XVIII НЕДОВЕРЧИВЫЙ ТИРАН

XVIII

НЕДОВЕРЧИВЫЙ ТИРАН

В конце концов, не так уж и многое в нем осталось для меня непонятным, что я так и не узнала от него самого. Постоянно наблюдая за  ним и слушая его, я подсоз­нательно  переняла от  г-на Пруста и проницательность, и способность здраво судить обо всем. У нас установилось своего рода взаимопонимание, благодаря которому я предугадывала его желания и даже мысли. Иногда он удивлялся:

—     Дорогая Селеста, как вы угадали, что я хотел попросить у вас рубашку?

Я как бы читала малейшие изменения его лица и едва уловимые жесты. Может быть, именно потому, что нисколько не держалась за место и никогда не считала свою жизнь при нем службой или зависимостью. Да и он относился ко мне совсем не как к прислуге. Возможно, он почти сразу понял, насколько я была очарована им, и между нами установилось удивительное согласие.

Ведь кто бы остался у него только ради денег или спокойной жизни? Фелиция ушла, Селина рано или поздно сделала бы то же самое, даже Никола, самый пре­данный, не стал бы заниматься некоторыми вещами. Правда, г-н Пруст этого от них и не требовал. А мне даже говорить было не надо, и уж во всяком случае он знал, что все его желания будут с готовностью исполнены. Когда я по ночам ожидала его, прислушиваясь к двери лифта, то совсем не по обязанности, а единственно ради удовольствия встретить его и слушать его рассказы. Он благодарил меня, но, думаю, нисколько не удивлялся, поскольку прекрасно понимал мое отношение к нему.

Однажды, уже после смерти г-на Пруста, его племянница Сюзи, ставшая гос­пожой Мант, спросила меня:

—     Наверно, жить с ним было не так-то легко?

—     Для меня очень легко. Каким бы тираном он ни был, в конце концов, привлекало даже это, особенно после того, как становились понятны все причины.

Но и в своем тиранстве он был очень мил. Казалось почти невозможным всегда угождать ему. Он требовал все тут же и немедленно. Даже с Одилоном, которого он не подчинил себе так, как меня. Если г-н Пруст заказывал такси, муж должен был подъехать еще до того, как он спускался, а потом уже не отпускал его; возвратившись домой, просил подождать еще некоторое время на случай, если ему захочется выйти еще раз. Или вдруг в два часа ночи у него возникало желание выпить холодного пива, за которым надо было ехать в уже закрывшийся «Риц». Как только я запирала за ним дверь, он уже не возвращался взять что-либо забытое — все было заранее преду­смотрено до последней мелочи. После его ухода для меня раздавался сигнал боевой тревоги — я должна была убрать квартиру и все приготовить к тому моменту, когда он возвратится. Если я уходила часов в восемь или девять утра, то редко без целого списка поручений, которые требовалось исполнить еще до его вечернего выхода — отнести письма, позвонить по телефону, заказать столик или кабинет в «Рице»... А как только он начинал входить в день, начиналась, кроме кофе и приготовления одежды, обычная серия мельчайших скрупулезностей. Одевшись, он звал меня, все еще обтирал лицо салфетками:

—     А сколько уже времени, Селеста? Вы помните, что нужно позвонить? И еще отнести записки, сразу же как только я уйду? Не представляю, когда вернусь; надеюсь, все будет сделано? И, конечно, уберите мою комнату, не забудьте только проветрить.

Или:

—     Ну что ж, Селеста, вот какое дело... Я не хотел выходить, но мне кажется, было бы неплохо повидаться с княгиней Сузо. Нужно позвонить и узнать, могу ли я приехать. Как вы думаете? Но все-таки я очень устал.

—     Сударь, если вы хотите, я иду звонить.

—     Да, конечно, но побыстрее, пожалуйста. Вы успеете нагреть белье и вы­звать парикмахера? Надо еще заказать такси, часам к... подождите, я сейчас сообра­жу...

Он высчитывал время для ножной ванны, согревания белья, одеванья, бритья и потом точно называл мне час. И я бежала во весь опор.

Даже как будто доверяя, он не переставал во всем сомневаться и наблюдать, а время от времени устраивал настоящие проверки.

