10 Черная хроника
10
Черная хроника
Снявши голову, по волосам не плачут,
ибо все силы мироздания были обращены на то,
чтобы эту голову снять.
Сомерсет Моэм
Коля Силин лежал на койке в углу и вот уже третий месяц ни с кем не разговаривал. Его даже иные начали побаиваться. Очень жутким было его кричащее молчание. И заговорил он накануне праздника. Все были так поражены его речью — и тем, что он заговорил, и его необычайным, не то пророческим, не то обреченным голосом, — что всё время молчали. Все понимали, что он катастрофически несчастлив, и ничего хорошего не ждали.
И вот он сказал:
— Я слушаю давно ваши разговоры. И мне жаль вас. Вы мне напоминаете овец, мечтающих о просторах альпийских пастбищ, когда их гонят на бойню. Вот и всё, что я хотел вам сказать.
Ночью он повесился в уборной. Дежурные, как обычно, крепко спали.
Его забрали чуть свет. Прибежал главный врач. И с ним какие-то военные и штатские шпики. К обеду стало известно, что Лидия Кизяк отстранена, исполняющей обязанности заведующей временно назначили Махову.
* * *
Ночью Валентин Алмазов писал:
Ни одна мысль не может быть понята до конца.
Конечные мысли — это пошлость.
До конца можно понять только подлеца, — мудрые непостижимы даже для самих себя.
А было ли все это именно так, — возможно, что всё это было страшнее, такого на свете еще не бывало, — и я хочу, чтобы этого не было, забыть, иначе я боюсь проклясть мою родину, мою мать, которая родила меня на русской земле в Киеве, матери городов русских, в осенний день. Но мне пришлось это увидеть воочию — этот кошмар мне не снился, я пережил его — и все это так же правдиво, как несуществующее небо, которого не признают ученые, так же как Бога, и которое, так же как Бога, воспевают поэты и пророки с тех пор, как звучит на земле человеческое слово.
И вот вы выслушали эту черную хронику. Ведь розовая — мало любопытна. Редакции газет оплачивают ее по пониженной расценке.
Спешит жизнь, нагромождает свои уродства и жестокости, разгримировывает красавиц, срывает безжалостные маски, морщит лбы, серебрит виски у студентов, — седеют мои юноши, и Толя Жуков, и Женя Диамант, и Макар Славков, и Леонид Неизвестный. И это страшит меня. Я боюсь опоздать. Время постоянно обгоняет наши представления о нем и может летним зноем опалить наши вешние чаяния, и сорвать листву осенним ветром, когда мы еще будем маяться в мае, и так лягут наши мечты, как опавшие листья под могильный покров снегов.
Об этом я и говорил Зое Алексеевне в этот вечерний примолкший час, когда затихают последние шаги на Проспекте Сумасшедших.
Зоя Алексеевна слушала молча. И по выражению ее лица я понял, что она сильно взволнована, хочет в чем-то признаться и не решается.
— Зоя Алексеевна, вы должны себя вести со мной, как с другом.
— Знаю. Я никогда не встречала и больше не встречу такого человека, как вы. Я думаю о вас постоянно. Не сплю по ночам. Вы вздернули мою душу на дыбы.
— Рад, что не ошибся в вас. Жив еще русский народ. И мы должны быть вместе, все честные русские люди.
— Нет, нет, этого я не могу, — почти крикнула она. — Я не могу быть с вами, неспособна на бунт. Скорее смирюсь, стану послушной рабой.
— Вы на этом не остановитесь. Советская власть — чужая, иноземная. А вы — русская. Вы боитесь это понять. Но поймите. Вы уже оторвались от нее, вы кружитесь на ветру, будет буря, — большая буря…
— Может быть, вы и правы… Я не в силах с вами спорить. Сердцем я на вашей стороне… Но оставим это. Я вас потревожила по важному делу. Приехал Андрей Ефимович. Он читал о вас за границей, беседовал. И настаивает, чтобы вас немедленно освободили. Бабаджану пришлось согласиться. Но… тут есть неприятное «но». Надо же написать какой-то диагноз. Иначе придется судить Кизяк и других. Мы напишем что-нибудь туманное — что хотите. Не стоит заводить эту волынку.
— Согласен. Пишите, что хотите, — только не психическое заболевание.
— Это я предвидела. Я думаю написать невинную вещь, почти неизбежную в вашем возрасте: артериосклероз. Ладно? Так что приготовьтесь.
— Всегда готов. Ко всему готов. К жизни и смерти.
— Это хорошо. Я думаю, и других вскоре выпустят, — Николая Васильевича прежде всего. Бабаджан серьезно боится палаты № 7.
— Не только он. Палата № 7 превратится из маленькой больничной палаты в штаб борьбы за свободу… Наш колокол уже звонит на том берегу. И я верю, что недалек тот час, когда зазвонят московские колокола.
Зоя Алексеевна отвернулась, — она плакала.
* * *
Пришла дежурная сестра и отвела Валентина Алмазова в палату.
И снова была ночь, бессонница, кошмары, — и на этом я прекращаю дозволенные речи.
Москва, 1963 г.