ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

В возрасте девяноста двух лет, подводя итоги своих отношений с властью, а заодно и Москвой, он написал: «За последние годы я был всего один раз в Москве и поразился разгулу пошлости, безвкусия. Впрочем, Петербург трусит вслед за Москвой».

В институте на всех наиболее важных мероприятиях он старался бывать — и его появление каждый раз производило на всех сильное впечатление — и то, что происходило без его ведома или вопреки ему, попадало под его суровый взор: он ничего не забывал и все контролировал. Однако — силы убывали. Он пишет Енишерлову в 1997 году:

«Я перестал ездить за границу — был только 4 дня в Ницце, где мне давали премию за „Поэзию садов“ и где я открывал главную улицу — возвращал ей старое название: вместо улицы Сталинграда — улица императриц, вдовы Николая I и Королевы Виктории.

Сопровождение Герры (Рене Герра, известный славист, главный специалист по искусству и литературе русской эмиграции. — В. П.) было очень полезным, от него я узнал много интересного… его не любят многие за злой язык, но я думаю, что он справедливо судит (и осуждает). С его оценками приходится считаться… Вот видите, какой у меня старческий почерк. И с этим (почерком. — В. П.) очень трудно бороться».

Старый его друг Сигурд Оттович Шмидт в 1997 году получает от него такое письмо:

«…Не могу написать вам статью в ваш сборник. Посвящаю вам очередное издание „Писем о добром“…

Еду в Италию на 10 дней. Повезут в кресле на колесах. Я уже так летал. В Италии мне дадут премию за „Поэзию садов“ и оплатят сопровождение (внучка Зина)».

Но в доме благополучия не было. Внучка Зина, оставшаяся без мамы, очень остро воспринимала жизнь семьи и оставила самые подробные, самые эмоциональные воспоминания. Дмитрия Сергеевича она часто видела вблизи, усталого, «не в лучшей форме», без того душевного подъема, который он возбуждал в себе на трибуне, или на кафедре, или перед телекамерой, без мантии «академика всех академий мира» и прочих парадных регалий. И впечатления эти, конечно, отличались от «общеизвестных». Когда Дон Кихот снимает свои «доспехи», он превращается в усталого старика с тяжелым характером. Это где-то там, на последнем напряжении сил, он блестящ, великолепен… а здесь он — «вне роли», «без грима», совсем не такой как «на сцене». «Сколько лет я прожила с дедом — но как человека я его так и не поняла!.. — писала внучка Зина. — Говорили: „К тихому голосу ДС все должны были прислушаться“. Но он мог рявкнуть так, что ложечки дребезжали. Считалось — „ясно мыслящий, демократический“. Со стороны виднее. Он был закрытым человеком абсолютно для всех!.. Невероятным усилием воли подавляет эмоции… В три и в тридцать три я боялась дедушку; где-то в глубине зрачков отражались страшные его испытания. Нередко находили приступы ярости… Дома он был совсем другой. Жизнь сделала дедушку подозрительным, скрытным, любое событие воспринималось — негативно. Бывший корректор, он цензурировал и свою жизнь: будто не было у красивого юноши романов! Как будто не было страха перед смертью!»

Дмитрий Сергеевич сделал свой выбор: служение обществу всеми силами. И когда выбираешь одно — для другого сил уже не остается. Терпения, благожелательности, заинтересованности и всех других его замечательных качеств, прославивших его, с трудом уже хватало для поддержания знаменитого образа — для дома уже сил не оставалось.

Один знакомый журналист рассказывал, как брал у Дмитрия Сергеевича интервью и в очередной раз был поражен его эрудицией, неожиданными сопоставлениями, выводами, остротой ума, ну и, конечно — простотой, доступностью, доброжелательностью… Когда он, поблагодарив за великолепное интервью, уходил, а Дмитрий Сергеевич, собрав силы, исполнял обязательный обряд — подавал гостю пальто, вдруг как-то внезапно появилась супруга Дмитрия Сергеевича Зинаида Александровна и заговорила:

— Не уходите так быстро! Вы так интересно разговаривали!

