5

5

Суровые политические ветры дули все сильней. В июне 1932 года был распущен рейхстаг и поднят вопрос о запрещении СА и СС. На улицах начались стычки между коммунистами и нацистами. К концу лета уже занялось пламя необъявленной гражданской войны. Для многих результаты выборов 1933 года стали сигналом к бегству из Германии. Уже ощущалась нехватка продуктов; на улицах рвались бомбы и гранаты. Довольно скоро в переписке Набоковых зазвучал хор: «Когда бежите из Берлина?» В этих условиях супруги сосредоточились на проблемах менее масштабных. Они с нетерпением ждали августовского переезда из своей единственной комнаты в две, предложенные им Анной Фейгиной в ее квартире на Нестор-штрассе, а также Вериного сентябрьского отпуска. Из соображений экономии условились провести его во французской деревушке неподалеку от Страсбурга, куда их пригласил двоюродный брат Владимира. Николай Набоков снимал домик в Кольбсхейме. Как раз в это время во Франции проводила свой отпуск и его жена Наталья с сестрой Зинаидой Шаховской, а также их мать, княгиня Анна Шаховская. В Кольбсхейме довольно обстоятельно обсуждалось будущее Владимира. Княгиня Шаховская предложила ему устроить публичное чтение своих произведений для русских эмигрантов во Франции или в Бельгии. Оценивая свое положение как «в некотором смысле тупиковое», писатель не слишком торговался в отношении условий. Как бы то ни было, Вера вернулась в Берлин, а ее муж из Кольбсхейма отправился в Париж разведать возможности переселения туда. Уже на отдыхе во Франции Вере слегка приоткрылось то, что ее там ждет. По русскому православному календарю день великомученицы Веры — а по православным обычаям день ангела даже важней дня рождения — приходится на 30 сентября. Спустившись в этот день 1932 года к завтраку, княгиня Шаховская поздравила Веру по случаю именин. Похоже, не без раздражения Вера парировала: «Княгиня, я — еврейка!» Некоторые усмотрели элементы боевого клича в этом, казалось бы, тривиальном уточнении. Впоследствии подобное будет случаться нередко.

В Париже Набоков часто общался с новой приятельницей, Ниной Берберовой, и с ходу попал в дружеские объятия Ильи и Амалии Фондаминских, людей состоятельных и ангелов-хранителей русских эмигрантов, с которыми Набоков был знаком еще по Берлину[45]. В прошлом эсеровский деятель, Фондаминский ныне издавал «Современные записки». Оптимист по натуре, независимый в финансовом отношении, он был одним из немногих, кто неизменно стоял выше всяческих эмигрантских склок. К концу месяца Владимир переселился к Фондаминским, а мадам Фондаминская переместилась за печатную машинку, занявшись для Владимира частичным переводом романа «Отчаяние». (Владимир предупредил Веру, что ей все равно придется перепечатывать текст.) Живя в Париже, он писал жене практически каждый день, делясь новостями, передавая всем приветы, ожидая откликов, советов. Со стороны Веры последовали по меньшей мере два вида указаний. Набоков звонил всем, кому она советовала, написал все письма. И конечно, следуя ее пожеланиям, обещал быть внимательным при переходе парижских улиц. Он разослал рукопись «Отчаяния» в разные издательства; рассказал Вере об одном долгом кутеже, после которого проснулся днем, в половине третьего, а также о том, что им овладела идея написать что-нибудь на французском; отчитался в беседе, которая состоялась у него с Марком Алдановым, одним из лучших критиков старшего поколения в эмигрантской среде, который при всех его трех ученых степенях в разных областях знаний не мог постичь юмор молодого романиста. Тут его вполне можно понять. «Я сказал Алданову: „Без жены я бы не написал ни единого романа“», — сообщал Набоков. Алданов ответил, что слухи о героической помощи Веры уже дошли до Парижа. Кто знает, был ли Владимир удивлен, что заявление, сделанное им всерьез, не было воспринято всерьез Алдановым, или, пошутив, Набоков изумился, что Алданов воспринял это всерьез. В целом Набоков остался доволен своей поездкой в Париж — громадный объем написанного за последние годы упрочил его репутацию лучшего писателя эмиграции, хотя этот титул и вызвал некоторый шум, — и убедился, что надо немедленно туда переезжать. Вера менее радостно восприняла эту идею, особенно потому, что во Франции она уже не имела бы права работать легально. Она не разделяла уверенности мужа, что они там как-нибудь проживут. По стечению обстоятельств никого из Набоковых не оказалось в Париже 10 декабря 1932 года, когда младшая сестра Веры, Соня, выходила замуж за инженера, австрийского еврея. Лишь через пять лет Вера снова появится во Франции, только обстоятельства будут уже совсем иные.

