ГЛАВА III ПЕТЕРБУРГ. ДРУЖБА С ГРАНОВСКИМ. ПЕРВЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОПЫТЫ. ГОГОЛЬ. ВСТРЕЧИ С ЖУКОВСКИМ, ПУШКИНЫМ, КОЛЬЦОВЫМ
ГЛАВА III
ПЕТЕРБУРГ. ДРУЖБА С ГРАНОВСКИМ. ПЕРВЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОПЫТЫ. ГОГОЛЬ. ВСТРЕЧИ С ЖУКОВСКИМ, ПУШКИНЫМ, КОЛЬЦОВЫМ
Летом 1834 года, по приезде в северную столицу, Тургенев подал прошение о переводе на филологическое отделение философского факультета Петербургского университета.
Едва успели Тургеневы обосноваться в Петербурге, как семью постигло несчастье: Сергей Николаевич тяжело заболел и 30 октября умер от удара, в отсутствие жены, находившейся в это время в Италии. Безвременная смерть его была большим потрясением для близких. Даже по прошествии нескольких лет Варвара Петровна говорила о смерти Сергея Николаевича с такою болью, как будто это случилось только вчера. Чаше стала она надолго уезжать в Спасское и жила там и мире своих воспоминаний, то отрадных — о совместных путешествиях в далекие страны, то горьких, окрашенных чувством острой ревности и страха за будущее.
«Отцов кабинет тих и уединен, никто в него не войдет без ведома, — писала она Ивану. — Это моя могила, тут я молюсь за отца и с ним беседую мысленно. Тут занимаюсь делами, тут живу прошедшим… воспоминаниями… Только на Смоленском кладбище[4] бываю я счастливой. Ох!.. я забыла твою просьбу… Ne pas blesser votre sensibilit?» [5].
Она бережно хранила каждую вещь мужа, его портреты, книги… И когда однажды Иван Сергеевич обратился к матери с просьбой навести какую-то справку в путеводителе, она ответила: «Кажется, новый ты взял, а старый, с которым мы вояжировали с отцом, у меня. Мне очень тягостно, дорогой друг, взглянуть еще раз… то карандашом черточка, то ногтем, то уголок загнут, — все это, как стрелы в сердце. Я хотела тебе и о портрете тоже сказать. Например, у меня есть похожий портрет отца и непохожий. На непохожий я взгляну, скажу — c’est ne pas lui[6]… Но! — на похожий я не могу взглянуть, вся кровь прильет к сердцу. Он в отсутствии навсегда…»
Незадолго до смерти отца Тургенев начал работать над драматической поэмой «Стено». Это был один из первых его поэтических опытов. Небольшие стихотворения, написанные, по-видимому, еще годом раньше в Москве, как и эта фантастическая драма, отмечены печатью романтизма, навеянного чтением Байрона. Сюжет драмы взят из итальянской жизни. Она полна мелодраматических эффектов во вкусе Кукольника — тут и убийства, и безумие, и самоубийство. Монологи героя о тщете человеческих усилий перед лицом смерти проникнуты безысходным пессимизмом.
Позднее Тургенев не мог без иронической улыбки вспоминать о первых пробах своего пера. «Стено» он назвал «нелепым произведением, в котором с детской неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому «Манфреду». Так оно и было, конечно. Но в пору написания драмы, да и некоторое время спустя юному Тургеневу ранний плод его музы был дорог и, вероятно, казался чем-то значительным. Во всяком случае, через два года он решился представить свою поэму на суд профессору Плетневу, лекции которого слушал в университете.
К первому году жизни Тургенева в Петербурге относится его встреча с поэтом Жуковским, надолго оставшаяся ему памятной.
Произошло это при следующих обстоятельствах. Варваре Петровне захотелось напомнить о себе Василию Андреевичу. Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку, на которой была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече, и послала сына с нею к Жуковскому в Зимний дворец, наказав ему назвать себя, объяснить, чей он сын, и поднести подарок.
Пора восторженного преклонения Тургенева перед прославленным автором «Ундины» и «Громобоя» уже миновала, но все-таки он очень волновался, готовясь исполнить поручение матери. «Когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце, — писал впоследствии Тургенев, — когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, — мной овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, — я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука… и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери, и только протягивал и поддерживал обеими руками — как младенца при крещении — несчастную подушку… Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему, наконец, в чем было дело, — и, как только мог, бросился бежать».
Несмотря на такой неожиданный исход свидании с поэтом, Тургенев, придя домой, «с особенным чувством припоминал его улыбку, ласковый звук его голоса, его медленные и приятные движения».
