1

1

Тихой спутницей ее, пожалуй, назвать нельзя, голос у нее был довольно громкий. На вопрос, прислушивался ли Владимир к мнению жены, Елена Левин со смехом восклицает: «Да с Верой вообще так вопрос никогда не стоял!» Едва выйдя из лекционного зала, ассистент профессора Набокова тотчас проявляла характер. Уилсон вспоминал, как Вера «прямо-таки с беспощадностью» втягивает его в дискуссию о поэзии; непосредственно с окружающими она могла быть резка, почти груба. Преподавательская среда Корнелла — а попавший под руку домовладелец и подавно — первой ощутила на себе такое ее обращение. Осенний семестр 1952 года Набоковы провели в только что построенном, с застекленным фронтоном доме номер 106 по Хэмптон-роуд, по поводу которого у Веры на целый семестр хватило разговоров. Блох, слава Богу, там не оказалось; но как быть с назойливым лунным светом? (Профессор Вигендт с женой, сами только что въехавшие, предложили завесить окна шторами или на крайний случай простынями.) У Герберта Вигендта обнаружились и ответные претензии, которые, когда Набоковы переместились в Кембридж, он 10 февраля 1953 года без обиняков высказал Владимиру в письме. В основном претензии касались ущерба, причиненного только что положенному в кухне линолеуму, а также испарившегося набора ножей. С обратной почтой пришло объяснение: «Вашего столового серебра мы не трогали. Ножи ваши в глаза не видели. Ничем плитку в вашей ванной на первом этаже не терли, ни едким, никаким иным средством», — парирует Вера под именем Владимира и добавляет: «И совершенно не способствовали „задиранию“ вашего линолеума».

Так называемое общение с большинством преподавателей и их женами могло, в зависимости от компании, спровоцировать и у Набоковых вызывающее поведение. Весной 1958 года профессор Уильям Моултон с женой позвали к себе на коктейль Набоковых, приглашенного в университет профессора немецкой литературы Эрика Блэкхолла, а также декана факультета. Вера взорвала эту встречу яростной атакой на лежавший на столике в гостиной Моултонов альбом Вильгельма Буша, как яркий образчик немецкой брутальности. В конце концов Дженни Моултон удалось спасти положение, после чего она подвела вновь прибывшего профессора к сидевшей на диване Вере. Та полюбопытствовала, чем тот занимается. «Гете», — ответил Блэкхолл. «Я считаю, что „Фауст“ — самая слабая из всех существующих драм!» — заявила Вера к вящему изумлению гостя и явному удовольствию своего мужа. Казалось, ей нравится вызывать общее замешательство. Затем Вера осведомилась у двадцативосьмилетнего начинающего преподавателя, не воротит ли его от этих новых французских писателей и, если да, зачем про них рассказывать студентам. Сама безапелляционная манера выносить приговор потрясла юношу. Как знать, возможно, Вера научилась швырять перчатку у мужа, который выпаливал по коллегам залпами, аналогичными тем, что как раз пришлись по душе преподавателю французской литературы Жан-Жаку Деморе: «Простите, разве Стендаль в своей жизни написал хоть одну сносную строку?», «Неужто хоть один из прилично пишущих французов продолжает считать Достоевского стоящим писателем?», «Вы впрямь ожидаете, что у вас в стране еще появятся такие мастера, как Боссюэ или Шатобриан?» Вера знала, что ее полемические выпады весьма забавляют мужа, встречавшего их с благосклонной улыбкой, как случалось всякий раз, когда незадачливый собеседник наступал жене на любимую мозоль. И не меньше Набокова она была способна «вызвать раздражение умника и озадачить простофилю». (На самом деле с умниками она обходилась даже круче, чем с простофилями.) Вдобавок Набоковы временами выступали дуэтом. Оден — не единственная жертва, сперва гневно заклейменная Верой, а потом, в тех же выражениях, Владимиром; супруги синхронно совершали нападки также и на Джейн Остен, чье непомерно захваленное дарование подвергали в гостях критике с обоих концов стола. Утверждали, что она ничем не лучше огромного множества французских писателей девятнадцатого века. Все это происходило в доме руководителя программы художественной литературы Корнеллского университета.

