Пятница, 23 февраля 1906 года

Пятница, 23 февраля 1906 года

Мистер Клеменс рассказывает, как он стал бизнесменом. – Упоминает автобиографию своего брата Ориона

В течение предыдущего года или полутора мистер Лэнгдон перенес несколько жестоких потерь из-за мистера Тэлмаджа Брауна, который являлся свойственником семьи. Браун вымостил Мемфис, штат Теннесси, деревянным тротуаром, столь популярным в те дни. Он сделал это в качестве агента мистера Лэнгдона. При хорошем управлении контракт вылился бы в существенную выгоду, но вследствие неумелого брауновского руководства привел лишь к крупным потерям. При живом мистере Лэнгдоне эти потери не были бы делом большой важности и не могли бы пошатнуть бизнес, но при отсутствии мозгов, хватки, репутации и характера мистера Лэнгдона все оказалось совсем иначе. Мистер Лэнгдон торговал углем-антрацитом. Он продавал этот уголь по стране, вплоть до Чикаго, и в ряде городов у него были важные филиалы. Его агенты были обычно в существенном долгу перед ним, а он – перед владельцами шахт. С его смертью управление бизнесом оказалось в руках трех молодых людей: молодого Чарли Лэнгдона, Теодора Крейна и мистера Сли. Незадолго перед этим мистер Лэнгдон подарил им партнерство в своем бизнесе. Но они были неизвестны. Деловой мир знал Дж. Лэнгдона, это имя было авторитетным, а эти трое молодых людей были нулями без палочки. Сли впоследствии оказался очень способным человеком и весьма компетентным и убедительным переговорщиком, но в то время, о котором я говорю, его таланты были совершенно неизвестны. Мистер Лэнгдон обучил его, и он, возглавляя эту небольшую фирму, имел все необходимые навыки. Теодор Крейн был компетентен в своей области – старшего конторского служащего и начальника над подчиненными клерками. Нельзя было найти лучшего человека на это место, но его возможности были ограничены именно этой должностью. Он был добропорядочен, прям и нерушимо честен, но не имел ни желания, ни амбиций быть чем-то помимо старшего клерка. Он был слишком робок для более широкой работы и более широкой ответственности. Молодому Чарли был двадцать один год, и внутренне он был ничуть не старше – то есть, попросту говоря, мальчишкой. Мать баловала его с колыбели и стояла между ним и такими неудобствами, как обязанности, учеба, работа, ответственность и т. д. Он ходил в школу, как правило, только когда хотел, а не хотел он достаточно часто. Он бывал избавлен от обязанности заниматься дома, когда у него болела голова, а голова у него обычно болела – чего и следовало ожидать. Ему разрешалось играть, когда его здоровье и склонности того требовали, а требовали они этого с изрядной частотой, потому что он сам был судьей в этом вопросе. От него не требовали читать книг, и он их никогда не читал. Результаты такого воспитания можно представить. Но не он был тому виной. Мать была его злейшим врагом, а стала она им просто в силу своей любви к нему, которая была сильной и неизменно пламенной страстью. Это был весьма печальный случай. Он имел необыкновенно светлый, плодовитый ум, ум, который мог бы стать плодотворным, но из-за пагубного попустительства матери этот ум не получил должного развития и остался пустыней. Вне бизнеса он до сих пор пустыня.

Убийственное воспитание Чарли сделало его самодовольным, заносчивым и властолюбивым. На долю Сли и Теодора выпало более тяжелое бремя, чем на мистера Лэнгдона: мистеру Лэнгдону приходилось управлять только бизнесом, а Сли и Крейну еще и Чарли. Чарли оказался самой трудной частью предприятия. Он с поразительным упорством переделывал и сводил на нет наиболее перспективные меры и договоренности мистера Сли, после чего всю работу приходилось начинать заново.

