ее с постели. Так она простояла два или три дня. Потом он по­звал меня.

—     Дорогая Селеста, уберите мамино фото. Видите ли, когда привыкаешь, чувства притупляются.

Как-то ночью я сказала ему:

—     Сударь, я так к вам привязана, что мне часто представляется, как на Страшном Суде все мы окажемся в долине Иосафата[4]. Для меня будет огромным счастьем вновь встретиться с вами! Вы верите во все это?

—     Не знаю, Селеста, но мне хотелось бы. И если бы я был уверен в том, что встречу там матушку, то хотел бы умереть прямо сейчас.