— Ну так это доступно вам каждый день! — простодушно сказал журналист.

— Нет — не каждый, не каждый! — воскликнула Зинаида Александровна, глядя при этом не на гостя, а на мужа, обращаясь со своей жалобой явно к нему. Журналист, чувствуя, что произошла неловкость, быстро ушел.

Да — все силы Дмитрий Сергеевич оставлял «там», а «тут» их почти не оставалось.

…Один мой знаменитый друг, когда долго снимали его, восклицал:

— Да скорее же! Трудно так долго держать доброе выражение глаз!

Да — «доброе выражение глаз» трудно долго удерживать в этой жизни. Терпения — еще и на домашних — Дмитрию Сергеевичу порой не хватало. Свою маму Веру Семеновну, когда она еще была жива и затрагивала в разговоре с малознакомыми людьми свою обычную антисоветскую тему, Дмитрий Сергеевич нередко обрывал окриками: «Мама, прекрати!..»

Страх жил в нем всегда, и преодолевать его каждый день было делом нелегким… Многие человеческие достоинства «дорастают» порой до недостатков. Та гражданская активность, которая так поднимала Дмитрия Сергеевича в глазах общественности, в семье порой оборачивалась нетерпимостью к ближним, яростью. «Они совсем меня не поддерживают, ничего даже знать не хотят, только просят!»

Бабушка Зина порой жаловалась: «Ты меня совсем не любишь, не хочешь со мной разговаривать!» Раньше они вместе ходили не только в театры, но и на ученый совет, и бабушка Зина восторгалась: «Он такой красивый, ему так идет синий костюм!» Теперь выходили вместе крайне редко.

С ростом «общественной занятости» Дмитрия Сергеевича на Зинаиду Александровну оставалось все меньше времени и сил. Она явно «отставала» от блистательного мужа, уже не могла понимать сложных общественных и тем более научных конфликтов, изводивших его — а он все чаще срывал дома досаду, накопившуюся на службе. Однажды он запустил в бабушку Зину туфлей. Прогнал из дома любимых бабушкиных двоюродных племянниц, с которыми Зинаида Александровна так любила общаться… ведь больше порой было не с кем!

Формальной причиной, по которой Лихачев отлучил от дома родственниц, было то, что муж одной из них, архитектор Алымов, имел отношение к безобразному, с точки зрения Лихачева, памятнику Победы на площади Восстания, который и в народе прозвали «стамеской»… Гражданская позиция Лихачева! Это понятно, но должна ли она так драматично откликаться в семье?

Внучка Зина вспоминала изгнанных теток с симпатией, при них как раз и была теплая семейная жизнь, разговоры о шляпках и винегретах, как любят женщины — после их ухода наступила «академическая тишина». «Дед отдыхает!» И все должно было «умирать»… Опасно было смотреть телевизор. Однажды он не выдержал и закричал: «Я сейчас разобью этот телевизор! Даже голоса у них какие-то склочные, малокультурные!» Советские кинофильмы он терпеть не мог, и Зина смотрела их лишь тогда, когда деда не было дома.

Когда архитектор Алымов умер, тетя Нина и тетя Галя снова появились в их доме, и снова вместе, это были дружные близнецы… «В отличие от наших!» — такая фраза вырывается у Зины в ее записках.

Главная «трещина» в семье проходила между дочерью Лихачева Людмилой Дмитриевной — и внучкой Зиной. По ее словам, тетя Мила настолько не походила на остальных Лихачевых, что даже существовала легенда, будто ее удочерили в блокаду! О любимой тете Зина такого бы не написала, но после того, как она осиротела, ей стало казаться, что тетя Мила стала к ней относиться еще более сурово, чем раньше. Чувства сироты всегда обострены… А дед (и в этом главная обида Зины) занял в этом вопросе позицию невмешательства. На вмешательство у него уже не было сил: все силы были отданы обществу — и видимо, это было более продуктивное вложение: слава Лихачева все росла. Обществу он принес огромную пользу!.. А душевные связи в семье — усыхали. И это было Зине особенно больно — после той ее любви с дедом, которая была раньше. Она вспоминает, как они дружили с дедом в ее детстве, и дед писал ей на машинке письма от имени пирата Билли Бонса и писателя Лилли-Буллера, а она рисовала к ним картинки. Как она страдала в костной туберкулезной больнице в ужасных условиях и как пришел к ней дед, и в руках у него был ее любимый Мишка.

