Это страшное слово — «лесоповал»

Это страшное слово — «лесоповал»

Каргопольлаг — лагерь лесоповальный. Его главное дело, главная задача, главная работа — валить лес, пилить стволы на бревна — баланы, распиливать баланы на доски разных стандартных размеров, складывать каждый стандарт в штабеля, доставлять и грузить эти штабеля на специальные железнодорожные платформы. Их повезут на разные предприятия страны. Все остальное, не малое количество разнообразных работ огромной армии — сто тысяч работяг — лишь «подсобка» лесоповала. Объемы поваленного, распиленного и отгруженного леса измерялись сотнями тысяч кубометров в год. «Кубиками» здесь измерялось все: число и размер звездочек на погонах начальников, их зарплата (прогрессивка и премии), заработки и пайки заключенных, зачеты по сокращению срока (отбывающих его не по политическим статьям и не за особо тяжкие преступления). Этим последним сокращение срока «не светит». Ни за доблестный труд, ни за безупречное поведение.

Работа на лесоповале была самой тяжелой и самой страшной. Даже с точки зрения техники безопасности. И, конечно же, из-за самих условий десятичасового рабочего дня при тридцати градусах мороза зимой, или летом в жару, без возможности скинуть насквозь мокрую от пота одежду и маску с головы, из-за туч всевозможных летающих паразитов.

Над заключенными, занятыми на иных работах, перспектива попасть на лесоповал всегда нависала как дамоклов меч. Этим постоянно угрожали нерадивым или провинившимся «придуркам».

За время пребывания в карантине я был хорошо наслышан о том, что такое лесоповал и, конечно, очень боялся, что попаду на «исправительно-трудовые работы» именно туда.

За годы пребывания в Каргопольлаге я узнал о лесоповале намного подробнее и больше, хотя лично меня эта чаша, к счастью, миновала. Однажды у меня появился повод написать о лесоповале стихотворение. Вернее сказать, я не мог удержаться, чтобы его не написать. Несмотря на то, что прекрасно понимал: от прочтения его своим знакомым — тоже не удержусь. И, значит, могу получить за него, если не целиком второй срок — вторую «десятку», то хорошее к нему дополнение, обычное в подобных случаях — три года.

Теперь это стихотворение неоднократно опубликовано, в том числе в сборнике — «Поэзия ГУЛАГа».

А повод к его написанию был такой.

Осенью 1951 года в английской печати развернулась компания за прекращение закупок советского леса, поскольку он добыт каторжным трудом заключенных. Появились сообщения, что при разгрузке доставленных из СССР партий леса, были обнаружены прибитые к бревнам гвоздями отрубленные человеческие ладони.

Об этих сообщениях английской прессы я узнал из статьи в «Правде», которая обрушилась на «провокационную клевету». Вероятно, большинство читателей «Правды» поверили тогда гневной отповеди, которую дала газета «английским империалистам». Но заключенные Каргопольлага хорошо знали, что англичане написали правду, а «Правда» лгала. Вот это стихотворение.

Лесоповал

Лесоповал, лесоповал.

Никто не поверит, кто сам не бывал.

Летом в болоте, зимою в снегу

Пилим под корень, согнувшись в дугу.

Дзинь-дзень, дзинь-дзень

Каждый день, целый день.

Руки болят, костенеет спина,

Черной повязкой в глазах пелена.

Дзинь-дзень, дзинь-дзень,

Дерево — пень, дерево — пень.

И впереди еще тысячи дней,

Тысячи сосен и тысячи пней.

А я не виновен как эта сосна,

Пилят ее, потому что нужна.

Дзинь-дзень, дзинь-дзень —

Был человек — останется пень.

Лес как решетка кругом обступил,

Пробиться не хватит ни сил, и ни пил.

Вдруг страшная мысль взметнулась костром:

Я левую руку рублю топором.

«Что дальше? Что дальше?» Вот чудится мне:

Чья-то ладонь на окрашенном пне.

Бледный товарищ бежит со жгутом.

Что же потом? Что же потом?

Почему на работу идти не велят?

Начальник зачем-то оделся в халат,

Что-то завязано, что-то болит,

Кто-то о ком-то сказал «инвалид».

Друзья мою руку прибили к бревну.

Бревно продадут в другую страну.

Славное дерево — первый сорт!

Поезд примчал его в северный порт.

Чужой капитан покачал головой,

Табачной окутался синевой,

Плечами пожал, процедил — «Yes!