Однако я начал рассказывать о том, как сам неожиданно стал бизнесменом, – занятие, которое совершенно не соответствовало моей деятельности. Тщательный анализ финансовых дел мистера Лэнгдона показал, что его активы составляют восемьсот тысяч долларов и против них были только обычные деловые обязательства. Требовалось оплатить счета, составлявшие в сумме триста, может быть, четыреста тысяч долларов; половину – примерно в течение месяца, вторую половину – примерно через два месяца. Деньги для удовлетворения этих обязательств должны были поступить позднее. Будь мистер Лэнгдон жив, эти долги не доставили бы неприятностей. Он мог бы пойти в банк в городе или в Нью-Йорке и занять деньги без всякого труда, но эти парни не могли этого сделать. Они могли достать разом всего лишь сто пятьдесят тысяч долларов наличными. То была страховка мистера Лэнгдона. Она была выплачена быстро, но мало что давала – то есть давала недостаточно. Не хватало немногого – в сущности, только пятидесяти тысяч долларов, – но где добыть эти пятьдесят тысяч, было загадкой. Они написали мистеру Генри У. Сейджу из Итаки – старому доброму другу и бывшему бизнес-партнеру мистера Лэнгдона – и умоляли его приехать в Эльмиру и дать им совет и помощь. Он обещал приехать. Затем, к моему ужасу, молодая фирма назначила меня провести с ним переговоры. Это было равносильно тому, чтобы попросить меня рассчитать затмение Солнца. Я не имел представления ни как начать, ни что вообще говорить. Но они принесли в дом огромную балансовую ведомость, сели со мной в библиотеке и объясняли, объясняли, объясняли, пока наконец я не получил более или менее ясное представление о том, что именно следует сказать мистеру Сейджу.

Когда мистер Сейдж приехал, мы с ним пошли в библиотеку, чтобы проанализировать балансовую ведомость, а члены фирмы ждали и дрожали в какой-то другой части дома. Когда я закончил излагать мистеру Сейджу ситуацию, меня снова поразил удар молнии – то есть это мистер Сейдж меня ошарашил. Это был человек с прямой линией рта и удивительно твердой челюстью. Он был из тех людей, которые полностью сосредоточиваются на предмете и держат этот прямой рот закрытым и крепко сжатым на протяжении всего времени, пока другой человек излагает дело. Я же во время своего долгого объяснения был бы благодарен хоть за какое-нибудь легкое замечание, которое могло бы указать, что я произвожу на него хоть какое-то впечатление, благоприятное или нет. Но он держал мои нервы в напряжении на всем протяжении рассказа, и я так и не смог уловить ни намека на то, что происходит у него в голове. Но в конце, с грубоватой решительностью, которая составляла часть его характера, он сказал:

– Мистер Клеменс, вы имеете весьма ясную деловую голову на плечах. Зачем вы пишете книги? Вам надо быть бизнесменом.

Я-то знал, что это не так, но было бы недипломатично это высказывать, поэтому я не стал. Затем он сказал:

– Все, что вам, парни, требуется, это расписка от меня в банк на пятьдесят тысяч долларов, на три месяца, и с этой поддержкой вам не нужны будут деньги. Если возникнет необходимость продлить расписку, скажите мистеру Эрноту, он продлит. Ваш бизнес в порядке. Действуйте без страха. Мое мнение, что этот вексель вернется ко мне в конце трехмесячного срока нетронутым и вы не обналичите с него ни доллара.

Случилось так, как он и сказал. Старый мистер Эрнот, банкир-шотландец, очень богатый и очень аккуратный человек и старинный друг мистера Лэнгдона, наблюдал за молодой фирмой и консультировал ее из своего богатого запаса коммерческой мудрости, и в конце трехмесячного срока фирма была упрочившимся и растущим концерном, и расписка была отослана обратно мистеру Сейджу, нам не потребовалось ничего оттуда брать. Это был маленький клочок бумаги, незначительный по размеру, незначительный по сумме, которую он представлял, но устрашающим было его влияние и устрашающей была его власть – из-за человека, который за ним стоял.

Сейджи и Твичеллы были очень близки. Год или два спустя мистер Сейдж приехал в Хартфорд с визитом к Джо, и как только он уехал, Твичелл поспешил к нам в дом, горя нетерпением сообщить мне нечто – нечто, что его поразило и что, как он был уверен, поразит меня. Он сказал:

– Послушай, Марк, ты знаешь, мистер Сейдж, один из лучших предпринимателей в Америке, говорит, что у тебя необычайные деловые таланты.

И вновь я не стал это отрицать. Я бы ни за что не стал рассеивать это необоснованное представление. Оно удовлетворило мою долго испытываемую жажду. Мы всегда больше озабочены тем, чтобы нас отметили за тот талант, которого у нас нет, чем похвалили за пятнадцать талантов, которыми мы обладаем.