30 января 1933 года Гитлер был провозглашен рейхсканцлером и мигом завопили громкоговорители; в конце февраля горел Рейхстаг. Меньше чем через месяц молодчики-нацисты гнали босых евреев строем по улицам. Уже немецкое издание «Смеха во тьме» в тот год было распродано в количестве 172 экземпляров, как вдруг стало быстро расходиться переиздание вывезенной из России книги двадцатых годов. То были «Протоколы сионских мудрецов». Томики «Майн Кампф» распродавались книжными магазинами по всему городу. Весной были обнародованы первые законы о положении евреев; контора «Вейль, Ганс» была закрыта без предупреждения. (Потом, уже с мизерным штатом, она ненадолго открылась вновь.) Вера по-прежнему, несмотря на тяготение мужа к Парижу, несмотря на марширующих по всему Груневальду коричневорубашечников, а также на ущемление прав адвокатов-евреев и массовые сборища фашистов, не могла оторваться от Берлина. Светловолосая, она не сделалась очевидной мишенью, как иные. К тому же одинокой в своей привязанности к Берлину она никак не была. Ее сестра Лена, выйдя замуж за титулованного русского дворянина Массальского, также оставалась в городе. Множество берлинцев уехало, но множество и осталось. Приток еврейской эмиграции в период с 1934 по 1937 год практически иссяк. Вера Набокова вела себя, вопреки ситуации, не слишком скованно. Не без удовольствия она рассказывала историю о том, как ее бывший начальник в консульстве посоветовал ей обратиться в секретариат к одному министру, в то время организовывавшему какой-то международный конгресс, и предложить свои услуги в качестве стенографистки. «Я говорю: „Они не возьмут меня. Не забудьте, я — еврейка!“» Но он только засмеялся и сказал: «Возьмут. Они не могут никого найти». Я обратилась к министру, и мне тут же предложили работу, на что я сказала немцу, с которым беседовала: «Вы уверены, что я вам подхожу? Я — еврейка…» «Что вы, — возразил он, — это не имеет никакого значения. Нас это совершенно не волнует. Кто вам такое сказал?» Съезд производителей шерсти должен был начаться на следующий день; Вера получила работу. И старательно записывала выступления четырех министров-нацистов.

К этому времени повсюду на улицах красовались свастики. Нацисты в форме повадились обходить кафе, собирая средства в фонд партии. Отказывать им было неразумно. Невозможно представить, чтобы Вера Набокова опускала монету в один из протягиваемых металлических ящичков; ей оставалось только избегать кафе. Газеты пестрели новыми предписаниями — по рассказам, газеты смахивали на журналы для школьников, — но из Набоковых почитывала их только Вера[46]. Первая атака на евреев-предпринимателей состоялась 1 апреля, тогда у дверей всех контор выстроились штурмовики. В мае 1933 года Вера собственными глазами наблюдала крах культуры: по дороге домой она натолкнулась на массовое сожжение книг. Дело было в сумерки; она постояла, посмотрела, но, едва толпа принялась горланить патриотические песни, поспешила домой, пока штурмовики не начали резвиться вокруг своего костра. Десятки тысяч книг были брошены в огонь; хотя Набоков сам изредка устраивал сожжения книжек Маркса и Фрейда, но при виде того, как сжигает книги берлинская молодежь, кровь стыла в жилах. К осени покупать литературу, которую жгли тогда, уже считалось подрывной деятельностью.