К началу 1950 года Вера настолько освоилась с университетской жизнью, а также с прихотями мужа, что — хотя, пожалуй, никогда по своей воле за него не высказывалась — могла спокойно поправить Владимира или даже оборвать. В смысле поправок он целиком полагался на нее [186]. Даже восхищаясь яркостью суждений мужа, разделяя их, Вера частенько испытывала неловкость, когда он что-нибудь ляпнет. Как-то она с облегчением отметила, что выступал перед публикой Владимир с удовольствием «и потому он был весел, великолепен и — слава Богу — не сказал, что думает об иных своих знаменитых современниках». Впрочем, подобные нападки были явно неким развлечением для обоих Набоковых, средством привнести некоторую изюминку в жизнь, в «жвачное состояние и жвачную скуку Корнелла», который оба считали бесконечно унылым местом. И все же Вера была внимательней к окружающим [187]; советовала мужу быть помягче, когда тот оказывался слишком строг с начинающим писателем у себя в кабинете. Владимир устроил дома экзамен по ботанике юному родственнику, и тот с треском провалился. «Представляешь, Митя абсолютно ни в чем не разбирается!» — возмущался Владимир прямо в присутствии своего внучатого племянника. «Не обращай внимания, он старый брюзга!» — успокаивала Вера стушевавшегося юношу. И еще она смиряла резкие, как порой и ее собственные, выражения недовольства, взрывы ярости у мужа, причем случалось, что даже ей трудно было его перекричать. Дерганье Клэр Себастьяна Найта за рукав в беспомощной попытке приглушить его громкий смех в лондонском кинотеатре перекликается с аналогичной сценой в Корнелле. Критик Альфред Аппель вспоминал, как в Итаке показывали фильм «Убить дьявола» и одна половина зрительного зала смеялась над фильмом, а другая — над хохочущим Набоковым. Пару раз Вера «шепнула: „Володя!“», но потом отстала, так как было ясно, что в кинотеатре образовалось два комических центра.

Оба Набоковы крайне болезненно относились к малейшему намеку на неуважение к себе. У одного из коллег создалось впечатление, будто Владимир «вечно находился на грани лютой обидчивости». Уязвимость характерна для иммигрантской натуры, это та цена, которую приходится платить за вхождение в новую культуру; в этом смысле Вера заметно обогнала Владимира. Горе тому, кто в письме заикнулся, будто она расположила царей не в той последовательности. «Мне жаль вас разочаровывать, но я — русская женщина и прекрасно помню, кто за кем из русских царей следовал и в какие годы правил», — следовал жесткий ответ. «В равной степени я осведомлена и в отношении истории семьи моего мужа и его предков», — добавляла она, подправляя знания своего корреспондента в русской истории. Никто так не выстреливал словом «кстати», как Вера; она достигала своими разящими наречиями того же эффекта, что и Набоков с помощью одного-двух завораживающих ввинчивающихся словечек («пикник, молния»). Подспудное чувство недовольства, затаенной обиды у Слонимов было в крови. Летом 1950 года старшая сестра Веры обмолвилась, что в гости в Итаку собираются какие-то ее родовитые шведские знакомые. Вера ответила, что они с Владимиром чудовищно заняты, что у них нет времени видеться даже с собственными родственниками. Параллельно Вера просила Лену воздержаться от посылки ей всяческих подарков; они с Владимиром ввиду частых переездов стараются свести свое имущество к минимуму. Не удовлетворившись резким ответом, Вера кое-что и предприняла. Подозревая, что Лене лестно «прихвастнуть своими родственниками», она попыталась отфутболить шведов к Соне, которая тогда жила в Нью-Йорке. Лена уверяла сестру, что ей просто хотелось оказать услугу своим друзьям. Она уже вышла из того возраста, когда похваляются родственниками. Из письма Веры ясно, что она и понятия не имеет, как Лена живет и что ей выпало перенести. С Соней общаться Лена не изъявила ни малейшего желания, так как та в 1932 году оскорбила ее мужа [188]. Последующие девять лет Вера с Леной не общались — и не переписывались.