Все это было в 1870 году. Пролетело тридцать пять лет, и год назад в этом доме Чарли сидел у этой постели и невзначай заметил, что если бы ему пришлось выбрать из своей жизни момент, вызывающий у него наибольшую гордость, он бы сказал, что это было после того, как он растолковал балансовую ведомость мистеру Сейджу и услышал его слова: «Вы еще мальчик, но уже несете на своих плечах одну из самых замечательных деловых голов, какие я когда-либо встречал».

И опять-таки я ничего не сказал. Какой смысл? Это присвоение моего великого достижения, без сомнения, укоренялось в мозгу у Чарли изрядное количество лет, и я никогда бы не выкорчевал его путем спора и убеждений. Ничто, кроме динамита, не смогло бы этого сделать.

Не все ли мы так же скроены, хотел бы я знать. Вероятно, мы начинаем восхищаться достижениями других людей и так долго всем о них рассказываем, что, неосознанно и не подозревая об этом, выталкиваем из памяти того, кто действительно добился успеха, и занимаем его место. Я знаю один такой пример. В соседней комнате вы найдете объемистую рукопись, автобиографию моего брата Ориона, который был десятью годами меня старше. Он написал эту автобиографию по моему настоянию двадцать лет назад и привез ее мне в Хартфорд из Кеокука, штат Айова. Я побуждал его занести на бумагу все хорошо запомнившиеся эпизоды его жизни и не ограничивать себя только теми, которыми он гордится, но записать также и те, за которые ему стыдно. Я сказал, что, вероятно, он не сможет этого сделать, потому что, если кто-то был бы способен на подобное, это было бы уже давным-давно сделано. Тот факт, что это никогда не было сделано, является очень хорошим доказательством того, что это сделать невозможно. Бенвенуто повествует о ряде поступков, которых всякий другой человек стыдился бы, но тот факт, что он о них рассказывает, похоже, является просто хорошим доказательством того, что он их не стыдился, и то же самое, как я думаю, должно быть, происходило с Руссо в его «Исповеди».

Я побудил Ориона постараться рассказать правду и только правду. Я сказал, что он, конечно же, не сможет написать правду – то есть не сможет успешно солгать о своем постыдном опыте, – потому что правда будет вылезать между строк и он ничего не сможет с этим поделать; что автобиография – это всегда две вещи: абсолютная ложь и абсолютная правда. Ее автор доносит ложь, ее читатель распознает правду – то есть он добирается до правды путем проникновения в суть. Так вот, в той автобиографии мой брат присваивает и делает своим случай, который произошел в моей жизни, когда мне было два с половиной года. Я полагаю, он часто слышал, как я его рассказывал, и постепенно начал рассказывать его сам и рассказывал слишком часто – так часто, что наконец он стал его собственным, а не моим приключением. Кажется, я уже упоминал об этом происшествии, но еще раз кратко его изложу.

Когда наша семья переезжала в фургоне из селения Флорида, что в штате Миссури, в тридцати милях от Ганнибала, на реке Миссури, они не пересчитали детей, и меня забыли. Мне было два с половиной года. Я играл в кухне. Я был совершенно один. Я играл с маленькой горкой муки грубого помола, которая просыпалась на пол из бочонка с мукой через дырочку, проеденную крысой. Вскоре я заметил, как тихо вокруг, как мрачно-торжественно вдруг сделалось, и душа моя наполнилась несказанным ужасом. Я побежал по дому, обнаружил его пустым, застывшим, безмолвным – ужасно безмолвным, страшно застывшим и безжизненным. Все живые существа исчезли, я – один-единственный обитатель на всей земле, и солнце клонится к закату. Затем приехал верхом мой дядя и забрал меня. Семья мирно ехала себе неведомо сколько часов, пока наконец кто-то не обнаружил беду, которая на нее свалилась.

Мой брат рассказывает этот эпизод в своей автобиографии очень серьезно, рассказывает как опыт, пережитый им самим. Тогда как если бы он на минутку задумался, то увидел бы, что это, конечно, поразительное и живописное приключение в жизни ребенка двух с половиной лет, но когда он превращает его в собственное, то ничего героического и леденящего кровь не получается – ведь ему-то в ту пору было двенадцать с половиной. Мой брат не заметил этой несообразности. Кажется невероятным, что он мог записать это переживание как свое собственное и не задуматься над обстоятельствами, но, как видно, не задумался, и вот этот эпизод фигурирует в его автобиографии как волнующее приключение ребенка двенадцати с половиной лет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.