ВЕЛИКИЙ ПОХОД НА ЮГ
ВЕЛИКИЙ ПОХОД НА ЮГ
Предпринятая ради выздоровления поездка превратится в путешествие, сыгравшее в саморазвитии Модильяни поистине решающую роль. Он как бы прошел инициацию при вступлении в лоно европейской культуры. На его пути — несколько знаменитейших музеев Италии. В январе 1901 года он поселяется вместе с матерью в неаполитанском отеле «Везувий». Когда Амедео не выглядит слишком усталым, они пользуются теплыми послеполуденными часами, чтобы посетить музеи, церкви в барочном стиле, развалины Помпей. Раскопки в Помпеях — самое крупное культурное начинание, предпринятое в Италии после ее объединения. По инициативе и при деятельном участии архитектора Микели Руджеро там лет пятнадцать велись работы, было отреставрировано и закреплено около шестисот произведений настенной живописи. Амедео живо интересуется результатами археологических раскопок, древнеримским искусством, античными фресками. В Национальном музее Неаполя его буквально завораживали статуи пьяного Силена, мальчика, вытаскивающего из ноги занозу, Гермеса, многогрудой Афродиты. Сам не понимая почему, он испытывает особый интерес к скульптуре. Заходя в церкви Неаполя, он открывает для себя творения скульптора из Сиены Тино ди Камайяно, первого, кому удалось в начале XIV века воздвигать надгробные изваяния, в которых гармонично сочетаются линеарная графичность и объем. Среди самых грандиозных он отмечает статую герцога Калабрского Карла из правящего семейства герцогов Анжуйских, находившуюся в церкви Святой Клары, а также изваяние его первой супруги Екатерины Габсбургской в базилике Сан Лоренцо Маджоре и его бабки Марии Венгерской — в церкви Санта Мария Доннареджина. У Амедео крепнет предчувствие, что разрешение вопросов, мучивших его последние годы, возможно, близится.
В Торре-дель-Греко Амедео и Евгения остановились в отеле «Санта Тереса», посетили Амальфи, затем поплыли на Капри, где поселились сперва в гостинице «Пагано», потом в отеле «Вилла Биттер». Остров Капри тех лет был в большой моде, там собирались сливки декадентствующей аристократии и равнявшихся на нее (как минимум, по части безнравственности) буржуа, владельцев крупных состояний. В основном там отдыхали англичане, немцы, голландцы, иногда встречались американцы. Среди самых разнузданных особо выделялся прусский барон Вильгельм фон Глунден, запомнившийся своей коллекцией эротических фотографий, где фигурировали местные молодые люди, снятые голышом с флейтой Пана в руках и веночком на голове либо в женском одеянии. От него не отставал и немецкий сталелитейный король Альфред Крупп, чьи выходки так взбесили всю округу, что итальянские власти объявили его персоной нон грата и настоятельно попросили покинуть страну. Маргерита, сестра Амедео, позже будет рассказывать: «Мама хотела уехать с Капри как можно скорее, напуганная нравами тамошних немцев, чьи непотребства вскоре сделаются достоянием всеобщей молвы».
Будучи на Капри, Амедео написал два письма своему приятелю Оскару Гилья, в то время выехавшему на занятия в Венецию; в них отразились тревожные мысли о будущем и потаенные мечтания о нем же.
«Мой милый, милый друг, я только что прочел в „Трибуне“ сообщение, что ты прошел отбор в Венеции: Оскар Гилья, „Автопортрет“. Сердечно поздравляю. Можешь представить, как взволновала меня эта новость. Я теперь на Капри, очаровательное местечко, замечу в скобках, у меня тут курс лечения. Я бездельничаю уже четыре месяца, но при всем том коплю материал, вскоре отправлюсь в Рим, потом в Венецию. Но рано или поздно настанет момент, когда я обоснуюсь прочно, думаю, это произойдет во Флоренции. Там я стану трудиться в полном смысле слова, а это значит — душою и телом отдамся приведению в порядок и развитию всех накопленных впечатлений, всех начатков нового осмысления того богатства, что я почерпнул в сих исполненных умиротворенного мистицизма обителях, словно в некоем волшебном саду. Но вернемся к твоим успехам. Мы расстались в самый критический момент нашего интеллектуального и художественного развития и пошли разными дорогами. Хотелось бы с тобою встретиться и поговорить. Не воспринимай мое письмо как обычную поздравительную белиберду, это свидетельство искреннего интереса к тебе твоего друга.