Трудно сказать, какова была последовательность: то ли Вера первой всаживала пику в обидчиков своего мужа, то ли первичным явилась неприязнь, испытываемая преподавательской средой Корнелла к Набоковым. Совместное преподавание супругов не прибавило им симпатии окружающих. Оно велось с таким блеском, что казалось отрепетированным. Но даже те, кто был в восторге от лекций, выражали недовольство набоковским ассистентом. Шефтель пометил в своем дневнике, что Вера превращает свою правку экзаменационных работ за мужа «в еще одну демонстрацию самоотверженной преданности». Недовольство Верой крепло, как и необъяснимое любопытство к ней. Коллег — прекрасно знавших, что у Набокова нет степени, нет выпускников, мало семинаров, зато к середине пятидесятых годов установилась на зависть высокая посещаемость, — раздражало это семейное преподавание. Когда где-то Набокова собирались взять на работу, один из бывших коллег разубедил работодателей. «Не вздумайте его брать; за него все делает она», — заверил этот доброхот. Со своей стороны Набоков не предпринимал ничего, чтоб опровергнуть эти нападки. Своим студентам говорил, что Д. Ф., «доктор филологии», расшифровывается не иначе как «департамент филистерства». Даже на свои публичные выступления он смотрел пренебрежительно. Когда коллега, с которым он приятельствовал, стал упрашивать Владимира разрешить послушать его лекции, тот уступил со словами: «Что ж, извольте, вам же хуже!» Прочим итакским женам он, не моргнув глазом, предлагал брать пример с Веры, выставляя ее непререкаемым эталоном. Что не способствовало бы обретению Верой подруг, если б она к этому стремилась. Считалось, что Вера не спешит заводить друзей потому, что ей вполне хватает доверительных отношений с мужем. Почтение Веры к мужу казалось столь же предосудительным, как и непочтительность ее мужа к окружающим. Набоков задолго до явления «Лолиты» снискал уважение коллег, однако симпатичен был не всем; иные при виде его переходили на противоположную сторону улицы. Меж преподавателей его курс пользовался самой дурной славой; так, один из выпускников английской кафедры вообразил, будто Набоков читает нечто недозволенное. Для подобного отношения причин хватало. Среди, как выразился Бишоп, «крючкотворов» Набоков слыл белой вороной, Вера — существом с иной планеты.

Культурное несоответствие было разительным. Итака с Корнеллом являлись ярчайшим отражением сути Америки. Место живописное, цивилизованное, но крайне провинциальное, спрятанное в глуши за Андирондакскими горами. Набоковы на первое место склонны были ставить скорее сельскохозяйственную предысторию местного университета, а не его просветительские достоинства. При всех своих знаменитых профессорах Корнелл представлял собой довольно слабое учебное заведение с образцово-показательными лесными угодьями, рыбным хозяйством и свинофермой. Железнодорожное сообщение было отвратительное, да и авиасообщение не многим лучше. Как Вера рассказывала приехавшему погостить родственнику, «единственная местная авиакомпания („Могавк“) стремится под любым предлогом отменить рейс — то по случаю праздника, то на уик-энд, то в дождливую погоду и т. п.» [189]. После всего пережитого покой Итаки при всей ее провинциальности должен был показаться Вере даже отрадным, однако страна, чересчур взыскательная в вопросе о серебряных ножах и кухонном линолеуме, все-таки воспринималась ею как чуждая. Набоков же наслаждался жизнью в новой среде. Он поставил теперь себе целью обогатить волшебные россыпи своего нового литературного языка, как прежде прилагал все усилия, лишь бы не обеднить родной. Восприимчивым умом он усердно впитывал всевозможные оттенки американской действительности. (Младшему преподавателю французской литературы, Жану Брюно, Набоков объяснял свои мотивы иначе. С горящим взором он рассказывал молодому человеку, что публикация его нового романа вызовет в Америке скандал по причине его яростных атак на американскую речь.) Во все времена чета Набоковых понимала: преграда между ними и тем, что окружающие считают реальным миром, значительней, чем между квартиросъемщиком и домовладельцем [190]. Набоковы стали демонстрировать гостям некоторые элементы бутафории, обнаруживаемые ими на арендуемой сцене; как будто играли в американскую жизнь. Экзотика была в большом ходу у Владимира — что за диво все эти мексиканские безделушки, это розово-пушистое прикрытие унитаза! — но не столь чтилась Верой, которая в устоявшейся со временем иммигрантской манере лишь изумлялась и ужасалась всему американскому. Что до американских школ, все они, даже самые дорогие, по ее мнению, никуда не годились.