А потом отношения стали другими, более напряженными.

У Зины вырывается горькое замечание: «…он любил детей, но не подростков».

Конечно, он уделял ей внимание — но чаще всего был недоволен. Может быть, он все время грустно сравнивал ее с погибшей мамой, своей любимой дочерью Верой (внешне дочь и мать поразительно похожи), и свое отчаяние (дочь уже не вернешь) обращал на внучку, которая, как казалось ему, не повторяет успехов мамы. Хотя училась Зина легко и успешно, часто придирался, требовал невозможного. Увидев ее с теннисной ракеткой в руках, горестно восклицал: «Одна дорога — в институт Лесгафта!» (Институт физкультуры и спорта. — В. П.) Все это, конечно, обижало Зину, она чувствовала себя неприкаянной в доме…

Воспитывал он внучку строго, по телефону разрешал говорить только по делу и не более десяти минут!.. Разумно. Но где же счастье, семейный уют? Любил задавать каверзные вопросы: «Ты читала „Фрегат ‘Паллада’“? Когда?»

Зина вспоминает постоянно лежащую подушку на телефоне — боролся с подслушиванием. Все трактовал в худшем смысле. Однажды в доме появилась новая няня, Мария Александровна, и дед вдруг обвинил ее, что она из «органов»: все время подслушивает, прикрываясь газетой.

Шутливое письмо внучке Зине. 1970-е гг.

Пират. Рисунок Зины Курбатовой. 1970-е гг.

«Все дело было, — пишет Зина, — в дедушкиной невероятной подозрительности». И Зина… Обе Зины чувствовали себя в доме все более ненужными, неприкаянными — и все более душевно сходились между собой, и самые теплые строки воспоминаний Зины посвящены бабушке-тезке. Общее имя, считает внучка, определило и похожую судьбу — обе рано остались без матерей, без тепла. Какое-то время «две Зины» были в семье наиболее близки — и самые подробные, душевные воспоминания о бабушке, жене великого академика Лихачева, оставил не он, а внучка Зина: с самого раннего своего детства, когда она вертелась возле бабушки, и та не позволяла схватить раньше времени вкусную котлетку — бабушка Зина замечательно вела хозяйство, и обед был очень вкусный, и всегда в одно и то же время.

Зина хорошо помнит еще и сравнительно молодые годы бабушки, большой платяной шкаф в квартире на Втором Муринском, огромное количество платьев, летних и зимних шляп — бабушка была щеголиха, наряды шила у одной портной — Ирины Александровны, а шляпки — у другой мастерицы — Матильды. Бабушка всегда выходила из дому только в шляпках. Зина помнит ее «сногсшибательный» наряд: светло-бежевый костюм с прилагающейся чалмой.

С годами она все больше сил уделяла домашнему хозяйству, что становилось уже почти манией, все было заставлено банками с вареньем. Зина вспоминает, как однажды бабушка подала варенье гостю — академику Максимову, а оно оказалось с муравьями. Однако всю экономику семьи она держала в твердых руках, почти никогда, даже дома, не расставалась с ридикюлем, где были деньги и самые важные документы, прижимала его рукой.

Зина в молодости увлекалась «легким жанром» — играла на гитаре, пела песенки. Только бабушка одобряла ее страсть, особенно любила и часто просила исполнить чрезвычайно популярную тогда «белогвардейскую» песню «Поручик Голицын».

Дмитрий Сергеевич, конечно, такой «пошлости» бы не потерпел, и гнев его был бы ужасен — поэтому «подружкам» приходилось скрывать свои увлечения от него.

