44
44
Илья Васильевич не раз приглашал меня зайти к нему, в его «особняк», посмотреть как живет фронтовик-победитель, полковник в. отставке. Мне и самому хотелось навестить его. Не так уж далеко пришлось идти до него от
главного проспекта «Маленького Парижа», всего четыре квартала, почти не выходя из центра города.
Я давно не был в том заброшенном районе старого города, примыкавшего к реке, и он представлялся мне не таким уж трущобным. По обе стороны узкой улицы с разбитой мостовой тянулось хаотическое нагромождение лачуг в чисто русском исполнении, построенных без всяких архитектурных канонов, что называется кто во что горазд. Развалившиеся и доживающие свой век ветхие хибарки кишели как муравейники своими трущобными обитателями.
В глубине тесного двора с такими же хибарками, прилепившимися одна к другой, я отыскал «особняк» — строение, похожее на казачий курень прошлого столетия, в котором ютился полковник Колпашников. На крыше куреня были разбросаны кирпичи, удерживающие куски шифера, прикрывавшие давно поржавевшее железо. Прохладный ветерок трепал на соседней крыще какую?то железку, заунывно поскрипывавшую над головой.
Саманная мазанка Колпашникова ушла в землю так, что окошки выглядывали на половину из?за зеленых кустов колючего шиповника в крохотном палисаднике.
На пороге меня встретил Илья Васильевич в армейской рубашке при галстуке, без погон. «Наверно, собрался куда?то уходить», — подумал я. Позвонить ему, предупредить о визите я не мог, у него не было телефона, поэтому пришлось сразу извиняться.
— Проходите, проходите… Только осторожно, голову пониже, иначе стукнитесь о притолоку.
Я внял его предупреждению, низко опустив голову, перешагнул через порог.
Илья Васильевич, как экскурсовод, стоя посередине комнаты, сразу начал рассказывать о жилье. Досталось оно его жене по наследству от умерших родителей.
— Может, лучше было бы без наследства… А так считается, что жильем мы обеспечены. На очередь поставили, но она не продвигается. По моим подсчетам не дождаться…
Я не мог его ничем утешить, даже не мог сказать ободряющее слово, что не надо отчаиваться, как обычно говорят в таких случаях. И от этого мне стало как?то неудобно.
— Алексей Иванович, вы меня извините. Присаживайтесь. Давайте выпьем чайку. Хозяйка уехала автобусом на огород. Жаль. Хотела с вами повстречаться.
Полковник усадил меня на диван и я оказался за круглым столом, покрытым скатертью. Напротив меня на простенке громко тикали куда?то спешившие ходики. Жилье от старого куреня отличалось тем, что на крошечном полу лежала ковровая дорожка, стены обклеены светлыми обоями, а в углу на низкой тумбочке стоял телевизор, свидетель научно–технического прогресса двадцатого века.
Илья Васильевич засуетился. Я слышал как он на кухне чиркал спичками, ставил чайник на плиту. В тесной комнатке под низким потолком все было до предела просто. Легкая занавеска, наверное, отгораживала спальню. В этих стенах жизнь словно остановилась. Не верилось, что совсем рядом на центральном проспекте громоздились новые многоэтажные дома, кое–где с лифтами, лоджиями и балконами. Я не мог разобраться, как же отапливается полковничья хибарка, хотел было спросить, а потом вспомнил торчавшую над крышей высокую канализационную трубу. Дай бог, если печка топилась газом.
Не впервой мне приходилось бывать в таких «палатках» с земляными полами, но видеть в этой конуре фронтовика, полковника в отставке, доживавшего свой век, я не ожидал и от этого мне стало душно. На меня нависал и давил потолок.
Илья Васильевич расставил на столе чашки, все что нашлось дома к чаю: печенье в стеклянной вазе, сахар, чайник с заваркой. В домашней обстановке Колпашников выглядел по–другому. Может сдерживался, считал неудобным за чашкой чая при госте распаляться о своем житие.
— Сегодня прохладно, а вы без берета, — заботливо сказал Илья Васильевич, разливая чай.
— Иногда даже берет мешает.
— Ну, это вы зря. Простудитесь с вашей растительностью. Берет же не каска.
— Всю войну прошел без каски и сейчас предпочитаю ходить и говорить без головного убора. Свежий воздух обдувает голову, дышится легче, мысли не застаиваются.
