8 Восстание падших ангелов
8
Восстание падших ангелов
Если жутко присутствие среди великой массы слепцов считанных ясновидцев с печатью на устах, то еще ужаснее, по-моему, когда все всё уже знают, но обречены на молчание, и каждый видит правду в прячущихся или испуганно расширившихся глазах другого.
Томас Манн
Глазами Валентина Алмазова
Мы все чувствовали себя падшими ангелами на этой страшной земле, но никто не хотел мириться с такой участью и стремился вернуть любой ценой потерянный рай.
Естественно, что сейчас, на досуге, с особой остротой встал вопрос, что же собой представляет этот потерянный рай, о котором все мы имели смутное представление, особенно — молодежь?
Конечно, все прочли множество книг, настоящих, — и жалкие потуги советских школьных учителей, наёмных писак и агитаторов затмить неумолимую правду этих книг ни к чему не привели. В те дни ко мне обращались самые разнообразные люди. Падшие ангелы явно считали меня Люцифером, и я не имел нравственного права отказаться от этого почетного звания. Я должен был нести им свет правды. И я зажег свой фонарь и не гасил его ни днем, ни ночью, несмотря на все усилия полицейских. Впрочем, не следует преувеличивать их роль и значение, — не только я, но и все другие, даже мальчики, не считали их людьми, а чем-то вроде придорожных репейников. К ним относились с таким нескрываемым презрением, так подчеркнуто грубо, что мне даже порой неприятно было.
Теперь вся наша жизнь словно превратилась в мятеж восставших ангелов, — пока это была репетиция в палате № 7, но мы уже видели в своем воображении уличные бои, баррикады, поверженного врага.
И первое, что мы решили единогласно, — и это стало нашим знаменем, провозгласить Декларацию прав Человека. Она не была сформулирована. Правда, все выкриками одобрения и рукоплесканиями приняли мое краткое слово:
— Друзья! На мир, на жизнь можно смотреть по-всякому. Одни восхваляют рабство, другие — свободу. В сущности, вся история человечества — это борьба закоренелых крепостников и рабовладельцев со свободолюбивыми людьми. Я думаю, все со мной согласятся, что если всё спорно, все блага жизни могут быть опорочены, то существует одно несомненное — Свобода, которая, по-моему, и есть душа Жизни, — рай, который мы потеряли и хотим вновь обрести. Да здравствует Свобода!
Взрыв аплодисментов и бурные выкрики прервали на минуту мою речь.
— Вижу, что попал в точку. Я, ваш Люцифер, вместе с вами поднимаю восстание не против Бога, которого мы чтим, а против Дьявола…
Стрункин погнал нас на прогулку раньше обычного, — он не отходил все время от дверей нашей палаты. В последнее время он стал проявлять ко мне особое почтение.
— Слушайте, Валентин Иванович, — говорил он просительным тоном. Бросьте это дело. Вы ведь этим ничего не добьетесь. Вас тут будут держать годы или сошлют в Столбы. Всё-таки лучше жить дома с семьей.
Гуляли мы два раза в день. Каждое отделение имело свой загон, огороженный бетонным забором с небольшими щелями. Зачем нужно было хороший старинный парк превратить в десятки загонов? Но ведь тогда бы не было ощущения тюремного режима. Когда мы выходили и возвращались, Стрункин нас пересчитывал, как телят. Калитки загонов запирались. Постоянно приходи-ли родные, друзья, близкие — часто стояли у забора, в грязи или в снегу, тихо беседовали, целовались, плакали. Приходила и жена Павла Николаевича Загогулина, несмотря на то, что он ее гнал. Приводила детей, чтобы иметь возможность поговорить с ним. «Татьяна-Вырви Глаз» — прозвали ее все, даже сестры и санитарки. Она не могла примириться с мыслью, что потеряет высокий оклад мужа. А Павел Николаевич заявил, что разведется с ней сразу, как только выйдет из больницы. Уговаривала его и Кизяк. Обещала выписать, как только он помирится с семьей.
К Славкову, Антонову, Неизвестному и Коле Силину приходили очень редко. Во время прогулки они играли в волейбол. А порой, когда в окне второго этажа показывалась Наташа Ростова, все по очереди разговаривали с ней подолгу, для чего изобрели специальный язык жестов.
Безделье мучило всех. Меня тоже, — порой невыносимо. Солдаты должны воевать. Длительное бездействие разлагает лучшую армию.