При всей его строгости — земных радостей он не чуждался. Любил вкусно поесть (на кухне с Зинаидой Александровной мало кто мог сравниться!), но презирал обжорство. И большую часть домашнего времени — работал. Стол его всегда был загроможден, и он многое там терял — от нужных документов до правительственных наград, — порой срывал досаду на ближних, хотя уделял общению с ними времени все меньше. И при этом — из последних сил продолжал свое главное дело, от которого ему уже было никуда не деться и которое мог делать только он. Даниил Александрович Гранин, с которым они тесно общались в Комарове, написал в своих воспоминаниях о Лихачеве: «Устало жаловался он на директоров библиотек, которые распродают раритеты, чтобы „помочь деньгами сотрудникам“. Со всех сторон обращались к нему, взывали: „Остановите вандалов! Сносят памятники! Нужны средства! Вырубают парки!“ Лавина просьб и обращений готова была погрести его. Как Сизиф, он продолжал толкать свой камень. Ему нельзя было помочь, можно было лишь сочувствовать безнадежности его усилий. Иногда он говорил мне: „Даже в случаях тупиковых, когда все глухо, когда вас не слышат, будьте добры высказывать свое мнение. Не отмалчивайтесь, выступайте. Я заставляю себя выступать, чтобы прозвучал хотя бы один голос. Пусть люди знают, что кто-то протестует, что не все смирились“».

Его выступления продолжались, они касались самых важных вопросов культуры, он постоянно цитировался, его образ служил как бы «индульгенцией властям»: вот — не так уж у нас плохо с культурой, раз есть Лихачев, который о ней так заботится!

Зинаида Александровна порой ревновала мужа к его славе (которая, как ей казалось, все больше удаляет его от нее), к его обширной переписке, иногда читала ее и обижалась. Ей казалось, что муж все меньше думает о ней. Однажды прочла в письме, как Лихачев, рассказывая о блокаде, и видимо, не имея времени входить во все подробности, сказал, что много времени приходилось стоять в очередях за хлебом… Зинаида Александровна вдруг обиделась: «Неправда — всегда одна я стояла!»

Все «три семьи», поначалу жившие под этой кровлей, семья «стариков» во главе с Дмитрием Сергеевичем, семья Милы с мужем Сергеем и дочкой Верой, Зина с папой — аккуратно сдавали ей установленную сумму, и она строго ею распоряжалась. Даже сам Дмитрий Сергеевич «запрашивал» у нее сумму на текущие расходы: «На чай в секторе», «на букет Белобровой». Теперь семья развалилась.

Зина, оставшись без мамы, особых нарядов не имела, долго носила джинсы и куртку, купленную еще мамой, и до сих пор нежно вспоминает, как бабушка ей дала в 9-м классе десять рублей на лакированные туфли.

Зина ревнивым взглядом подмечала, насколько скуп на чувства дед был дома и как выразителен, артистичен был «для всех» — «задумчиво долго молчал перед камерой, долго в своем знаменитом полушубке брел по снегу к комаровским могилам»…

Многое, как считает Зина, делалось в доме напоказ, без души: на Пасху обязательно были куличи, хотя и не постились, висело много икон, но никто, кроме Зинаиды Александровны, к ним не прикладывался и, входя, не крестился. В буфете была отличная старинная посуда, чашки костяного фарфора, но подавалось это лишь «для парада», для важных гостей — обычно же ели из каких-то черепков, были щербатые тарелки, но до покупки новых не доходило… Однажды Зины увидела в буфете шоколадки, но дед ей не дал: «Для гостей».

Было в доме что-то старообрядческое: не держали собак, и никто не курил. Было у деда и что-то наследственное, купеческое, мог вдруг дать таксисту или водопроводчику «на чай» (хотя навряд ли они так увлекались чаем) десять рублей…

Внучка Зина рассказывает об отчаянии Дмитрия Сергеевича, когда он начал чувствовать, что домашняя жизнь погибает, что все выходит из-под контроля: даже домработница не слышит его и готовит совсем не то, что он любит и считает полезным!

К концу жизни Дмитрия Сергеевича почти все домашние разъехались. Зина вышла замуж, но, не чувствуя уюта дома, ушла к мужу, хотя на тот момент он обладал лишь комнаткой в полуподвале: он учился в Академии художеств и одновременно работал там электриком, и комнатка эта была его «служебной площадью».