— Вы меня удивляете, Алексей Иванович. Я на войне с каской не расставался. Правда, не спасла она меня от осколка.
— На передовой я жил с приметой. Впрочем, как и все. В сорок первом, под Москвой перед боем, мне как и двум другим каски не досталось. Мы — все трое, уцелели в том бою, а многие из тех, кто были в касках, остались там навсегда. С этой приметой я прошел всю войну без каски
и, как видите, уцелел. Без каски было как?то свободнее, виднее, она бы мне мешала. Вбил себе в голову: надену — рок.,. С этой приметой и живу.
— Это?то да, но голова одна и жизнь одна.
— Жизнь?.. Наша жизнь—не что иное, как «человеческая комедия».
Мой собеседник, помешивая ложечкой дымивший паром, крепко заваренный чай, насторожился. Такого он от меня не ждал, а я жил с некоторых пор этой мыслью, но держал ее при себе. Теперь это выплеснулось. Обстоятельства изменились, как говаривала одна моя знакомая. Илья Васильевич, словно опасаясь услышать мои дальнейшие рассуждения, заметил:
— Хочется верить, что придет время, когда все станет на свое место. Верх возьмет здравый смысл, а не комедия.
— Я сомневаюсь. Давайте обратимся… к Бальзаку, написавшему «Человеческую комедию». Один из его романов называется «Утраченные иллюзии». Это было, это было… в 1843 году. Он писал об ужасной скверне XIX века, изобразил ее с такими подробностями, что никто не сможет опровергнуть язвы современного ему мира. Прошло немало лет с той поры, когда Бальзака занимали мысли о несовершенстве мира, когда жизнь он определил как «Человеческую комедию», в которой копошились, как в муравейнике люди с их пороками. Они не могли от них освободиться. Бальзак стремился объяснить закономерности действительности. И к чему он пришел? — «животность» врывается в человечность. Животное наделено немногим, ведет исключительно простую жизнь, у него нет ни наук, ни искусства, в то время, как человек стремится запечатлеть свои нравы, свою мысль, подгоняя их под законы, приспосабливает жизнь для своих нужд. Общество развивает у человека его дурные наклонности. Идея написать «Человеческую комедию» родилась у Бальзака из сравнения человечества с животным миром, которое чище человека.
— В чем? — спросил Илья Васильевич. — Я вам подолью горяченького.
— В чем? Человек одержим стремлением к личной выгоде, к личному обогащению, ради этого он идет на самые мерзкие поступки. Человек — раб своей страсти, раб денег, тщеславия, преследует лишь свои корыстные цели. «Смерть слабым» — вот руководство высшего сословия.
Наверное, Позаимствовав у Ницше: «падающего еще толкни».
Мне хотелось сказать полковнику, что право государства превращается для простого люда в бесправие, закон — в беззаконие. Ради денег и тщеславия сильные мира сего превращаются в эгоистов, готовые на самые низкие поступки. Для того, чтобы добиться успеха персонажи пускаются на подлости. Талантливые же не идут на сделку со своей совестью, не приспосабливаются на потребу власть имущим, не влачат полуголодное существование, гибнут наедине со своей музой. Это единственное для них утешение. От самоубийства их удерживает только близкий любящий человек. Иметь такого человека — счастье.
Бальзак пристально изучал быт, семью и пришел к выводу, что общество породило женщину, стремящуюся к браку тоже по расчету, видя в муже источник удовлетворения своих стремлений. Часто ради достижения честолюбивых замыслов, идет на пренебрежение высшим благом — любовью. Я знал одну такую. Она признавалась мне в любви. Накануне свадьбы. Она была искренна. А вышла замуж за того, у кого была машина и квартира, деньги. Плакала у меня на плече. Такие женщины наставляют мужу рога и находят удовлетворение в том, что познают настоящую любовь.
Подлинную человечность Бальзак находит в мире простых людей, способных бескорыстно жить и любить. Он вскрывает мерзости продажных и покупающихся женщин, их двуличность.
Все это я опустил, оставил при себе. Илью Васильевича спросил:
— Вы что же, думаете, что мир изменится? «Человеческая комедия» продолжается. Почитайте Ремарка, Хемингуэя, Лермонтова и Чехова, да и Горького, возносившего человека.