Мой народ не берет окровавленный лес».

На мостик ушел он зол и угрюм.

Пустым в лесовозе остался трюм.

Отцы наши, братья, а что же вы?

Ужель не поднимите головы?

Знаем, что нет. Всех вас страх оковал.

Чуть шевельнетесь — на лесоповал,

В пекла каналов, в склепа рудников, —

Всех заметут не щадя стариков,

Женщин и девушек не щадя,

Всех заломают во славу вождя!

Тяжко быть пленным в своей стране,

В лесном океане на самом дне.

Летом в болоте, зимою в снегу, —

Пилим под корень, согнувшись в дугу.

Лесоповал, лесоповал,

Никто не поверит, кто сам не бывал.

Октябрь 1951 г.

На другое утро, после встречи с нарядчиком, в семь часов, я стоял в большой толпе работяг перед крыльцом вахты возле лагерных ворот, на разводе. Стоявший на крыльце нарядчик громко выкрикивал номер бригады, а затем называл имена, входивших в нее работяг.

Прозвучал номер нашей бригады. Вот названа и моя фамилия. Я, как было положено, прокричал в ответ: «Здесь! Статья пятьдесят восемь-десять, часть вторая, начало срока — 6 декабря 1949 года, конец срока — 6 декабря 1959 года».

— Пошел! — крикнул нарядчик. И я, поднявшись на крыльцо, прошел через вахту и, спустившись с ее внешнего крыльца, оказался в толпе зеков лесозаводских бригад, стоявших в окружении конвоиров с автоматами и проводников с собаками. Овчарки дружно, словно приветствуя, облаивали каждого спустившегося со ступенек крыльца и примкнувшего к толпе. Раздалась команда: «В колонну по трое становись!» Мне тут вспомнилось, что в шеренгах по трое ходили в походы колонны древних новгородцев во времена Александра Невского, да и в еще более ранние времена. Отсюда и пошло слово «строй».

Шеренги нашей колонны были значительно шире. В них шло человек по восемь, по десять. Разумеется, прозвучало знаменитое: «Шаг вправо, шаг влево…», — и колонна двинулась по улице, ведшей прямо к лесозаводу, расположенному на окраине поселка.

Всю свою «вольную» одежду — синюю фетровую шляпу, демисезонное пальто, перешитое из моей фронтовой шинели, перекрашенной в черный цвет, костюм, ботинки я сдал в лагерную каптёрку, и теперь впервые шагал в лагерном одеянии: черная фуражка с матерчатым козырьком, серый ватник, серые штаны из чертовой кожи, и кордовые «ботинки», «зашнурованные» белыми тесемками.

Шли мы не быстро, спокойно. Ни собаки, ни конвоиры не лаяли. В строю можно было разговаривать и даже курить.

Вот и лесозавод — большая территория, также как и лагерь окруженная высоким забором, увенчанным колючей проволокой и вышками с часовыми.

Когда колонна подошла к воротам, они широко распахнулись, и колонна втянулась на территорию завода. Конвой с собаками остались за воротами, и бригадиры повели нас в цеха. Я оказался в бригаде, работавшей в лесоцехе, являвшемся сердцем всего заводского, а можно сказать, и всего лесного производства Каргопольлага. Перед строем нашей бригады появился начальник лесоцеха Антуфьев. Этот не молодой уже человек имел славу строгого, но справедливого начальника. Профессиональный лесопромышленник, он и сам отсидел в Каргопольлаге лет десять, а теперь, как и многие отбывшие свой срок заключенные, остался жить и работать в Ерцеве в качестве вольнонаемного. Людей этой категории в лагерях было немало. Заключенные называли их, независимо от возраста и должности, вольняшками. Оглядев нас опытным взглядом, Антуфьев распределил всех по рабочим местам. Меня он направил на сортплощадку. Для меня лично, особенно поначалу, эта работа оказалась и очень тяжелой и даже, можно сказать, пыточной.