Но это недоверие относилось лишь к тому, что ему было интересно. Деньги, например, совершенно не волновали его. Из наследства родителей и двоюродного деда Луи г-н Пруст получил вполне достаточно, чтобы не стеснять себя в своих же­ланиях. Тем не менее, он весьма скрупулезно относился к ведению денежных дел — по его словам, это было у него от матери.

Каждое утро он читал в газетах те страницы, где писали о финансах, а вечером только ради этого покупались «Ле Деба», «Ле Тан» и биржевые бюллетени. После возвращения Одилона с войны г-н Пруст часто задерживал его допоздна, чтобы по­говорить о курсе акций. Он очень ценил здравомыслие моего мужа и даже давал ему советы, а одно время настойчиво рекомендовал покупать акции «Шелл», предска­зывая их повышение, что и оправдалось на самом деле. У него был счет в «Креди Индустриель», и он пользовался услугами финансового советника, Лионеля Озера, жившего в районе Обсерватории. Но он никогда с ним не встречался, а только писал письма. Даже если и правда, что он многим говорил о своем «разорении», тем не менее я никогда не видела, чтобы ему не хватало денег, кроме как в Кабуре, когда банки бежали в Бордо. Думаю, что все его жалобы были лишь еще одной уловкой для оправдания своего уединения и отдаления от светской жизни. Только один раз он потерял большую по тем временам сумму — тысячу восемьсот франков, — играя на бирже. Это случилось еще до войны, и было отчего разволноваться. Именно по этому поводу он вспоминал:

—     Папа предсказывал, что я умру на соломе; кажется, он был прав.

Все-таки г-н Пруст лишь подсмеивался над этими словами, а мне никогда не говорил, что «разорился». Но он был очень зол на того банкира, который втравил его в эту биржевую аферу:

—     Просто поразительный кретин, я так и сказал ему.

Но, полагаю, это было сказано в письме. Точно так же, если он за три года до смерти и продал часть мебели, то отнюдь не из-за стес­ненных обстоятельств, а просто не знал, что делать со всеми этими вещами, когда мы уезжали с бульвара Османн. Более того, он даже хотел отдать вырученные деньги своей старинной приятельнице госпоже Шейкевич, чтобы помочь ей в трудную ми­нуту.

Но, конечно, г-н Пруст заботился о состоянии своих финансов, не желая ока­заться в один прекрасный день без средств, не более того. Однако как именно тра­тились деньги, его совершенно не интересовало. Одилон, к примеру, записывал все поездки у себя в книжечке, но никогда сам не предъявлял ее — просто г-н Пруст время от времени спрашивал его о накопившейся сумме, чтобы рассчитаться с ним, не задавая лишних вопросов.

Мне он иногда не платил по три-четыре месяца мои сто франков — тысячу с чем-то на нынешние деньги. Из них я еще оплачивала расходы по дому, которые, конечно, возмещались при представлении счетов. Впрочем, сам счета он никогда не проверял, а сантимы всегда округлял до франков.

Только один раз он заметил:

—     Вы не находите, Селеста, что кофе с молоком — это дорогое удоволь­ствие?

Поскольку я ставила в счета скорее меньше истраченного, чем больше, то и ответила ему:

—     Вы хотите сказать, сударь, что я записывала то, чего не покупала?

—     Ну-ну, Селеста, это просто шутка.

Очевидно, его интересовала моя реакция. Но больше ничего подобного не по­вторялось.

В самом начале, когда я только обучалась — а ведь он постепенно, ма­ло-помалу, приучал меня к своим вкусам и потребностям, — устраивалось нечто вроде внезапных проверок.

Однажды — редкий случай — он входит в кухню, а я как раз кончала мыть кофейную посуду и уже вытирала чашку великолепной кухонной салфеткой. Видя это, он говорит:

—     Дорогая Селеста, зачем вам эта салфетка? Ведь вода из крана чище.

—     Сударь, салфетка чистейшая, прямо от прачки. А что, по-вашему, я должна делать? Подавать вам мокрую чашку?

—     Хорошо, хорошо.

И он повернулся, не сказав больше ни слова.

В другой раз, собирая посуду на поднос, я взяла стакан, захватив его пальцами изнутри.

—     Селеста, нельзя так брать даже грязные стаканы.

Я вся покраснела и извинилась. Слышали бы вы, как строго он это сказал! Но зато потом, всякий раз видя у кого-нибудь такой жест, я испытывала неприятное чувство.