Юрий Иванович Курбатов после смерти Веры несколько лет жил еще вместе со всеми, поскольку дочь Зина еще не окончила школу, но потом, когда Зина вышла замуж, построил себе кооператив на Богатырском проспекте и уехал. Когда у Зины родилась дочка Вера, они переехали к нему.

Зина вспоминает о первом появлении Дмитрия Сергеевича у них. Он подошел к колыбельке (до этого он правнучку не видел), долго пристально смотрел на нее, потом повернулся и вышел, ничего не сказав. «Он умел так, — пишет Зина, — вдруг выйти, ничего не сказав».

Семья Зилитинкевичей уехала еще раньше — как только Сергей Сергеевич стал директором ленинградского отделения Института океанологии, он сразу сумел вступить в строительный кооператив Союза писателей, куда попасть, как я помню, было чрезвычайно сложно. Надо признать — человек это был феноменальный. По воспоминаниям Курбатова, дом этот строился по новому, чрезвычайно удачному проекту — однако Зилитинкевич сумел его еще более усовершенствовать. Он получил две квартиры на последнем этаже и соединил их, но, что самое поразительное, сумел совершить нечто невероятное для советского времени, когда все регламентировалось, контролировалось и запрещалось: сумел договориться со строителями — и они сделали стены его квартиры на два кирпича выше, чем в обычных квартирах! Это — при всех регламентах, при утвержденном всеми печатями проекте, при наличии ОБХСС и народного контроля! Всех победил!

Потом, как известно, он отбывал наказание за свою исключительную предприимчивость — и вскоре после того убыл за границу как пострадавший от властей.

Хеппи-энда в семье Лихачева не получилось. Дочь Мила была в растерзанном, нервном состоянии — муж за границей, дочка тоже, все ее бросили, положение отчаянное. Она то жила в кооперативе на Новороссийской улице, то появлялась у родителей. Дмитрий Сергеевич уже боялся ее бурных эмоций, старался делать все, что она просила. Внучка Зина, не ужившаяся с тетей Милой, из дома ушла и лишь иногда навещала. Супруга Зинаида Александровна, бывшая надежной его опорой, тяжело болела, сознание ее слабело, бывали неадекватные слова и поступки. Дмитрию Сергеевичу уже не от кого было ждать душевной подмоги, скорее — приходилось ему отдавать последние силы на то, чтобы в доме воцарился хоть какой-то покой. Но этого не было даже близко. Остро встал столь болезненный для старого человека вопрос о завещании. По словам внучки Зины, тетя Мила заставляла Дмитрия Сергеевича переписывать завещание, он боялся ее нервных срывов и потому подчинялся. Грустный конец!.. а разве бывают веселые концы?

И при всем этом Лихачев — держался! Особенно на людях. Появляясь в Пушкинском Доме, старался обходиться без палки. Не хотел лишний раз надевать шляпу, насмешливо уверяя, что «в Париже шляпы носят только очень пожилые люди». Свой «респектабельный возраст», как он его с иронией называл, Лихачев нес с достоинством, всем подавая пример. И главное — до последних дней он строго руководил работой сектора, все помнил и ничего не упускал.

За два с половиной месяца до смерти договаривался об участии в Пушкинской конференции в Италии, вопросы ставил четко, ничего не забыл.