Чтобы окончательно оболванить узников, завели так называемую трудовую терапию — клеить коробочки. Но почти никто не соглашался заняться этим отупляющим трудом.
Так мы жили, — то-есть, днем и ночью говорили о жизни, которой нет, но которая обязательно будет.
* * *
Обо мне появилась первая статья в крупной американской газете. Полицейские всполошились. Это был первый удар. За ним последуют другие. Эти идиоты все еще думают, что могут меня вернуть, купить. Они не понимают, что я ушел навсегда, что теперь я — их враг.
Эти тупицы не понимают, что я — не один человек, большой или малый, а — стихия, сверх-мощная ракета, начиненная ненавистью. Палата № 7 — школа ненависти. Десятки учеников превращены в тысячи последователей. А жене моей и дочери полицейские предлагают деньги, помощь! Ослы!
* * *
Санитарка принесла мне письмо от Наташи Ростовой. Она каким-то образом достала мою книгу, изданную за границей. Множество комплиментов. И потом:
«Может быть, Вы что-нибудь напишете обо мне. Я ведь тоже инфернальная, как Ваша Римма. Знаю, что все мы, инфернальные, обречены. Все говорят, что я сильная, волевая, даже жестокая, играю судьбами людей, как мячами. И это, пожалуй, верно. Но Вам я признаюсь, как на исповеди, — я верю в Бога, — что в действительности я совершенно беспомощна, ничего не умею, ни на что у меня не хватает сил, — ни на подвиг, ни на материнство. Раньше мне казалось, что я очень люблю себя, но здесь я убедилась, что и это — не настоящая любовь, а только временное увлечение, которое уже проходит.
Что же мне еще о себе сказать Вам, — я должна все Вам сказать, потому что Вы один можете решить, достойна ли я большой судьбы. Хотя обреченная, но еще не пропащая. Мне кажется, что я могу еще пошуметь и позабавить мир, — разумеется, не в нашем иезуитском монастыре, — может быть, даже осчастливить моего американского претендента. Ведь осчастливить хотя бы одного человека — тоже достойное дело, вероятно, более достойное, чем сделать несчастными двести миллионов рабов. Я поручила адвокату Шипову хлопотать, чтобы меня отпустили в Америку к моему жениху. В награду обещала не забыть его, по крайней мере, три года. Он писал мне, что вспоминать мне придется о покойнике.
Все думают, что я страстная, чувственная. Не знаю, может быть, это и зарождалось во мне. Но я не выношу похоти и вожделения. А наши рыцари не способны на настоящую страсть, как Митя Карамазов или сам Достоевский помните, его безумный роман с инфернальной Аполлинарией Сусловой? Вероятно, все его героини чем-то на нее похожи? Но мы ее так мало знаем. Мне кажется, что и я на нее похожа.
Я тоже могу еще долго мучить людей. Но желания убывают. Наша жизнь так бедна, стандарт-на, безнадежна и ограничена, что убивает самое желание жить. Такие, как я, — излишняя роскошь для советской действительности. „Без излишеств!“ — вот её лозунг. А ведь искусство, красота, инфернальные женщины — всё это излишества, без которых жить не стоит.
Мне еще хочется быть хлыстовской богородицей, как Марина из Клима Самгина, хотя я сов-сем, совсем другая. Горький тоже любил инфернальное Вы заметили, все его героини далеки от революционных идеалов. Жаль, что я все-таки никому счастья не принесу. А ведь могла бы…»
Я полюбил Наташу Ростову. Ведь она теперь моя героиня. Даже единственная. Красавица, которая ходила к Коле Силину, больше не показывается. Я спросил его:
— Горько?
— Разве может быть горше? — спросил он удивленно. У него всё время удивленный вид, словно он не верит тому, что живет.
— Но потеря… и такая?
— Вы думаете, что я могу еще ощущать потери? Я даже больше говорить не могу. Простите…
Но у меня есть еще одна героиня — Зоя Алексеевна. Однако она мне не родная, как Наташа Ростова. Наташа — целиком моя, моя плоть и кровь, моя душа, а Зоя Алексеевна подсознательно хочет со мной породниться, но не может. Она приближается ко мне трудным извилистым путем из чужого мира, враждебного… И у меня нет уверенности, что она сумеет вырваться оттуда.
И вообще, — признаться, — трудно мне с новыми героинями: они не знают, куда они идут, и я тоже не знаю.