Теперь о простынях. Он никогда не спал на одних и тех же по два раза. В самом начале он наставлял меня:

—     Когда я ухожу, пожалуйста, не забывайте открывать окна для проветри­вания.

В зависимости от погоды и сезона для этого всегда оговаривалась продолжи­тельность. Возвратившись, он спрашивал:

—     Все сделано, Селеста?

—     Да, сударь, я открывала окна, как вы мне сказали.

—     Знаю, я проезжал мимо и видел, что они уже закрыты. Значит, он специально приезжал на такси для проверки.

Как-то раз я ему сказала:

—     Сударь, насколько я понимаю, доверие прекрасно сочетается с надзором. Он улыбнулся и ничего не ответил. Если г-н Пруст хотел досадить или обидеть, это было ужасно. Он не тратил много слов, но каждое уязвляло и обижало. Помню, ему что-то немедленно понадобилось, и я ответила:

—     Сударь, это невозможно.

—     Дорогая Селеста, такого слова просто не существует.

—     И тем не менее меня учили ему, сударь.

—     Это неправильно, вы должны усвоить, что «невозможно» — не фран­цузское выражение.

Однажды, совершив оплошность, я воскликнула:

—     Ах, черт побери! Он строго  посмотрел на меня:

—     Селеста, вы забываетесь. И это уже больше не повторялось.

В другой раз у меня оказался слишком большой список Дел, и я забыла об одном поручении. Поскольку он следил буквально за всем, то сразу же сделал мне замечание. Рассердившись, я сказала ему:

—     Сударь, я просто в отчаянии, простите меня, но у меня не такая память, как у вас, я забыла.

—     Дорогая Селеста, вы постоянно твердите, будто делаете все, чтобы уго­дить мне. Так вот, если делают с желанием, тогда ничего не забывают. Поймите, память, как и все остальное, можно развивать.

Меня так обидел его тон, что за всю последующую жизнь у него я ничего не забывала. И он так быстро приучил меня ко всему, что уже не приходилось делать мне упреки. Это стало гордостью моей жизни.

Но больше всего тиранство и недоверие касались телефона и записок; при его занятиях в этом заключалась вся жизнь, потому что от них зависели его выходы, не­обходимые для его работы, и вообще вся связь с внешним миром.

Когда я появилась на бульваре Османн, то не имела ни малейшего представ­ления ни о телефоне, ни о том, как с ним обращаться. В квартире было несколько уст­ройств с маленькими рычажками для переключения разговоров в ту или другую комнату и даже ответвление к консьержу, которое позволяло ему в течение дня принимать сообщения, а потом, когда просыпался г-н Пруст, передавать их наверх. Он научил меня пользоваться всем этим: сначала звонить самой, а потом и выслушивать звонки. Однажды вечером, уже проснувшись, он велел переключить рычажок в его комнате, дал мне нужный номер и сказал:

—     Пожалуйста, возьмите аппарат и говорите.

Он стоял за моей спиной, а я дрожала как  лист. Мое «Алло!» было  столь нев­нятным, что г-н Пруст выхватил у меня трубку и стал говорить сам. Закончив, он повернулся ко мне:

—     Вам нечего бояться, Селеста. Это очень просто. Вообразите, что разго­вариваете с кем-нибудь. Поняли? Теперь делайте, как я.

После этого он прочитал мне целый курс лекций о том, что нужно говорить: «Я имею честь разговаривать с г-ном графом де... г-ном X.? Или с госпожой Y.? И, ко­нечно, при соответственных титулах, которые мне были указаны заранее. Ма­ло-помалу и довольно быстро я освоилась со всем этим, несмотря на сохранявшийся еще страх. И скоро уже наизусть знала имена и номера телефонов всех близких зна­комых г-на Пруста. Для этого я старалась тренировать свою память, как на то мне было указано в столь резкой форме. Кроме того, я вырезала небольшую картонку и записала всех друзей, чтобы проверять себя на случай сомнений. Когда надо было идти звонить в кафе на угол улиц Пепиньер и Анжу, я для большей уверенности справлялась по списку, чтобы не случилось каких-либо задержек. Г-н Пруст совер­шенно не переносил ожидания, да и сама я любила делать все быстро.