Однако — пришло время недугов. В академической поликлинике на проспекте Мориса Тореза врач обнаружил опухоль в животе и предположил — злокачественная. Мила и Зинаида Александровна стали говорить: «Это плохой врач!» Академическая поликлиника считалась в семье неважной. «Надо найти хорошего врача!» — решили домашние. У них была знакомая, очень хороший врач-отоларинголог, и она посоветовала своего коллегу из поликлиники на улице Гастелло. Поликлиника эта считалась привилегированной, в ней лечились иностранцы. И заведующий терапевтическим отделением доктор Козлов стал «домашним врачом». Он старался лечить Лихачева максимально комфортно для него, не отвлекая и не заставляя его ездить через весь город. Доктор приезжал сам, во всем потакал великому академику, вел «щадящее», неутомительное лечение и даже переливание крови делал Дмитрию Сергеевичу прямо на дому, что запрещалось правилами. Хорошо это или плохо? Поначалу это Дмитрия Сергеевича устраивало: он мог работать, хотя бы лежа, все книги и материалы были тут. Может быть, слава или великая тяга к работе на этот раз сыграли с Дмитрием Сергеевичем плохую шутку? Если бы он проходил как обычный пациент — наверняка суровую правду ему сказали бы раньше и можно было бы его спасти? Тут можно только гадать.

Внучка Зина вспоминает, что однажды они пришли с ее дочкой Верой к деду в субботу, как обычно — и ему было уже очень плохо.

Его отвезли в клинику на Гастелло, сделали сложную кишечно-полостную операцию. И он умер, не приходя в сознание, — 30 сентября 1999 года, почти в самом конце столетия, который называют теперь «веком Лихачева». Прощаясь с ним, люди говорили: «Вот и кончился век. Больше таких людей нет».

Церковным человеком он не был. В церковь ходил в основном за границей — и то, скорее, «культурологически», «представительски»… Перед смертью не причащался. В агонии бормотал: «Не наваливайтесь на меня, идите к черту!» И совсем уже перед смертью стал кричать: «Зина! Зина!»

Однако его сотрудник О. А. Панченко был другого мнения о религиозности Лихачева:

«…Я обнаружил, что в его записных книжках некоторые записи имеют даты, приуроченные к церковному календарю. Думаю, что не случайной была и дата его ухода: 30 сентября 1999 года. Дмитрий Сергеевич ушел в последний год второго тысячелетия — в день святых великомучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. В тот день он всегда чтил память двух дорогих ему людей — матери Веры Семеновны и дочери Веры. Своим уходом он — хранитель тысячелетней памяти русской культуры — как бы подвел итог самому трагичному веку в истории своей страны».

Всю ночь перед похоронами сотрудники его сектора читали над гробом Священное Писание.

Сигурд Оттович Шмидт вспоминал:

«С академиком Лихачевым прощались торжественно и официально. В зале Таврического дворца был даже воинский почетный караул. Некоторых это покоробило, и мне как человеку, близкому к Дмитрию Сергеевичу и к его семье, понятно, как это не вяжется с достоинством их неизменно скромного интеллигентного образа поведения. Но как историк, знающий, что державность — в основе наших государственных представлений, я был удовлетворен тем, что нынешние официальные почести воздаются, наконец, первому интеллигенту России, достойнейшему ее гражданину, никогда не занимающего должности более высокой, чем заведующий отделом академического института».

Протоиерей Владимир Сорокин у гроба Лихачева сказал:

«Вы — светлый символ эпохи».

Похороны, по воспоминаниям внучки Зины, прошли ужасно. На кладбище в Комарово наехали в огромном количестве «официальные лица», которым необходимо было «засветиться» на экране, и уверенно оттеснили от могилы всех родственников. «Из близких на видном месте, — вспоминает внучка Зина, — оказался лишь Сергей Сергеевич Зилитинкевич».

Вскоре после смерти мужа умерла и Зинаида Александровна. Внучка Зина пишет. «Бабушка верила истово, в церковь ходила с юности, и даже спустила однажды с лестницы агитаторшу-комсомолку. Молилась громко. После домашних скандалов просила у Бога смерти. В последний год ее крики, доносившиеся из столовой, где она сидела, прикованная к креслу, были страшны. Из презентабельной и властной жены академика она превратилась в жалкую старуху, перебиравшую скатерть».

И совсем скоро после нее умерла Мила — страдания ее жизни закончились.

Теперь на этом кладбище рядом лежат и Дмитрий Сергеевич, и Зинаида Александровна, и их дочь Вера, и их дочь Мила.

«…Мне иногда задают вопрос, — написала внучка Зина в своих воспоминаниях, — не изменял ли дед бабушке? Какая пошлость!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.