Модильяни».
Понемногу набираясь сил, Дэдо пытается внести упорядоченность в то, что считает своим призванием. Встреча с классическим наследием, открывающимся его восхищенному взору, помогает ему трезвее взглянуть на самого себя. Второе письмо, датированное 1 апреля 1901 года, — свидетельство отказа от некоторых принципов, составлявших кредо Гульельмо Микели; становится понятно, что молодой человек, плененный ослепительным разнообразием и красотой шедевров, которые ему доводится созерцать, чувствует, как у него вырастают крылья, и, кто знает, быть может, уже подумывает, что ему впору превзойти своего наставника?
«Мой милый, милый Оскар, я еще на Капри, хотел было подождать и написать тебе уже из Рима, куда отправлюсь дня через два, но желание перекинуться с тобой парой слов заставляет взяться за перо. Охотно допускаю, что ты должен был стать другим под влиянием Флоренции. Ведь и я, поверишь ли, немало переменился в здешних странствиях. Капри, одним именем своим ранее способный навеять бездну фантазий, ожиданий античных красот и томных наслаждений, теперь видится мне по преимуществу воплощением весны. В классической красоте здешнего пейзажа, по-моему, всегда сквозит нечто неопределенно чувственное, и морская гладь, даже вопреки заполонившим все бесчисленным англичанам с „Бедекерами“ в руках, распускается пышным ядовитым цветком. Но хватит поэзии. Вообрази — такое случается только на Капри, — что я прогуливался вчера с молоденькой норвежкой, действительно очень эротичной и к тому же очень красивой. Не знаю в точности, когда буду в Венеции, но непременно тебе сообщу. Хотелось бы побродить вместе с тобой по городу. Микели? Да на Капри таких — пруд пруди. Как дела у Винцио? Он хорошо начал, его маленькая картина — удача. Идет ли он вперед или топчется на месте? Пиши. Я ведь затем и шлю тебе весточки, чтобы узнать, как у тебя и у всех наших дела. О Винцио я не забываю. С приветом,
Дэдо.
Пиши: Рим, до востребования».
В третьем письме, отправленном из Рима, где Модильяни проводит лето и часть осени 1901 года, он занимается самоанализом, описывает, что его изводит, и набрасывает контуры своих прозрений относительно грядущего. Предчувствие говорит ему, что, если хоть немного повезет, он серьезно займется живописью сразу по возвращении.
«Дорогой друг!