Вот мы сейчас тут копошимся, разоблачаем, вскрываем подноготную недавнего прошлого, но разве мы пришли к лучшему? Нет, пришли к худшему, к некрасовскому: «Бывали хуже времена, но не было подлей». Прямо для сегодняшнего дня в подтверждение мыслей Бальзака. А казалось бы, мир должен поумнеть. Нет, он не поумнел. Он стал еще более изощренным в жестокости, а нравственные его устои пали до предела.
Разоблачение большевистских лидеров, потом Хрущева, Брежнева, Медунова и Щелокова пока что не дали никаких
результатов в улучшении жизни народа. Наоборот, все в один голос кричат — народ подведен к пропасти. И подвели его не мертвецы, а ныне здравствующие лидеры, уходящие в отставку по мере приближения к пропасти, чтобы не свалиться в нее, а Россия пусть валится.
— О Бальзаке я много слышал, но мало читал, — сказал Илья Васильевич. — Правда, кое?что осталось. «Утраченные иллюзии»… Надо почитать.
— Почитайте и увидите, что с тех пор ничего не изменилось Была надежда на социализм, но он не отстоял себя.
— Партия и конкретно Крючков его не защитили. Вот за это Крючкова надо судить, — сказал полковник. — Где же был КГБ? Об этом не раз спрашивали. И почему не принимал мер, когда началась литься кровь?
— Крючков докладывал Горбачеву, верил ему. Теперь что говорить о КГБ? Нет его, как и нет чекистов. Те, кто остались в тех стенах, должны были уйти, уступить место другим, если у них остались какие?то принципы. Как можно защищать с одной и той же головой вчера социализм, а сегодня капитализм? Надо же, чтобы в голове произошли сдвиги на 180 градусов.
— Выходит там остались беспринципные люди, готовые служить, как наемники, любому царю, — помрачнел Илья Васильевич и становился тем полковником, каким я его видел раньше.
— Кто в ладах с совестью, оставили то учреждение.
— Деньги, деньги решают все. Вы же сами говорите.
— Вот мы и пришли к тому, что утверждал Бальзак в «Гобсеке», больше чем сто лет назад.
— Не только мы.
— Да, конечно, — пришлось мне согласиться с Ильей Васильевичем, загадочно произнесшим: — Россия густо засеяна пулями, жаль всходов они не дают.
Я находил его надломленным и старался не затрагивать житье, чтобы не сыпать соль на ноющие раны. Да и он сам не пытался в этот раз расписывать свои невзгоды.
Провожая меня, он как бы вспомнив об этом, промолвил:
— Стыдно признаться, что я полковник. Молчу. Кому сказать? Да и что толку? Все пороги обил, а телефон не ставят. Говорят, зачем тебе, дед? Писал Рыжкову. И его не послушали. Обидно за Николая Ивановича. Мягкий он человек, не для России, — тяжело вздохнул полковник и так же тяжело поднялся, подошел к окну.
— Ветерок, пожалуй, чуть утих.
— Спасибо, что зашли. Всегда рад буду встрече.
В ближайшие дни ожидался приезд главы советского правительства на Кубань, но об этом я не стал говорить полковнику в отставке.
Вернувшись домой, я вынул из почтового ящика «Литературную Россию», которая словно почуяв наш разговор с Колпашниковым откликнулась на эту тему.
«Вот послушайте, — хотелось мне сказать Илье Васильевичу, — что говорит сегодня полковник КГБ в запасе. Напечатано черным по белому: «…Спросите вы девять десятых сотрудников, чему они служат, и будьте уверены, что поставите их в тупик. Нет, на словах они найдутся, что сказать. И в разных ситуациях будут, будут находить правильные и нужные слова в свое оправдание. Ну, а по существу?
А по существу им все равно, кому служить. Лишь бы платили, хорошо платили. Хотите — коммунистам, хотите — демократам. Хотите одних будут сажать, хотите — совсем других. Более продажной публики я в жизни своей не видел. Родине, говорите, служить? Помилуйте, какой такой «родине»?
Раньше служили Вере, Царю и Отечеству. Позже — революции, еще позже Родине. А сейчас? Растленное поколение. И вы хотите, чтобы этот тлен не затронул то ведомство? Страшное зрелище — «руины и пепел». Хорошо, что мой отец, разведчик, не дожил до этих дней. Он бы не пережил всего этого. Гниль, разруха. А на Родину им наплевать».