«Певец таинственных видений», рисовавшийся прежде воображению мальчика болезненно худым и бледным, предстал перед ним совсем иным: он заметно постарел, в фигуре было уже что-то от осанки придворного, полное лицо дышало умиротворением и спокойствием. Для Тургенева было достаточно этой минутной встречи, чтобы впоследствии несколькими штрихами набросать мастерский портрет стареющего поэта, так знакомый всем по изображению Брюллова «Он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп; тихая благодать светилась в углубленном взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а на довольно крупных, но правильно очерченных губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета…»
За два учебных года, проведенных в Петербургском университете, Тургенев успел более всего сблизиться с профессором П.А. Плетневым. Характеризуя его, Тургенев говорит: «Как профессор русской литературы, он не отличался большими сведениями: ученый багаж его был весьма легок; зато он искренно любил «свой предмет», обладал несколько робким, но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщать своим слушателям те симпатии, которыми сам был исполнен, — умел заинтересовать их… Притом его — как человека, прикосновенного к знаменитой литературной плеяде, как друга Пушкина, Жуковского, Баратынского, Гоголя, как лицо, которому Пушкин посвятил своего «Онегина», — окружал в наших глазах ореол. Все мы наизусть знали эти стихи: «Не мысля гордый свет забавить» и т. д.»[7].
Другим словесником, которого Тургенев слушал уже на последнем курсе, был А. В. Никитенко, известный литератор и журналист. Обязанности профессора он совмещал с обязанностями цензора и приобрел на этом поприще репутацию в некотором роде либерала. По заведенному тогда порядку случалось ему за промахи в этом деле отсиживать под арестом на гауптвахте. Через его руки проходили иногда произведения Пушкина, Гоголя и других крупнейших писателей, в том числе (в дальнейшем) и Тургенева. А в студенческие годы Иван Сергеевич давал профессору Никитенко на просмотр свои ранние стихотворения. Таким образом, первые литературные связи завязались у Тургенева с его университетскими наставниками.
Кафедру философии занимал А. А. Фишер, уроженец Австрии. Он слабо знал русский язык и настолько неудовлетворительно знакомил слушателей с общими основами философии, что Грановский, изучая потом Гегеля в Берлине, писал оттуда: «Я не знал, что такое философия, пока не приехал сюда. Фишер читал нам какую-то другую науку, пользу которой я теперь решительно не понимаю».
«Метафизика с критическим разбором главнейших философских систем» и «Нравоучительная философия»— так именовались его курсы, читавшиеся в сугубо реакционном духе.
Классическую филологию читал Ф. Б. Грефе, типичный немецкий профессор старой закваски, объяснявшийся со студентами на латинском языке. Слушатели переводили с ним избранные места из «Одиссеи» и главы из «Истории греко-персидских войн» Геродота, а он сопровождал текст своими историческими и филологическими пояснениями, неизменно перемежая их восторженными отзывами о благозвучии эллинской речи и о бесподобной красоте жизни в древней Греции.
Римских авторов изучали у немца Ф. К. Фрейтага, человека самоуверенного и высокомерного, обращавшегося со студентами как-то гувернерски строго и пренебрежительно. Он злорадно ловил учеников на ошибках и пускал в этих случаях в ход неуместные шутки на латинском языке либо на ломаном русском.
Не довольствуясь университетскими лекциями, Тургенев занимался на дому с латинистом, доктором Вальтером, который разбирал с ним творения Горация, Тацита, Гомера, Софокла и других классиков.
Историю древнего мира и средних веков читал в 1834/35 учебном году Н. В. Гоголь. Имя автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки» было известно Тургеневу и его товарищам по факультету, но они были убеждены, что их профессор, господин Гоголь- Яновский (как указывалось в расписаниях лекций) не имеет ничего общего с писателем Гоголем. Только позднее эта ошибка открылась Тургеневу.
О профессорстве Гоголя он, как и его однокурсники, отзывался отрицательно. В памяти Тургенева запечатлелась худая фигура Гоголя на кафедре; он «не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран».
Запомнился ему и годичный экзамен, на который Гоголь явился подвязанный черным шелковым платком, будто бы от зубной боли. Он сидел с совершенно убитой физиономией, не открывал рта, предоставив спрашивать студентов профессору Шульгину. «Нет сомнения, — вспоминал Тургенев, — что Гоголь сам хорошо понимал… всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный взошел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников, но только не с кафедры».
В следующем году Гоголя сменил молодой профессор М. С. Куторга, отличавшийся большой эрудицией в области всеобщей истории.
Но успеваемость Тургенева по этому предмету оставляла желать лучшего. Именно неудовлетворительные отметки по всеобщей истории и явились причиной того, что в 1836 году он окончил философский факультет в числе одиннадцати человек лишь со званием «действительного студента», тогда как пятеро их товарищей были признаны достойными степени кандидата.
