Амнистия

Амнистия

Первый месяц после смерти Сталина проходил внешне спокойно, без каких-либо происшествий. Но в воздухе ощущалось, что все как-то не так, как было. Явно притихли надзиратели. Реже слышались грубые, а то и злобные окрики, то и дело вылетавшие раньше из их ртов. Само их обращение к заключенным, нередко напоминавшее обращение к собакам или к скотине, стало явно менее презрительным. Получилось это само собой, без какой-либо команды на этот счет.

Ну, а заключенные говорили только об одном — об амнистии. Слухи о ней — «параши» — распространялись с небывалой активностью.

Главные распространители «параш» среди нашего брата — политических — завхлеборезкой Наум Исаакович Лондон и завбаней Лазарь Львовичи Окунь неустанно обегали своих друзей, делая им очередные «уколы». Так прозывались бодрящие сообщения о предстоящем освобождении.

Не прошло и двух месяцев после смерти отца всех советских людей, как долгожданная амнистия наконец наступила.

Ее сразу же, и совершенно справедливо окрестили — «воровская амнистия». Ворам всех «мастей» и так называемым бытовикам она объявляла освобождение или значительное сокращение сроков. Под амнистию не подпадали убийцы и политические. В отношении последних была, правда, сделана оговорка, которую иначе, как издевательской нельзя было назвать. Амнистии подлежали «политические», имевшие срок, не превышавший пяти лет. Таких среди нашего брата — «пятьдесятвосьмушников» — были единицы. На нашем лагпункте по амнистии выходил «на слободу» только «политический» Яша Маркус, получивший пять лет лагеря как член «Академии перепихнизма».

Воры, естественно, бурно радовались своему освобождению. Вышеназванный Васька Калинин носился по всем баракам и, бия себя в грудь кулачишком, кричал: «Говорил я вам! Говорил — «пятьдесят восьмая не дыши!»

В том же духе, но, разумеется, без всякой радости, выступал в наших разговорах Евгений Осипович Войнилович: «Ну, что я вам говорил?! Съели?! Только еще хуже будет!» Возразить было нечего. Надежды на скорое освобождение сменились разочарованием и, конечно же, возмущением.

На волне тогдашних настроений и переживаний я написал в те дни стихотворение — «Амнистия»:

Стал сильнее блеск в глазах,

Глотки — голосистее.

Наконец-то, «на волах»

Прибыла амнистия!

Толковалы входят в раж —

И хулят и хвалят,

Ведра целые «параш»

На головы валят.

Чтобы подолгу друзьям

Слухами не маяться, —

Разберемся по статьям:

Что же получается?

Если парень из жулья,

Крал, не уставая, —

Это легкая статья,

Это бытовая.

Если дядя был горазд

Мальчиков насиловать, —

Что ж такого — педераст.

Надо амнистировать.

Если с кем поговоришь

(От не полной сытости) —

Под амнистию? Шалишь!

Ни за что не выпустят!!

Значит, тех, что говорят,

Языком болтают,

Без амнистий, в тот же ряд

С тем, кто убивает?!

Отчего такая твердь

В отношеньи слова?

Оттого, что слово — «смерть»

Для всего гнилого!

Воров стали освобождать косяками.

Попал под амнистию и вышел на свободу мой сменщик по пожарной службе, молодой мелкий воришка Володя Колесов. Судьба этого амнистированного была весьма типичной. Через год он попался на мелкой краже, получил новый срок и вернулся на наш лагпункт. Встретив меня в зоне, он кинулся меня обнимать, выражая свою радость по поводу возвращения, как он сказал, «к себе домой».

«Домой» постепенно возвращались многие воры. Гулагерное начальство считало, видимо, целесообразным возвращать лиц этой категории на те места, где их единожды уже «исправили».

Ну а то, что творили амнистированные уголовники на воле — в поездах, в городах и поселках, — хорошо известно.

Инициатором амнистии считали Маленкова. Поэтому благодарные воры ласково именовали его — Малина. Как стало известно теперь, находившийся первые месяцы после смерти Сталина в составе руководства страной Берия предлагал амнистировать и политических, но его коллеги тогда на это не согласились. Однако поток жалоб на фальсификацию обвинений резко увеличился. В адрес прокуратуры, МВД, руководителей партии и правительства шли вагоны писем заключенных и их родственников.

После ареста, а затем и расстрела Берии политических решено было освобождать. Их освобождение связывали теперь с именем Хрущева.

Постановления об освобождении стали приходить постепенно, в ответ на заявление обратившегося с жалобой, или с просьбой об амнистии. Освобождение происходило в трех разных формах.