Пишу, чтобы излить душу и укрепиться в собственной решимости. Я нынче сделался игрушкой слишком сильных воздействий, энергия которых то возникает, то исчезает вовсе. А мне бы, напротив, хотелось, чтобы жизнь, как полноводная река, радостно текла по равнине. Только ты теперь — тот, кому я могу все рассказать. Так вот: я с некоторых пор богат начатками нового, способен плодоносить и мне необходимо заняться делом. Меня переполняет возбуждение, но оно похоже на оргазм, предшествующий наслаждению, за коим должна последовать головокружительно напряженная и непрерывная умственная деятельность. Уже сейчас, когда пишу эти строки, само это действие наводит на мысль, что подобное перевозбуждение для меня крайне благотворно. А освобожусь я от такого напряжения, испустив из себя новый всплеск энергии и ясного видения сути, дотоле мне неведомых в той напряженной борьбе, что я веду, в этом сражении, полном совершенно непредвиденных случайностей. Хотелось бы поведать тебе, каково новое оружие, что я намереваюсь применить в моей схватке. Некий благонамеренный буржуа мне сегодня сказал, желая оскорбить, что либо я сам обленился, либо мой мозг прозябает в праздности. Мне это придало силы. Крайне полезно было бы получать подобное напоминание каждое утро при пробуждении. Увы, они не способны нас постичь, как бессильны понять, что есть жизнь. О Риме рассказывать нечего. Рим теперь, когда я тебе это говорю, не вне меня, а внутри, похожий на устрашающую драгоценную жемчужину, покоящуюся на семи холмах, словно на семи властительных духовных принципах. Рим все оркеструет и гармонически располагает вокруг моей головы, он — то духовное обрезание, что позволяет мне уйти в себя и выстраивает мои суждения. Его лихорадочно-сладостные извивы, в трагическом объятии льнущая к нему окрестная равнина, его прекрасные гармоничные формы — все это сделалось моим, пронизало и мысли, и деяния. Но сейчас мне не выразить, сколь огромное впечатление он на меня произвел, не пересказать тебе те истины, какие он позволил мне осознать. Я готов снова взяться за дело, тем более что уже сумел уточнить и сформулировать, чего хочу добиться, а между тем тысячи иных впечатлений из повседневного обихода подстегивают мое вдохновение. Ко всему прочему я пытаюсь с предельной, насколько это возможно, ясностью сделать ощутимыми те рассеянные в красотах Рима истины, касающиеся искусства и жизни, что мне удалось подобрать и усвоить. А также определить, какая связь меж ними установилась у меня в голове, насколько тесны все сближения и подобия, — все это я постараюсь вывести наружу, из отдельных блоков сложить правильную конструкцию, выявить, я бы сказал, ее метафизическую архитектуру и через ее посредство выразить собственное понимание того, что есть истина в жизни, в красоте и в искусстве.
Расскажи и ты, как живешь. Ведь в подобной откровенности — цель дружбы. Нужно строить из первоэлементов волю, раздувать ее пламя, следуя своим наклонностям, и открывать себя другому, а значит, и самому себе, ведь так? Чао.
Твой Дэдо».
Все самое интересное и проникновенное, что может быть написано о Модильяни, о выработке его художественного кредо, о становлении его манеры, высказал он сам. Переписка с Оскаром Гилья выдает его властное стремление явить миру неповторимость собственной личности, жаждущей новизны в искусстве.
Из Рима он привезет несколько этюдов античных голов, тарелку из обожженной глины с масляной росписью, изображающей голову Медузы, и набросок картины «II Canto del cigno» («Лебединая песнь»), а также вид осеннего леса у виллы Боргезе, начатый в ателье римского художника Нино Косты; как вспоминает Луэлин Ллойд, для этой картины Модильяни сделал много набросков в технике процарапывания и проскребания шпателем рисунка по таинственно золотистому фону, составленному из похожих по фактуре на сиену зеленоватых и красноватых слоев краски. Джованни Коста, римский художник, взявший себе имя Нино, — один из первых, кто стал выходить из мастерской, чтобы писать на натуре; добрый десяток лет он работал во Флоренции с маккьяйоли, привнеся в их среду влияние прерафаэлитов, с которыми был знаком в Лондоне, и творческие принципы Коро. С последним он близко сошелся в Париже, затем с ним же писал пейзажи в окрестностях Рима. Именно он внушил Джованни Фаттори идею следования реальным, «природным» законам изображения. Когда Амедео встретился с ним в Риме, тот как раз основал сообщество художников, назвав его «Свобода — в искусстве» («In Arte Libertas»), и с немалым красноречием излагал перед его членами свои эстетические концепции.
Возможно, что именно под влиянием Нино Косты или же руководствуясь спонтанным порывом бежать от повседневного убожества ливорнской действительности, хотя, быть может, и по наущению самого Гульельмо Микели, который с благородным бескорыстием советовал своим лучшим ученикам уезжать из Ливорно во Флоренцию и поучиться у Фаттори, — так или иначе, но Модильяни решается: в мае 1902 года он записывается в Свободную школу рисования с обнаженной натуры при Флорентийской академии изящных искусств, где живопись преподавал Джованни Фаттори.