Эта разница в самоощущениях была очевидна. Когда в 1955 году скончался Лео Пелтенбург, его средняя дочь сообщила Вере об этом в письме. Основываясь на прежних вестях из Итаки, она писала: «Мне кажется, Вера, твой муж и сын счастливы, что в США они обрели вторую родину. В отношении тебя я в этом не уверена». Верина враждебность адресовалась в основном не к прохожим на улице, а к университетским коллегам, если те были недостаточно образованны. Высшим критерием для нее был гений собственного мужа. Если владелец придорожного мотеля выражал большее почтение к издающему книги автору, чем профессор Гарварда, не пожелавший взять Набокова на работу, она дарила свою благосклонность первому. Лена Массальская признавалась, что, прожив двадцать шесть лет в Швеции, она так и осталась несведуща по части местных нравов; для Веры проблема состояла в том, чтобы с ними примириться. Если Владимир давно уже подметил, что нерусскому человеку ни за что не удастся понять «лирическую грусть, окрашивающую русскую дружбу», от такого человека, как Вера, нечего было и ждать постижения распахнутости и широты американской души. Одно дело понять страсть человека средних лет к двенадцатилетней девчонке. Но понять жену издателя, которая при первой же встрече выложила ей все подробности мятущейся души! Или самого издателя, излагавшего свои сентиментальные муки в присутствии шофера такси! Тут Вере оставалось только воскликнуть: «Ну и народ эти американцы!» Все вокруг казалось ей как в убогом романе Джона О’Хары или Джеймса Гоулда Коззенса.

Кое-что из сильных страстей приберегалось Верой для политики. Уже в 1948 году она выразила желание участвовать в местной общественной жизни и стала интересоваться, что для этого требуется. Возмущенная тем, как в городке Итаке поставлено среднее школьное образование, она стала искать соответствующее учреждение, куда можно обратиться. (В то время Вера преподавала в школе Каскадилья.) Муж твердил ей, чтобы не вмешивалась не в свое дело, даже на местном уровне. «Это опасно», — предупреждал он, что, вероятно, так и было — для него. Вера сокрушалась, что не может принять участия в выборах 1948 года; она еще не прожила в Итаке необходимые полгода. С той же проблемой она столкнулась и в 1952 году, когда семестр, проведенный в Гарварде, вычли из срока их постоянного проживания. И снова в 1956 году отсутствие постоянного адреса сработало против Веры, поскольку Набоковы провели весенний академический отпуск в Кембридже, за которым последовало полное путешествий лето. Вера считала такие законы несправедливыми; в отношении личных привилегий она проявляла крайнюю щепетильность. Лишь в 1964 году, уже не живя в Америке, Вера приняла участие в американских выборах. Владимир не голосовал никогда.