Поначалу он заставлял меня повторять сообщения, но скоро это стало не­нужным. Я превратилась чуть ли не в магнитофон, и люди обманывались: «Алло! Это вы, Марсель? Как приятно!» Одна из его приятельниц даже упрекала его за то, что он позволял мне подделываться под его голос. Но, конечно, это происходило совер­шенно бессознательно. В некотором смысле этот голос всегда звучал внутри меня. Он передавал мне, что говорили его знакомые по этому поводу, и смеялся, как удачной шутке. Некоторые сердились, им не нравилось разговаривать не лично с ним самим: «Селеста, всегда эта Селеста! Каждый раз надо договариваться через эту вашу Се­лесту!» Для них он ссылался на свою болезнь, но от меня не скрывал, что это его забавляет. Впрочем, в большинстве случаев со мной разговаривали очень любезно, как и при разноске писем. Почти все обожали г-на Пруста, и даже одно слово от него казалось манной небесной, пусть хоть и через кого-то другого.

Удостоверившись, что на меня можно положиться и в телефонных звонках, он как бы невзначай все-таки не переставал устраивать проверки. Сидим как-то в его комнате и болтаем о том, о сем. Он увлечен беседой, но вдруг замолкает, словно погружаясь в глубокое раздумье; потом столь же неожиданное пробуждение, за ко­торым следует вопрос:

—     Послушайте, Селеста, пока я еще не занялся делами, вы можете повторить ответ на мою записку?

Или:

—     Дорогая Селеста, недавно мы говорили об одном предмете...

—     О чем именно, сударь?

—     Помните,  я просил вас позвонить в  «Галлимар», кажется, госпоже Лемарье...   или г-ну Троншу?..

—     Это была г-жа Лемарье, сударь.

—     Ах, да, действительно так. Но сейчас я как-то не припомню, что вы должны были сказать ей. Вам не трудно повторить ее ответ?

При этом он не смотрел на меня — в разговоре редкий для него случай. Когда я ответила, г-н Пруст повернулся ко мне и сказал с милой улыбкой:

—     Благодарю вас, именно так. И простите эту просьбу, я устал и ничего не мог толком вспомнить.

Но я точно знала, в чем дело. При всем доверии ко мне у него возникло по­дозрение. И он не успокоился до тех пор, пока я не повторила ему свой выученный урок.

Даже сегодня меня удивляет то, как непринужденно я с ним разговаривала, даже сама не осознавая этого, и, полностью подчиняясь ему, делала это по собст­венной воле, даже ради удовольствия. Поэтому и держалась совершенно естественно, ведь я слишком любила его, чтобы по-настоящему бояться.

На экземпляре «Пародий» он написал мне: «Королеве пародии... меньше вла­стности, больше величия и мягкости...» Зато на подаренной фотографии наоборот: «Селесте от ненавистного тирана» или еще: «Селесте с любовью от старого Марсе­ля».

Я говорила только то, что думала, больше ничего, и всегда знала свое место. В разговоре меня иногда увлекало негодование — как, например, по отношению к Ле Кюзиа. Он видел, что меня понесло, и говорил, имея в виду дом моих родителей:

—     А-а, опять вода на вашу мельницу.

Когда я расстраивалась из-за его недовольства кофе или компотом, он старался сгладить неприятность:

—     Дорогая Селеста, не принимайте слишком близко к сердцу. Я ведь только сказал, что, по-моему, это отрава, а на самом деле может быть совсем не так.

Видя, что я не одобряю его, то ли за чрезмерное переутомление или же за от­ношения с недостойным его человеком, г-н Пруст внимательно смотрел на меня прищуренным взглядом и прекращал разговор:

—     Дайте мне хоть немного отдохнуть, Селеста, прошу вас.

—     Хорошо, сударь, я только скажу и сразу уйду.

—     Дорогая Селеста, мне нужно побыть одному, я устал. Уходя, я чувствовала, что он боится впасть в раздражительное состояние или сказать мне какую-нибудь неприятность, но через какое-то время он все равно по­зовет меня, когда кончит свои занятия. Или возвратится из гостей и скажет:

—     Я сильно устал и не хотел ничего говорить, но все-таки нужно разо­браться в этом деле.