Тургенев не примирился с этим, так как намеревался продолжать и дальше свое образование. Получив разрешение ректора, он повторно прослушал в течение зимы лекции последнего курса и выдержал испытания на кандидатскую степень, которой и был удостоен в 1837 году постановлением факультета.
Когда Тургенев был еще на втором курсе, он познакомился и вскоре довольно близко сошелся с Тимофеем Николаевичем Грановским, который заканчивал юридический факультет Петербургского университета. Они были земляками. Грановский родился в Орле, и детство его прошло в двадцати пяти верстах от города, в имении Погорелец, принадлежавшем его отцу.
Бывая у Грановского, Тургенев не мог не заметить, что друг его живет очень бедно. Скудно меблированная комната, которую он занимал, казалась пустынной. Грановский усаживал обычно своего гостя за шаткий столик, на котором вместо всякого угощения стоял графин с водой и банка варенья. Он питался большею частью чаем и картофелем и шутливо говорил иногда, что подвизается в истреблении чая не хуже орловских купцов. Мать Грановского давно умерла, а отец беспечно относился к судьбе детей, да и свои дела по имению запустил до такой степени, что поставил семью под угрозу разорения.
Безбедно мог бы жить в Петербурге Тургенев, но Варвара Петровна считала за лучшее строго ограничивать бюджет своего любимца. Иван Сергеевич, обладавший удивительным искусством воспроизводить мимику и жесты знакомых, их повадки и речь, иной раз передавал приятелям, как квартирная хозяйка-немка, слушая его сетования на судьбу, говорила ему:
«Эх, Иван Сергеевич, не надо быть грустный, mann soll nicht traurig sein; жисть, это как мух, пренеприятный насеком! Что делайт! Тэрпэйт надо!»
Разница в возрасте — Грановский был на пять лет старше Тургенева — не помешала сближению молодых людей. Оба любили искусство, литературу, науку и находились в той романтической поре избытка душевных сил и безотчетных порывов, которые так свойственны юности. Оба писали стихи и переводили английских поэтов.
Будущее туманно рисовалось им. «Каждый человек, — говорил Тургенев, — в молодости своей пережил эпоху «гениальности», восторженной самонадеянности, дружеских сходок и кружков».
Один, прославившийся впоследствии как ученый- историк, мечтал на заре юности о поэтическом поприще. Литературные способности Грановского уже обратили на себя внимание Плетнева, и однажды профессор представил его Пушкину, очень лестно отозвавшись о его дарованиях. Только несколько позднее стремление к углубленному изучению истории решительно возьмет верх над всеми другими интересами Грановского и перед ним откроется его настоящий путь.
А другого, призванного стать в ряду великих романистов, долгое время будет манить мысль о научной деятельности: в 1842 году, то есть спустя семь лет после описываемого момента, он явится держать испытания перед синклитом петербургских профессоров, желая получить ученую степень магистра философии.
В тот год, когда Тургенев и Грановский узнали друг друга, они более всего увлекались поэзией. Потому-то и запомнились Тургеневу особенно те их встречи, которые сопровождались чтением стихов, будь то собственные стихи или стихи любимых поэтов.
Кумиром друзей был Пушкин, но поклонение ему странным образом уживалось в их сердцах с восхищением риторической поэзией Бенедиктова. Его «Утес», «Матильду», «Горы» они без конца повторяли наизусть, ослепленные фальшивым блеском звонких фраз и вычурными сравнениями.
Увлечение Тургенева поэзией Бенедиктова, повестями Марлинского, драмами Кукольника было недолговременным. Статья Белинского о Бенедиктове раскрыла ему глаза на подлинную сущность его творчества. «В одно утро, — рассказывает Тургенев, — зашел ко мне студент-товарищ (это был, по-видимому, Грановский. — Н. Б.) и с негодованием сообщил мне, что в кондитерской Беранже появился № «Телескопа» с статьей Белинского, в которой этот «критикан» осмеливался заносить руку на наш общий идол, на Бенедиктова. Я немедленно отправился к Беранже, прочел всю статью от доски до доски — и, разумеется, также воспылал негодованием. Но — странное дело! И во время чтения и после, к собственному моему изумлению и даже досаде, что-то во мне невольно соглашалось с «критиканом», находило его доводы убедительными… неотразимыми. Я стыдился этого уже точно неожиданного впечатления, я старался заглушить в себе этот внутренний голос; в кругу приятелей я с большей еще резкостью отзывался о самом Белинском и об его статье… но в глубине души что-то продолжало шептать мне, что он был прав… Прошло несколько времени — и я уже не читал Бенедиктова».
Имя Белинского с той поры запало в сознание юноши, не предполагавшего тогда, конечно, какую большую роль сыграет в его жизни впоследствии личная близость с великим критиком.
