Поход

Поход

…Подъе-ооом! Подъе-ооом!..

Сознание медленно наполняется этим звуком, тело придавлено к земле черной и мягкой массой, голова лежит в придорожной пыли, темная масса сереет, меркнет… Открываю глаза.

— Подъе-ооом! — раздается совсем рядом. С трудом отрываю голову от земли. Надо идти.

Сумка с пулеметными дисками гнет к земле, автомат висит на шее слитком свинца, все тянет вниз, не дает встать. Упасть, слиться с дорожной пылью, с травой и спать, спать… Надо идти.

Кто-то рядом со мной со стоном встает на четвереньки, потом на оба колена, потом на одно, и вот он уже стоит, покачиваясь. Надо идти!

Механически, как кукла, повторяю его движения, поправляю вещмешок, сумку, надеваю пилотку и делаю первые нетвердые шаги.

…Мы идем уже около суток. Вчера вышли днем, вечером был часовой перерыв на обед, потом снова пошли. Ночь вся в походе. Два часа марша, десять минут отдыха, два часа марша, десять минут отдыха.

Красное зарево на горизонте. Вздутые трупы лошадей у дороги пахнут сладко и отвратительно. Черная масса усталых людей движется, угрюмо опустив головы; каждый видит затылок впереди идущего, хлястик его шинели, мелькающие обмотки и грязные ботинки, равномерно опускающиеся на дорогу.

Скрип ремней, глухой топот множества ног, у кого-то позвякивает котелок. Дорога плывет под ноги, мимо тянется темная полоса леса, усталость наполняет все члены, ноги вышагивают автоматически, глаза слипаются.

Два часа марша, десять минут отдыха.

Время от времени кто-нибудь начинает странно, по-пьяному перебирать ногами и забирать вбок, шатается и наталкивается на идущих. Слышен легкий стук — автомат ударил об автомат, сдержанная ругань, и заснувший на ходу возвращается в строй.

Если бы раньше мне сказали что можно спать на ходу, я бы не поверил, но здесь это случалось со мной уже несколько раз — организм не выдерживает нагрузки, природа берет свое.

Привал!

Наконец-то! Вокруг меня падают фигуры. Мгновение — и уже никто не стоит. Я валюсь вместе со всеми, следя за тем, чтобы не ударить голову об автомат; щека касается шероховатых комков дороги… Наверное, здесь недавно прошли танки… — последняя мысль, которая приходит в голову, и я проваливаюсь в темноту.

Наверное, странное зрелище представляет собою наша колонна на привале. Мертвый полк, растянувшийся на километры, покрывает дорогу телами солдат, серые фигуры разбросаны по-всякому — кто как упал, в самых невероятных позах. При случае десяток финнов может спокойно перестрелять эту огромную спящую гусеницу, вымученную настолько, что она не сможет оказать сопротивления.

Подъем!

Мы шагаем снова. Десять минут отдыха прошли.

Нас заворачивают в лес. Кажется, конец пути. Да. Слышны крики офицеров, разводящих взводы, приезжает и располагается под деревьями полевая кухня, близка минута отдыха. Тяжелое отупение сменяется надеждой: можно будет поесть и, может быть, пару часов поспать.

— Первое отделение — за мной! — командует Лобастов и выводит нас на большую поляну, покрытую валунами и мхом. Край поляны кончается пышным кустарником, за которым чувствуется спуск к речке. Здесь будет наш сегодняшний дом. Можно сбросить автомат и сумку, затем окопаться и спать. Объявили, что спать можно целых четыре часа! Потом будет обед, еще час отдыха и снова марш.

Надо срочно окопаться, приготовить себе дом — ячейку, похожую на могилу, — крепость и кровать солдата.

Первые же удары лопаткой о землю показывают, что окопаться нельзя. Лопатки скрежещут о камень, под нами сплошные валуны, покрытые тонким слоем земли со мхом. «Ледниковый период»… Эти неожиданно всплывшие слова отбрасывают меня невероятно далеко… к школе, к книгам… Где-то есть Ленинград, где-то есть Угоры… Мама сейчас не спит и ждет Шурку-почтальоншу… Надо дописать письмо, которое я уже третьи сутки ношу за спиной… Я еще жив, мама, я ношу сейчас тяжелые камни, выкладывая из них ячейку, так делают все, ведь здесь нельзя окопаться… здесь сплошные валуны, покрытые тонким слоем земли… Но я жив, и, наверное, это самое главное… Последние камни ложатся на нижний ряд. У меня получилась славная ячейка — она шире спереди и уже сзади, длина ее позволит мне вытянуться и поспать сладко четыре часа, положив рядом автомат и ненавистную сумку с пулеметными дисками. Моя ячейка выстлана снизу мягким зеленоватым мхом, и это хорошо. Я еще жив, хотя и очень устал.

