Четверг, 15 февраля 1906 года

Четверг, 15 февраля 1906 года

Продолжение «Биографии» Сюзи. – Смерть мистера Лэнгдона. – Рождение Лэнгдона Клеменса. – Пародийная карта Парижа

Из «Биографии» Сюзи

«Папа написал маме великое множество красивых любовных писем, когда был с ней помолвлен, но мама говорит, что я еще слишком молода, чтобы их видеть. Я спросила папу, что мне делать, потому что не знаю, как написать его «биографию» без его любовных писем, папа сказал, что я могу написать мамино мнение о них, и этого будет вполне достаточно. Поэтому я сделаю, как сказал папа, а мама говорит, что, по ее мнению, это прекраснейшие любовные письма из когда-либо написанных; она говорит, что любовные письма Готорна[142] к миссис Готорн гораздо слабее по сравнению с ними. Мама и папа собирались поселиться в Буффало, в пансионе, и дедушка сказал, что найдет им хорошие меблированные комнаты. Но потом он сообщил маме, что купил для них красивый дом и велел его красиво обставить, он также нанял молодого кучера Патрика Макэлиера и купил для них лошадь, и все это должно было ожидать их в полной готовности, когда они приедут в Буффало. Но он хотел сохранить это в секрете от «Малыша», как дедушка называл папу. Что это был за восхитительный сюрприз! Дедушка отправился в Буффало вместе с мамой и папой. И когда они подъехали к дому, папа сказал, что, по его мнению, хозяин такого пансиона должен запросить огромную цену с тех, кто хочет там жить. А когда секрет раскрылся, папа был в восторге сверх всякой меры. Мама рассказывала мне эту историю много раз, и я спрашивала, что сказал папа, когда дедушка поведал ему, что этот восхитительный пансион является их домом. Мама отвечала, что он был изрядно смущен и так восхищен, что просто не знал, что сказать. Примерно через полгода после того, как мама и папа поженились, дедушка умер; это был ужасный удар для мамы, и папа сказал тете Сью, что, по его мнению, Ливи никогда больше не улыбнется, – так была она убита горем. Ничто не могло бы повергнуть маму в большее горе, чем смерть дедушки, разве что с ним могла бы сравниться смерть папы. Мама помогала ухаживать за дедушкой во время его болезни и не оставляла надежды до последнего, когда действительно наступил конец».

Бесспорно, нет ничего столь поразительного, столь непостижимого, как женское терпение. Мы с миссис Клеменс поехали в Эльмиру примерно 1 июня помогать ухаживать за мистером Лэнгдоном. Миссис Клеменс, ее сестра (Сюзи Крейн) и я осуществляли весь уход за больным, день и ночь, в течение двух месяцев, до самого конца. Два месяца палящей, удушающей жары. Какую часть ухода осуществлял я? Моя главная вахта была с полуночи до четырех утра – около четырех часов. Моя другая вахта была с полудня, и, я думаю, это было всего три часа. Две сестры поделили между собой оставшиеся семнадцать часов из двадцати четырех, и каждая из них старалась великодушно и настойчиво обмануть другую, взяв на себя часть ее вахты. Я каждый вечер ложился спать рано и старался как следует выспаться к полуночи, чтобы быть способным к дежурству, но меня всегда постигала неудача. Я заступал на вахту сонный и оставался ужасающе сонным и жалким на протяжении всех четырех часов. Я и сейчас вижу себя, сидящего у той кровати в угрюмой тишине душной ночи, механически махающего пальмовым листом над осунувшимся лицом больного. Я до сих пор помню, как клевал носом, как на минуту впадал в забытье и опахало замирало в моей руке, и как я вздрагивал и просыпался в страшном шоке. Я помню все те муки моих стараний не уснуть, помню ощущение того, как медленно тянется время и как стрелки часов совсем не движутся, а стоят на месте. На протяжении всего бдения делать было нечего, только тихонько покачивать опахалом, и мягкость и монотонность самого этого движения меня усыпляла. Болезнью мистера Лэнгдона был рак желудка, и он был неизлечим. От него не существовало лекарства. Это был случай медленного и неумолимого разрушения. С большими промежутками больному давалась пена от шампанского, но больше никакого питания, насколько я помню.