И если уж он решит, что я не права (а мне ведь тоже не хотелось уступать), то за один раз нам не удавалось договориться, и он мог возвращаться к разговору два или три дня подряд, заканчивая одним и тем же: «Я устал, оставьте меня». Всегда как в его книгах: возвращение и еще раз возвращение к одному и тому же, всякий раз без объяснения, но в этом процессе постепенного продвижения суть дела каким-то об­разом, в конце концов, прояснялась, и, конечно же, хотя все как будто бы говорило против него, он, тем не менее, каким-то непостижимым образом всегда оказывался прав.

Однако г-н Пруст никогда демонстративно не подчеркивал свою победу, ни­когда не говорил: «Вот видите, Селеста, вы ошибались». Просто у него была такая особенная привычка — закрывать глаза, словно знак окончательного приговора, и после этого нежный взгляд, как бы в благодарность за понимание. Так же он закрывал глаза, когда его хвалили, если похвала казалась ему искренней.

В любом случае нельзя было не прощать ему. Его недоверчивость объяснялась только стремлением к совершенству или заботой о своем здоровье — ведь он всегда чувствовал себя на грани приступа. А тиранство было связано с требованиями вре­мени и работы.

Иногда он поддразнивал меня:

—     Очень странно, Селеста, все говорят мне: «Как вам повезло, Марсель, иметь рядом такую приятную женщину!» Боже, если бы они только знали! Любой бурный водопад ничто по сравнению с вами.

Но тут же смягчался:

—     Все мои друзья знают о вас, я им все рассказывал. И очень хорошо к вам относятся. Вот увидите...

Действительно, когда я носила письма, меня неизменно встречали с теплотой и предупредительностью, не как простого посыльного, а вспоминая о всем том хоро­шем, что рассказывал про меня г-н Пруст. Со мной разговаривали и о нем, и обо мне самой. Случалось, некоторые из его друзей даже приходили на кухню поболтать со мной минутку-другую.

Когда он посылал меня куда-нибудь, я, зная, как долго тянется для него ожи­дание, торопилась и никогда не отвлекалась в сторону, а возвратившись, сразу же докладывала ему. Завидев меня, он говорил:

—     Боже, вы уже вернулись, Селеста? Как вы проворны! Ну, так что...

Помню, как однажды он уже совсем собрался идти в гости, но вдруг передумал, и мне надо было сообщить об этом. Я бегом спустилась в кафе, но ему так не терпе­лось, что впервые за все эти годы он вышел на балкон. Тогда у нас жила моя сестра Мари. Она пошла вслед за ним и показала вниз на улицу:

—     А вот и Селеста уже возвращается.

—     Не может быть, так быстро!

Когда я, задыхающаяся, вернулась, его лицо сияло от удовольствия и благо­дарности.

—     Вы только посмотрите, Мари! Она не ходит, а летает! И его неповторимая улыбка более чем вознаградила мои старания. Случалось, когда я входила к нему после полудня с кофе, он вдруг говорил:

—     Бог мой, как вы сегодня красивы, Селеста!

—     Вы шутите, сударь.

—     Совсем нет. Вы похожи на леди Грей. И он объяснил, что речь идет о знаменитой английской красавице. Как мне рассказывали, то же самое г-н Пруст говорил и своим знакомым.

Помню еще, что к свадьбе моей племянницы я сшила себе желтое шелковое платье с черными кружевами и купила для него по совету г-на Пруста боа. Кроме того, был сооружен капор на желтой, как у платья, подкладке и с черным верхом, отделанным перьями. Узнав об этом г-н Пруст сказал:

—     Главное, не забудьте показаться мне, когда наденете это платье. Он заставил меня повернуться во все стороны и похвалил:

—     Вы очень хороши, дорогая Селеста, и у вас превосходный вкус.

Если у меня бывали какие-то неприятности, я не хотела показывать, но все равно скрыть это никак не удавалось. Он сразу же спрашивал:

—     Селеста, что с вами сегодня?

—     Ничего, сударь.

—     Да нет же, вы чем-то озабочены.

—     Клянусь, совсем ничего.

—     Ладно, ладно, я знаю. Вы беспокоитесь о здоровье мужа. Не волнуйтесь, я с ним поговорю.

Микроскоп его наблюдательности действовал безупречно и беспрерывно. Он никогда не ошибался и каждый раз находил нужное слово успокоения.

—     Ах, сударь, — говорила я ему, — если бы все тираны были такими же, мир стал бы райской обителью.