Почему они не уезжали? Уже давно Набоковы считали этот город жалким и отсталым; спустя год после женитьбы Владимир писал Вере, что от упоминания о Германии ему делается дурно, как, впрочем, и от немецкой кухни. Он скорее бы предпочел любое провинциальное захолустье Берлину, городу, ненавистному для них обоих[47], как Набоков утверждал в первом варианте автобиографии. Изначально Германия восхищала Веру своей демократичностью, теперь от прежнего обожания не осталось и следа. Вера была не робкого десятка; ведь и отец ее не покидал Россию вплоть до самого последнего момента. По сути уезжать было некуда. Рассказ Берберовой о Европе тех лет отчасти объясняет инертность Набоковых: «На карте Европы: Англия, Франция, Германия и Россия. В одной правят дураки, в другой — живые трупы, в третьей — злодеи, в четвертой — злодеи и чиновники». Посетив Набоковых в их жилище на Нестор-штрассе то ли в 1932, то ли в 1933 году, Зинаида Шаховская была изумлена, что у них Россия и русские вызывают не меньшее негодование, чем нынешняя ситуация в Германии. (Шаховская заметила Набоковым, что в своем огульном отрицании они ничем не лучше немецких расистов.) Набоковым было удобно жить у Анны Фейгиной, единственной родственницы, с которой у Веры возникли близкие отношения; после переезда значительно сократились их расходы на проживание и они могли позволить себе роскошь взять прислугу. Вера продолжала работать по договорам и давать уроки языка; среди ее учеников был и большой друг семьи, Георгий Гессен, который также пока оставался в Берлине. Набоков не считал, что политика каким-то образом препятствует его творчеству. Писатели должны «заниматься только своими бессмысленными и невинными увлечениями, — заявлял он в 1934 году. — Я пишу роман. Я не читаю газет».

Спустя годы Набоков объяснял все это иначе: «Мы всегда отличались неповоротливостью. Изящной неповоротливостью — моя жена и кошмарной неповоротливостью — я». Он неоднократно приписывал их длительное пребывание в Берлине лени, хотя, если говорить о напрасной трате времени, тут Набоков больше рисовался. Он начал собирать материал для «Дара» и писать этот роман; французский перевод «Защиты Лужина» получает одобрительные отклики. Набокову все чаще приходилось слышать о своей растущей славе в Париже. В 1933 году впервые едва уловимым эхом отозвалось его имя и в далекой Америке — правда, еще не достаточно громко, чтобы считаться гласом Сирина. Под напором событий, развернувшихся вокруг Набоковых, биографические сведения на тот момент оскудевают. В декабре 1933 года уже ставший первым русским лауреатом Нобелевской премии Иван Бунин проездом оказывается в Берлине. Чета Набоковых присутствует на приеме, устроенном в его честь сильно поредевшей русской эмиграцией. К тому времени среди проживавших в городе русских усилился дух антисемитизма, многие из них были монархистами и встретили Гитлера с распростертыми объятиями. (Вера не могла не заметить, что, по иронии судьбы, гитлеровская антисемитская политика объяснялась страхом перед большевистской агитацией.) Русский владелец одного из крупнейших в Берлине гаражей предупредил Гессена, что водители решили не позволять ему с Сириным — «еврею и полуеврею» — ни при каких обстоятельствах выступать на банкете в честь Бунина. Набоков с Гессеном все-таки выступили на этом вечере, оказавшемся для Веры по понятным причинам достаточно тревожным. Ее свекор на публичном сборище, где ожидался скандал, был убит монархистом; именно Гессен сообщил об этом Набокову-сыну по телефону. Не совсем ясно, причем благодаря Вере, что именно происходило в последующие месяцы, со второй половины 1933 до середины 1934 года. В своей попытке представить эти плодотворные годы безрезультатными она умолчала и об одной небольшой подробности.