Каждое утро, за час до рассвета, какая-то неизвестная мне птица затягивала грустное и монотонное пиликанье в кустарнике у окна. Никто к ней не присоединялся, она осуществляла эту пытку в полном одиночестве, и это добавляло мне тоски. Она не замолкала ни на минуту. Ничто за всю мою жизнь не доводило меня до большего исступления, чем завывания той птицы. Во время этого невыносимо муторного сидения я начинал поджидать рассвет задолго до того, как он наступал; я поджидал его, кажется, точно так же, как на необитаемом острове, вглядываясь в горизонт, ожидает спасения потерпевший кораблекрушение изгой. Когда блеклый свет пробивался сквозь оконные шторы, я чувствовал то, что, без сомнения, чувствует тот самый пария, когда на границе неба и моря появляются едва заметные проблески долгожданного корабля.

Я был здоров и силен, но я был человеком и подвержен человеческой слабости – отсутствию терпения. Однако ни одна из этих молодых женщин не была ни здорова, ни крепка, и тем не менее я никогда не заставал ни одну из них сонной или невнимательной, когда заступал на свою вахту, а между тем, как я уже сказал, они делили семнадцать часов дежурства каждые сутки. Это было удивительно и наполняло меня благоговением и восхищением, а еще – стыдом за свою непригодность. Разумеется, врачи умоляли сестер перепоручить дело профессиональным сиделкам, но они не соглашались. Простое упоминание об этом настолько их огорчало, что все уговоры вскоре окончательно прекратились.

На протяжении всей своей жизни миссис Клеменс была физически слабой, но дух ее никогда не был слаб. Она держалась на нем всю свою жизнь, и он был не менее действен, чем бывает телесная сила. Когда наши дети были маленькими и болели, она нянчила их долгими ночами, и так же она нянчила своего отца. Я видел, как она сидела, держа больного ребенка на коленях, напевая ему вполголоса и покачивая его монотонно туда-сюда, чтобы успокоить, – всю ночь напролет, без жалоб и передышки. Но я не мог оставаться бодрствующим десять минут подряд. Все мое дежурство состояло в подбрасывании дров в огонь. Я делал это десять – двенадцать раз за ночь, но всякий раз меня надо было звать и я всегда засыпал вновь, прежде чем заканчивал операцию или же немедленно после.

Нет, ничто не сравнится с выносливостью женщины. В военное время она измотает любую армию, состоящую из мужчин, будь то в лагере или на марше. Я до сих пор с восхищением вспоминаю ту женщину, которая села в почтовый дилижанс где-то на равнине – когда мы с братом пересекали континент летом 1861 года, – и сидела бодро и прямо как стрела, не проявляя никаких признаков утомления. В те времена единственным событием дня в Карсон-Сити было прибытие дилижанса. Весь город бывал тут как тут, чтобы насладиться этим событием. Мужчины обычно выбирались из дилижанса скрюченные, едва в состоянии ходить, с изнуренными телами, подавленные, с истрепанными нервами, раздраженные и злые как черти, но та женщина вышла улыбающаяся и, судя по всему, неизнуренная.

Из «Биографии» Сюзи

«После дедушкиной смерти мама и папа вернулись в Буффало, и там несколько месяцев спустя родился милый маленький Лэнгдон. Мама назвала его Лэнгдоном в честь дедушки, это был замечательно красивый маленький мальчик, но очень, очень хрупкий. У него были чудесные голубые глаза, но такой голубизны, что мама никогда не умела мне их описать, так чтобы я видела их словно воочию своим мысленным взором. Его хрупкое здоровье было постоянным беспокойством для мамы, и он был такой хорошенький и такой милый, что это тоже должно было ее беспокоить, и я знаю, что так и было».