Она быстро приобрела вкус к политической деятельности. 12 декабря 1952 года из своего дома на Хэмптон-роуд Вера шлет письмо в «Корнелл дейли сан». Накануне в редакционной статье эта университетская газета призывала к защите профессора Оуэна Лэттимора, известного китаеведа, которого Маккарти заклеймил главным советским агентом. Лэттимор стал чуть ли не героем в интеллектуальных кругах; надо сказать, в начале года возглавляемая сенатором Патриком Э. Маккарреном подкомиссия внутренней безопасности двенадцать дней посвятила обстоятельнейшему сбору показаний, но так и не сумела ни по одному из пунктов возбудить дело против этого профессора университета Джонса Хопкинса. Вера, цитируя всевозможные источники, привлекла внимание редакции «Сан» к деятельности Лэттимора, начиная с 1944 года. Она подробно ознакомилась с работами профессора. На ее взгляд, известного синолога, вне всяких сомнений, надо судить: он, безусловно, приложил свою руку к установлению советской власти в Китае. Вера считала, что «оба Мак-Сенатора» ведут подрывную деятельность против самих себя, объявляя «каждого наследника Томаса Дьюи» коммунистом, но сожаление у нее вызывали не скомпрометированные репутации, а исключительно то, что сенаторская «оголтелость дает возможность настоящим коммунистам оставаться в тени»[191]. Вера предупреждала, что обращается в редакцию для прояснения сути дела, не ради публикации своего письма. (Оно и не было опубликовано в газете.) Тема холодной войны превратилась у Веры чуть ли не в навязчивую идею. В своих дневниковых записях 1951 года Набоков приводит прогнозы жены: «Она также говорит, что если будет война с Россией, то начнется она на Аляске. Мы увидим в газетах все те жуткие маленькие карты, с жутко настырными, черными извивающимися стрелами, нацеленными на Уайтхорс или на Лепас». При той жизни, что выпала Вере, ей можно простить, что она так быстро транспонировала прошлое в будущее. Оба Набоковы к концу 1952 года, в самый разгар войны в Корее, прочли «Паутину Шарлотты» Э. Б. Уайта. Потом Владимир писал Кэтрин Уайт: «Нам обоим очень понравилась книга Энди. Вера говорит, что хотела бы разыскать какую-нибудь родственницу Шарлотты и убедить ее сплести хорошую большую сеть для всех нас и тем показать глупым азиатам, что эта Колоссальная и Безобидная страна не предназначена для истребления и съедения».

Верина ненависть к коммунизму проявлялась импульсивно и неистово. Милтон Коуэн считал, что источником ее (и до какой-то степени набоковского) презрения к языковой кафедре является превратное толкование курса Гордона Фэрбенкса. В материалах для своего промежуточного курса русского языка Фэрбенкс использовал текст Конституции СССР, с помощью которой он противопоставлял существующей действительности советские идеалы. Там, где он видел образовательный процесс, Вера усматривала только пропаганду; в своем максимализме она считала переиздание этого документа вызовом. (На самом деле ее недовольство Фэрбенксом объяснялось гораздо проще. Когда Филд указал в письме, что Фэрбенкс немного говорит по-русски, Вера его поправила. На ее взгляд, Фэрбенкс по-русски вообще не говорил.) У Веры не было оснований не верить Маккарти, она считала, что Элджер Хисс, несомненно, лжет. Наиболее ярким воспоминанием Артура Шлезингера-младшего явилось то, как Вера пылко защищала Маккарти дома у Шлезингеров в Кембридже, скорее всего это было весной 1953 года. Она утверждала, что в свете коммунистической угрозы интеллектуальная свобода отходит на второй план. В своем оправдывании, в своей поддержке претенциозных методов маккартизма она буквально готова была дойти до суда.

Даже когда Маккарти оказался не у дел — и после 1954 года, когда он был развенчан, — Вера продолжала считать, что его сверхусердие предпочтительней, чем, как она выражалась, американское прекраснодушие. Ее страстность в этом вопросе вылилась в возбужденный обмен мнениями с Марком Вишняком, в прошлом профессором права, генеральным секретарем Учредительного собрания 1918 года и редактором «Современных записок», который с 1946 года консультировал «Тайм» по проблемам России. Анна Фейгина, в те годы жившая в Нью-Йорке неподалеку от Вишняка, сообщила Вере в письме, что этот редактор назвал ее «поклонницей Маккарти». Вере такое высказывание не понравилось скорее потому, что она стала предметом обсуждения в Нью-Йорке, а не из-за того, как именно характеризовал Вишняк ее политические взгляды. Она написала ему, что слух о том, будто она чья-то поклонница, ей смешон и что всякими слухами Вишняк с его авторитетом вполне мог бы пренебречь. Однако, читая Верино послание дальше, с мнением Вишняка нельзя не согласиться:

«Я считаю Маккарти достаточно мелкой фигурой, раздутой до непомерности большевиками и их приспешниками специально, чтобы спрятаться за его спину. И, что более существенно, я нахожу, что не испытывать сочувствия ко всевозможным высказываниям — вряд ли политически искренним — против Маккарти еще не значит быть сторонником Маккарти. Думаю также, что советские агенты, как и все приспешники коммунистов, должны быть изгнаны из руководства страной, что не всегда делается с желаемой скоростью или с желаемой компетенцией, и что Хиссы гораздо опасней, чем все Маккарти и подобные ему дешевые демагоги».

В целом Вера считала, что к коммунистам применимы лишь жесткие меры, и эти взгляды впоследствии изумляли университетских друзей Набоковых. А в 1955 году ее воззрения постоянно давали повод для слухов. «В конечном счете, — писала Вера Вишняку, — в определенных американских кругах теперь быть „за Маккарти“ считается значительно более серьезным преступлением, чем передавать военные секреты советским агентам». Она опасалась, что выпад против нее не так безобиден, как кажется на первый взгляд.

Вишняка удивило как обращение к нему Веры, так и содержание ее письма. Он знал ее весьма поверхностно; ремарка в ее адрес была брошена походя, в частном разговоре. Ему казалось, что Вера из мухи делает слона — еще одно доказательство того, что Веру он знал довольно плохо. В ответном письме Вишняк предлагает компромисс. Не считает же Вера, что он — большевик? Однако Вишняк, со своей стороны, считает Маккарти с его чрезмерной активностью личностью заметной. Влияние такого человека нельзя недооценивать. Будучи старше Веры на двадцать лет, Вишняк пережил те же события, что и она. Его позиция любопытна: он напомнил Вере, что люди как будто незаметные зачастую перерастают в полную свою противоположность. Предостерег как от умаления значения и роли Маккарти, так и от причисления всех его противников к большевикам. Веру не тронули доводы Вишняка. «Я продолжаю считать его [Маккарти] фигурой проходной, реальную же угрозу представляют ужасные агенты, внедрившиеся в различные учреждения, даже в наиболее секретные», — писала она, более всего огорченная отказом Вишняка назвать источник слухов. Вера от своего отступать не собиралась, даже когда ей казалось, что ее оклеветали.

В отличие от многих, эмигрант Вишняк мог бы понять, что для Веры главную ценность составляют принципы, а не люди. В этом обмене мнений вокруг Маккарти между ними выработался некий дуэльный кодекс. В определенный момент Вишняк предложил Вере признать «инцидент» исчерпанным. Нехотя и не без лукавства Вера сдается: «Хватит: да и был ли тот инцидент?» Ни одна привычка не укрепилась в ней так прочно в последующее боевое десятилетие, как упорное, слепое следование принципу [192]. В этом смысле Вера перещеголяла мужа, для которого понятие личной чести всегда оставалось наиболее значимым, но который ограничивал свои отношения с действительностью отношениями с литературой. Для Веры же принципы значили все. Они даже подменяли ей истину. Набоковы считали, что критик-эмигрант Марк Слоним находится на ежемесячном содержании у Советов. Вера постоянно категорически отрицала с ним свое родство. (Другие родственники полагали иначе.) В 1967 году поездка на лето во Францию была отменена, стоило де Голлю выйти из НАТО. Некий торговец машинами в Итаке горько ошибся, недооценив степень ярости, на какую оказалась способна Вера. Году в 1957-м она отправилась забирать заказанный ею «бьюик», принеся с собой уже выписанный чек. Продавец, объявивший своей благообразной клиентке, что придется кое-что доплатить в счет банковских операций, с беспомощным видом наблюдал, как Вера на его глазах порвала на мельчайшие кусочки чек и проследовала вон. Тот же «бьюикспешиал» был куплен в другом месте и за угодную ей цену.