— Встать!

Поднимаю голову.

Надо мной стоит Лобастов — наш новый командир отделения. Он назначен два дня назад, после того как Прохоров был убит. Лобастов маленький, коренастый, глаза у него посажены близко один к другому, и это придает ему сходство с обезьяной. Раньше он ничем не отличался от своих рязанских, после же назначения начал сразу подражать офицерскому тону, прямо копируя интонации командира роты. Я внутренне сопротивляюсь его грубому командному тону, желанию показать свою волю и свое право.

— Чего тебе?

— Встать, когда с тобой разговаривает командир отделения!

Такие штучки необычны здесь даже для офицеров. На фронте офицеры разговаривают с солдатами совсем по-иному, чем в тылу. Солдату дозволяется здесь неизмеримо больше. Общая мысль «все мы под смертью ходим» в какой-то мере стирает грань между командиром и солдатом, никто не настаивает на выполнении уставных тонкостей. Этому в немалой мере способствует то, что в руках у каждого солдата заряженный автомат.

— Ты что, не слышал, мать твою в гроб! Встать, раз я приказываю!

Я медленно поднимаюсь. Автомат я не успел снять, и он висит теперь у меня на шее.

— Я слушаю.

— Ты где сделал ячейку, сволочь?

— Как где? Я не понимаю.

— Не в ряд! Понял? Не в ряд! Посмотри!

Оглядываюсь. Моя ячейка действительно не в ряду всего отделения, она вышла вперед метра на три ближе к краю поляны.

— Ну и что?

— А то, — его глаза останавливаются, он в бешенстве, что я задаю вопросы, он сейчас научит меня подчиняться, — а то, что ты сейчас же переложишь камни и сделаешь ячейку в ряду!

Все замирает во мне на мгновение: мы не на параде — равнять ряды!

Он подскакивает к моей ячейке и ногами разваливает камни. Один большой камень из верхнего ряда падает мне на ногу и причиняет боль.

Что-то более сильное, чем боль и усталость, захлестывает меня, что-то горячее и властное заставляет меня прыгнуть к нему, руки сами наставляют автомат ему в грудь.

— Отойди… — Это не мой голос — какой-то хрип. Время, обстановка, ощущение реальности происходящего — все пропало куда-то в этот миг… Я только вижу его остановившиеся глаза, белеющее лицо и… руки, тянущиеся к автомату.

Мгновение — и я отвожу затвор назад. Теперь только одно движение — нажать спуск, и клочки гимнастерки запрыгают у него на груди, как у того упавшего рядом со мной солдата.

Мы смотрим друг другу в глаза.

Палец лежит на спусковом крючке.

Мне как-то удивительно легко сейчас; давящая усталость, чувство обиды и затравленность исчезли. В жизни остались только две реальности: глаза передо мной и спуск, ощущаемый пальцем.

Секунда. Вторая. Третья.

Он держит автомат в руках, но у него не отведен затвор. Для того, чтобы меня убить, ему нужно сделать два движения. Мне одно.

Если он отведет затвор — нажму спуск.

Глаза прячутся, руки сползают с автомата, он делает шаг назад и тихо, шепотом говорит:

— Ты что, парень! Ополоумел? Опусти автомат…

Еще шаг назад, еще, и он отходит.

Я стою еще некоторое время в прежней позе, затем медленно спускаюсь в ячейку, аккуратно вынимаю патрон и медленно закрываю затвор.

Усталость вновь наполняет меня, ноги тяжелеют, и я мешком валюсь в свой каменный дом. Надо спать. Все уже спят.

Рядом с камнями трава. Срываю травинку и откусываю кончик. Мама когда-то говорила, что это вредно, будут боли в животе… Почему я не нажал спуск?..

Вредно… какое домашнее слово… Я обещал ей не откусывать кончики травинок… Завтра, наверное, будет трибунал… невыполнение приказа и покушение на жизнь командира… Травинки бывают разные, не все они вредные, а кончики у них такие сладкие…

Если бы он сделал еще одно движение, я бы нажал…

Надо дописать письмо, я уже третьи сутки таскаю его за спиной. Надо успеть дописать письмо…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.