Сведения о Вере возникают вновь 9 мая 1934 года — прошло почти одиннадцать лет после их первой встречи; действие происходит в богато обставленной квартире Анны Фейгиной на Нестор-штрассе. Тот вечер Набоков со сводным братом Георгия Гессена проводит за шахматной доской. Анна Фейгина тихонько уводит Веру из дома. Ни один из четверых, присутствовавших в квартире на этой зеленой улочке близ вокзала Гогенцоллерндам в юго-западной части Берлина, понятия не имел, куда отправились женщины. Предположительно на такси они проехали примерно милю на восток до Берхтесгаденерштрассе, и там в частной клинике в одиннадцать утра после долгих, трудных и тяжелых родов Вера родила крупного мальчика, «ein kleiner russischer»[48], как выразился принимавший роды врач. После некоторых раздумий мальчик был назван Дмитрием.

Новость поразила всех, некоторые даже в нее не поверили. Сразу после появления сына Набоков известил об этом событии письмами (от руки) Наталью Набокову и Ходасевича в Париже, а также Струве в Лондоне. Когда от Струве ответа не последовало, Набоков написал снова: «Я почти полностью поглощен появлением на свет сына Дмитрия (я писал тебе об этом, но ты, видно, решил, что это шутка)». Реакция матери обрадовала больше: изумление было огромно, но приятно. Известие ошеломило мать, весьма озабоченную здоровьем Веры.

О беременности упоминалось разве что в присутствии Гессенов и Анны Фейгиной (и разумеется, некоторого медицинского персонала); Вера продолжала разъезжать по своим урокам, сохранила безупречную фигуру, проявляя крайнюю осмотрительность в одежде. Она радовалась, что, когда появилась на вечере в честь Бунина, никто даже не заподозрил, что она в положении. Набоков приписал это извечной российской ненаблюдательности, однако и сам долго ничего не замечал: чтобы скрывать беременность в течение пяти месяцев, требуется немалое искусство. Возможно, то была не первая и не последняя беременность Веры; существует некий намек на более ранний выкидыш, а также большая вероятность еще одной беременности летом 1936 года. Суеверие суеверием, но к чему такая секретность? Вера, упорно долго сдерживавшая свои чувства, дала им волю в общении с новорожденным Дмитрием. Беременность, как и брак, касается только ее и мужа. Да и что такого выдающегося в вынашивании и рождении ребенка! Нужно лишь быть Набоковым, чтобы так восторженно описывать пеленки и ползунки, поэтизировать «сигнал к прекращению кормления». Вера терпеть не могла быть такой, как все, не любила, чтобы ее жизнь кто-то обсуждал. И все же — вспомним слова Ричарда Холмса о Мэри Уолстонкрафт, произнесенные при сходных обстоятельствах 140 годами раньше описываемых событий, когда гильотины клацали вокруг, но в гэльской глуши было по-домашнему покойно: «Эта необыкновенная и исключительная женщина, как и всякая другая, стала матерью». Сестра Набокова, Елена, на вопрос насчет этой тайной беременности пожимает плечами: «В этом вся Вера!»

Едва тайна открылась, как о событии раструбили вокруг: новоиспеченный отец отвечал на бесконечные телефонные звонки, принимал цветы, телеграммы. Вера пробыла в клинике Шёнеберга две недели, где Владимир навещал ее дважды в день. Дома она довольно скоро измучилась от «всей этой райской каторги»#, заключавшейся в стирке распашонок и пеленок. Но уже 10 июня Вера снова села за машинку, чтобы оправдаться в письме к французскому издательству за долгое молчание мужа. Через неделю она печатала длинное письмо агенту, который был связан с тем издательством: Набоков удручен, что не удается отрегулировать условия предоставления прав на перевод «Защиты Лужина». Богаче он не становился, более того: отчаянно нуждался в деньгах. Большая часть лета и осени ушли на переписывание «Приглашения на казнь», первый вариант романа Владимир написал молниеносно в течение первых двух недель после возвращения Веры из клиники. К его ужасу, перепечатывание грозило занять уйму времени; в ноябре измученная Вера сидит за машинкой день и ночь. В их квартире на третьем этаже, как вспоминал Набоков, был слышен с улицы «голос Гитлера из репродуктора на крыше». Внутри стрекотала пишущая машинка, выстукивая историю пребывания Цинцинната в тюрьме, насыщенную интеллектуальными исканиями, как напомнит нам потом Вера, единственными стоящими из всех исканий.