Одна из них — «Сократить срок до отбытого». Человека освобождали, как отбывшего срок наказания за совершенное им преступление. Это был самый худший вариант. Совершенно необоснованно репрессированный выходил из лагеря преступником, со всеми вытекающими из такого статуса последствиями. Именно таким образом был, например, освобожден сидевший в нашем лагере известный литературный критик и писатель, автор пьесы «Давным-давно» — о героине Отечественной войны 1812 года Надежде Дуровой — Александр Гладков. Его пьеса шла во многих театрах страны и за рубежом, по его сценарию был сделан знаменитый фильм — «Гусарская баллада», а он все еще жил в Петушках, так как не имел права прописаться в Москве.

Другой, наиболее массовой формой освобождения политзаключенных было помилование. Выглядело оно так: «Сократить — имярек — срок до пяти лет и применить в отношении него амнистию». Этот вариант был, конечно, лучше предыдущего. Помилование означало снятие судимости (в том числе с тех, у кого ее и не было, то есть, с репрессированных по постановлению всяких троек и Особого совещания). Амнистия, однако, не позволяла тем, кто этого хотел, восстановить свое членство в партии, не открывала возможностей вернуться на тот или иной руководящий пост, или заново занять таковой.

Из моих лагерных товарищей по амнистии были освобождены многие. В том числе Илья Николаевич Киселев. Ему, как и многим другим амнистированным, пришлось предпринять, уже на воле, непростые хлопоты, чтобы обрести реабилитацию. Только после ее получения, в результате трагикомической сцены, которую он разыграл в Смольном, на заседании бюро Обкома партии, возглавляемого тогда Фролом Романовичем Козловым, Киселев был восстановлен в партии. Это позволило ему через некоторое время стать директором «Ленфильма».

Третьей, самой лучшей и справедливой формой освобождения сидящих по 58-й статье, была реабилитация. Она означала: признание соответствующими властями, что отбывающий наказание был невиновен и репрессирован незаконно. Вполне понятно, что раздавать такие признания власти хотели, как можно реже. Удостоиться реабилитации в принципе могли только те, кто на следствии не оговорил ни себя, ни своих «подельников».

Мне, как и всем заключенным, очень хотелось освободиться, вернуться к семье, к сыну, которого я оставил полуторамесячным, к любимой работе, к своим успешно начатым научным исследованиям. Да и просто к нормальной человеческой жизни.

Абсолютная уверенность в своей невиновности усиливала никогда не ослабевавшее с годами стремление к воле, усиливала надежду на то, что она наконец придет. При этом мне мало нравилась перспектива выйти на свободу досрочно освобожденным преступником, или, что почти то же самое, — преступником помилованным. И, поскольку я не признал на следствии ничего из предъявлявшихся мне обвинений, я твердо решил: не просить об амнистии, а требовать полной (хочется написать здесь — и безоговорочной) реабилитации.

Об обстоятельствах моего освобождения, поскольку оно произошло, как я уже написал выше, только в первые дни 1955 года, я расскажу позже. До этого протекли еще многие месяцы лагерной жизни. Внешне она оставалась прежней. Тот же высокий забор, увенчанный колючей проволокой вокруг лагпункта, та же «запретка» по его внутреннему периметру. Тот же «собачий троллейбус» — немецкие овчарки, бегающие на поводках, которые со звоном скользят по проводам, натянутым с внешних сторон забора. Те же вышки с вертухаями на четырех его углах. Тот же режим: подъем, развод. Тот же вологодский конвой, сопровождающий колонны заключенных на работы. То же предупреждение — «Шаг вправо, шаг влево…» Та же работа. В зоне те же поверки — пересчет находящихся в ней заключенных по головам. Все вроде бы то, и вместе с тем все постепенно менялось.

Лагеря были изъяты из подчинения МВД и переданы в ведение Министерства юстиции. За МВД и его сотрудниками сохранялись только организация работ и другие хозяйственные функции. Надзиратели, охрана заключенных, словом, все, кто осуществлял лагерный режим, оказались теперь представителями юстиции.

Пропагандистское значение этой меры — понятно: создать впечатление о смягчении гулаговского режима и прекращения репрессивного произвола, придания карательной системе правового характера. Практически, естественно, надзиратель не превращался в адвоката или даже в прокурора. Конвоир, разумеется, не сделал бы шаг в сторону права и по-прежнему стрелял бы в того, кто сделает «шаг вправо…» из охраняемой им колонны. Тем не менее, в головах начальства стало что-то происходить. Это стало особенно заметно летом и осенью 1954 года. Все нарастающим потоком стали тогда приходить из Москвы положительные ответы на заявления политзаключенных о пересмотре дел.

В этой обстановке многие лагерные начальники, особенно те, кто знал за собой грех жестокого обращения с «врагами народа», явно «подобрели». Предвидя, что, оказавшись на воле, некоторые из их бывших подопечных (тем более те, кто сумеет восстановить прежние высокие связи) станут жаловаться на факты лагерного произвола, они старались как-то задобрить будущего «освобожденца». Некоторые стали заводить покаянные разговоры, жаловаться на приказы сверху, которые они якобы через силу выполняли.