К лесоцеху из всех лесоповальных лагпунктов Каргопольлага железнодорожные платформы свозили и сбрасывали в большой бассейн напиленные на лесоповальных делянках и обработанные там, то есть очищенные от сучьев и сучков, бревна — «баланы», а также и более тонкие стволы. Крючники подталкивали длинными баграми плавающие бревна на специальный «эскалатор» — конвейер из цепей, под наклоном уходивший в воду и поднимавший бревна в лесоцех. Там бревна разворачивали, и другой цепной конвейер подводил каждое из них торцом к пилораме. В огромных четырех пилорамах — метра в три высотой и метра в два шириной — неутомимо ходят вверх-вниз, вверх-вниз мощные пилы, поставленные одна от другой на расстояния, соответствующие заданной толщине сортов выходящих из пилорам досок. Работа пилорам создает непрерывный, с непривычки трудно переносимый шум. Проработать в этом шуме всю смену — десять часов с тремя перерывами — два по пятнадцать минут и один — получасовой, при этом, на постоянном сквозняке (лесоцех, сооруженный из досок, не имел ни передней, ни задней стены), — разумеется, очень тяжело. Особенно на зимнем северном ветру. И тем не менее, мы — работяги на сортплощадке — завидовали пилорамщикам. Они работали рычагами и кнопками. А мы…

Самым тяжелым трудом в лесоповальных лагерях считается сам лесоповал. Не даром именно туда направляли и в виде наказания особо провинившихся «придурков», — заключенных, работавших на каких-нибудь нетяжелых, «блатных» работах. Бывало, однако, что работяги, трудившиеся на сортплощадке, просились — перевести их в лесоповальную бригаду.

Да, работать здесь было несладко.

Сортплощадка представляла из себя длинную и широкую платформу на открытом воздухе. Один конец ее подходил вплотную к лесоцеху. Все, что выходило из пилорам, — доски разной толщины и горбыли (круглые, не очищенные от коры «бока» бывших бревен) — непрерывным потоком сваливалось на тяжелые цепи конвейера, двигавшиеся посреди платформы. С двух сторон конвейера стояли восемь работяг. По четыре с каждой стороны. На эти восемь душ и шестнадцать рук сваливалась вся многотонная продукция лесоцеха. Каждый должен был вытаскивать из сплошного потока доски того номера, то есть того сорта, который был предназначен ему: «пятидесятку», «шахтовку», горбыли.

Вытащить свою доску было нелегко. Зачастую, она была прижата досками, лежавшими на ней сверху. Но главная трудность была еще не в этом. За каждым из нас находилась горизонтальная труба, свободно вращавшаяся на железной оси.

Выдернутую из потока доску надо было прокатить по этому чуду техники так, чтобы она легла внизу на землю строго напротив твоего места. И не просто легла как попало на ранее выброшенные доски, но аккуратным прямоугольником, с тем, чтобы подошедшая машина — лесовоз — могла, на него наехав, сжать его своей рамой и увезти на погрузку.

Всю эту операцию надо было проделать быстро, ведь конвейер, не останавливаясь, продолжал приносить все новые и новые доски «твоего» размера.

Выше я назвал эту работу, тяжелую для всех, пыточной для меня. Дело в том, что, как уже рассказано выше, в тюремной камере я схватил миозит — воспаление спинной мышцы. Болезнь к тому времени, о котором идет речь, не прошла. Усилие при вытягивании доски, усилие при повороте в сторону железной «вертелки» и выбрасывания доски позади себя на землю, причиняло мне действительно непереносимую боль. Положение мое осложнялось еще и целым рядом привходящих обстоятельств. Главное — нескончаемый, десятичасовой рабочий день. К тому же меня ежеминутно поджидала опасность — пропустить, не успеть вытащить «свою» доску. Это означало лишнюю нагрузку для того, кто стоял следующим после меня. Не трудно себе представить его реакцию на такой «подарок» с моей стороны. Тем более когда я по неопытности или из-за боли в спине повторял свою неловкость. Доску, скинутую на землю не мною, а моим соседом по конвейеру, кто-то на земле должен был волочить к моему месту и там водружать на мою «горку». От заслуженной расправы меня спасало, пожалуй, то, что со мной на сортплощадке работали молодые ребята, в основном начинающие уголовники. Было им лет по восемнадцать — двадцать. Окрестили они меня Стариком и поэтому прощали. Было тогда «Старику» тридцать лет.

Четыре месяца, что я проработал на сортплощадке, были самыми тяжелыми для меня физически из всех четырех лагерных лет. Боль не только в спине, но и во всех суставах, словом, во всем теле, не отпускала меня и по ночам. Я ощущал ее сквозь сон. Правда, постепенно, хотя и медленно, я научался нормально работать на сортплощадке, но все равно эта работа оставалась для меня очень тяжелой.

Избавление от нее пришло нежданно-негаданно, со стороны и вовсе совершенно неожиданной.