Он родился преждевременно. У нас в доме была гостья, и, уходя, она попросила миссис Клеменс проводить ее на станцию. Я возражал. Но то была посетительница, чье желание миссис Клеменс почитала как закон. Готовясь к отъезду, гостья потратила даром так много драгоценного времени, что Патрику пришлось гнать на станцию галопом. В те дни улицы Буффало были не теми образцовыми улицами, какими стали потом. Они были вымощены большими булыжниками и не ремонтировались со времен Колумба. Таким образом, поездка на станцию была равносильна преодолению Ла-Манша в шторм. Результатом для миссис Клеменс стали преждевременные роды, за которыми последовала опасная болезнь. Я был уверен, что спасти ее может только один врач. То была почти богоподобная миссис Глисон из Эльмиры, умершая два года назад в очень преклонном возрасте, после того как больше полувека являлась кумиром этого города. Я послал за ней, и она приехала. Ее помощь принесла плоды, но в конце недели она сказала, что обязана вернуться в Эльмиру по причине крайне важных обязательств. Я чувствовал уверенность, что, если она сможет остаться у нас еще на три дня, Ливи будет вне опасности. Но обязательства миссис Глисон были такого характера, что она не могла остаться. Вот почему я поставил у дверей частного полицейского с указанием не выпускать никого без моего ведома и согласия. В этих обстоятельствах у бедной миссис Глисон не оставалось выбора – таким образом, она осталась. Она не затаила на меня злобу и весьма милостиво сообщила мне об этом, когда три года назад я в последний раз видел ее седую, похожую на белый шелк голову и красивое лицо.

Прежде чем миссис Клеменс полностью оправилась от изнурительной болезни, к нам с визитом приехала мисс Эмма Най, ее школьная подруга, и тут же свалилась с брюшным тифом. Мы наняли сиделок – профессиональных сиделок, характерных для того времени да и для предыдущих веков, – но нам приходилось присматривать за этими сиделками, пока они присматривали за пациентом, что они делали, как правило, во сне. Я следил за ними в дневное время, миссис Клеменс – ночью. Она спала урывками, в промежутках между приемами лекарств больной, но всегда просыпалась в надлежащее время, шла будить дежурившую сиделку и смотрела за тем, как дается лекарство. Эти постоянные перерывы в сне серьезно отсрочили выздоровление миссис Клеменс. Болезнь же мисс Най оказалась смертельной. В последние два или три дня миссис Клеменс редко снимала одежду, постоянно оставаясь на часах. Те два или три дня находятся среди самых черных, самых мрачных, самых скверных дней моей жизни.

Имеющиеся в результате периодические и внезапные перемены в моем настроении – от глубокой меланхолии до полубезумных вспышек и ураганов юмора – входят в число примечательных особенностей моей жизни. Во время одного из приступов овладевшего мною юмористического настроения я послал в свою газетную редакцию за огромной деревянной заглавной буквой М, перевернул ее обратной стороной, вырезал на ней грубо-абстрактную карту Парижа и опубликовал свое творение вместе с довольно нелепыми описаниями, со сдержанными воображаемыми приветствиями за подписями генерала Гранта и других экспертов. Франко-прусская война была в то время у всех на устах, и, таким образом, карта могла бы оказаться полезной, имей она в принципе какую-либо ценность. Она отправилась в Берлин и доставила большое удовольствие тамошним американским студентам. Они приносили ее в большие пивные залы, сидели над ней за пивным столом и обсуждали ее по-английски, с яростным энтузиазмом и показным восхищением, пока цель не бывала достигнута. Цель же состояла в том, чтобы привлекать внимание любых немецких солдат, которые могли там присутствовать. Когда это происходило, они оставляли карту на столе, а сами отходили, дерзко болтая, на небольшое расстояние и ждали результатов. Результаты не задерживались. Солдаты налетали на карту и начинали обсуждать ее по-немецки, теряли самообладание, сквернословили по ее поводу и осыпали бранью ее автора, к полнейшему удовольствию студентов. Мнения солдат об авторе всегда разделялись: одни считали, что он невежда, но исполнен благих намерений, другие были уверены, что он полный идиот.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.