Тургеневу не исполнилось еще и восемнадцати лет, когда в «Журнале министерства народного просвещения» появилось его первое печатное произведение— небольшая критическая статья, написанная «в виде пробы пера» о книге А. Н. Муравьева «Путешествие к святым местам».
После этой статьи он очень долго не возвращался к критическому жанру, писал главным образом стихотворения, поэмы, работал над переводом «Отелло», «Короля Лира» и «Манфреда»; переводами этими он сам остался очень недоволен и потом уничтожил их.
Плетнев, которому Тургенев не без робости вручил однажды драму «Стено», подверг ее разбору, по заведенному на факультете обыкновению, не называя при этом, разумеется, фамилии автора. Он сказал, что все в этой драме преувеличено, неверно, незрело. Метрика стиха соблюдена далеко не везде. И если в ней и есть что-нибудь порядочное, то разве некоторые частности, очень немногочисленные.
Выходя после лекции из университета, профессор увидел на улице Тургенева. Благодушно пожурив его, он прибавил, однако, что в нем «что-то есть».
Ободренный этими словами, Тургенев принес вскоре Плетневу несколько стихотворений, из которых тот отметил два — «Вечер» и «К Венере Медицейской» — как наиболее удачные. Профессор подал начинающему поэту надежду, что стихотворения его, может быть, удастся напечатать[8], и пригласил его прийти к нему на литературный вечер.
Тургенев долго потом не мог простить себе, что, замешкавшись дома, явился к Плетневу с некоторым опозданием. В передней профессорской квартиры он столкнулся с человеком среднего роста, который, уже надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звучным голосом воскликнул:
— Да! Да! Хороши наши министры! Нечего сказать! — засмеялся и вышел.
Тургенев успел только разглядеть его белые зубы и живые, быстрые глаза. Это был тот, кого Иван Сергеевич привык считать чем-то вроде полубога… Это был Пушкин.
Тургенев никогда прежде не видел Пушкина и не сразу понял, кто только что был перед ним. Горькое чувство охватило Ивана Сергеевича, когда все разъяснилось.
Правда, вскоре судьба отчасти вознаградила его — ему довелось опять увидеть Пушкина, на этот раз — на утреннем концерте в зале Энгельгардта, совсем незадолго до роковой дуэли. То была самая мучительная и трудная полоса в жизни поэта.
«Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню, — говорит Тургенев, — его смуглое, небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, темные, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы… Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом — вообще он казался не в духе — и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежавшим в гробу и невольно повторял про себя:
Недвижим он лежал… И странен
Был томный мир его чела…»
Не в связи ли с гибелью Пушкина зародился у Тургенева в феврале 1837 года замысел так и оставшегося нам неизвестным произведения, озаглавленного «Наш век»?
Смерть поэта, подготовленная светской чернью, двором и приспешниками царя, вызвала глубокое возмущение передовой части русского общества. Не созвучно ли было упомянутое произведение Тургенева лермонтовскому стихотворению на смерть поэта?
Тургенев сам говорит, что «Наш век» был написан им «в половине февраля, в припадке злобной досады на деспотизм и монополию некоторых людей в нашей словесности».
Может быть, слух о наказании, понесенном Лермонтовым за его «непозволительные стихи», — а Тургенев не мог об этом не знать — заставил автора «Нашего века» уничтожить свое сатирически-обличительное произведение вскоре же после того, как оно было написано.
Разговоры, которые велись в тот вечер в гостиной Плетнева малоизвестными литераторами, показались Тургеневу совершенно бесцветными, лишенными глубины и живости. Касались они слегка литературы, а более всего светских и служебных новостей.
Один из гостей Плетнева привлек к себе особенное внимание Тургенева. Одетый в старомодный сюртук, он скромно сидел в стороне, не вмешиваясь в общий разговор, хотя внимательно прислушивался к нему. Это был поэт Кольцов. Глубокий ум, светившийся в его глазах, придавал неуловимую прелесть его простому лицу, похожему на сотни русских лиц.
Хозяин дома обратился было к Кольцову с просьбой прочитать свои стихи, но поэт так растерянно и смущенно посмотрел на него, что Плетнев не решился повторить свою просьбу.
Ближе к полночи, когда почти все гости уже удалились, Тургенев вышел в переднюю вместе с Кольцовым и предложил довезти поэта до дому.
Дорогой они разговорились, и Тургенев спросил его, отчего он отказался читать свои стихи.
— Что же это я стал бы читать-с, — с досадой ответил Кольцов, — тут Александр Сергеевич только что вышел, а я бы читать стал! Помилуйте-с!
Слова эти были проникнуты таким благоговением перед Пушкиным, что Тургенев и сам почувствовал неуместность своего вопроса.
Когда сани остановились на углу улицы, где жил Кольцов, тот вышел из саней, застегнул поспешно полость и. кутаясь в худую шубенку, исчез в ночной морозной мгле.