ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

Время безжалостнее, чем мы думаем: оно убивает даже сказочников.

Сказки Андерсена добрались до Индии: «История одной матери» помогала миссионерам распространять истины Иисуса Христа. Наивность — может быть, единственное, что нельзя имитировать. Андерсен сам глубоко с детства верил в Христово учение. Мать и бабушка были ему примерами на пути веры. Можно считать, что он впитал веру в высшую жизнь с молоком матери. Земля была для него только прихожей Неба. И он старался не наследить в этой прихожей и не делать никому зла.

Сентябрь 1872 года Андерсен проводил на вилле Ролигхед недалеко от Копенгагена. Вилла утопала в цветах, погода стояла отменная, но муза сказки не встречалась ему на ласковых дорожках сада. Он потерял способность слышать разговоры цветов. Внезапно он почувствовал боль в области печени.

— Вот уж это никак не муза поэзии, — сказал он с грустной улыбкой.

Природное остроумие не покидало его до самых последних дней.

Он с трудом добрался до ближайшей скамейки, присел. Подумал: вот она какая, смерть. Неужели — всё, неужели конец сказке жизни?

Печень давала о себе знать с конца лета. Кожа Андерсена стала жёлтой, как пергамент, на котором смерть намеревается писать свои строчки. Он то и дело жаловался знакомым на невыносимое давление под ложечкой.

Мельхиоры, верные друзья, хозяева виллы, охранители его последних лет, перевезли Андерсена в город, поближе к врачам.

Врачи, как всегда это случается с врачами, пытались лечить болезнь, а не человека. Но боли были телеграммами смерти. Невозможно было выходить на улицу. Он кричал от боли. Но, видимо, за него заступились цветы. Впереди оставалось три года жизни...

Вся зима его прошла в одной комнате, среди вещей, сочувствовавших ему. Он боялся, что его разобьёт паралич...

Самое главное из созданного в последнее время была повесть «Счастливчик Пёр». Андерсен написал её за пять лет до смерти. Любимый сюжет: бедный, но талантливый ребёнок; талант помогает ему выжить, стать известным. Отец погиб на войне. Пёр рос на чердаке с матерью и бабушкой. Балет. Учитель пения. Добрый человек помогает после того, как сломался голос, получить образование вдали от столицы. Мальчик вырос. Пишет оперу об Аладдине. Он сочинил к опере текст, музыку, да ещё и спел их. Сердечный приступ — прямо на сцене, в сердцевине славы! Эта идея — одинокий человек заставляет весь мир признать его ценой смерти — наиболее близка Андерсену в творчестве и жизни. Пожалуй, «Счастливчик Пёр» лучше его предыдущих романов.

Весной 1873 года Андерсен почувствовал, как в лопатках прорезываются крылья. И понял: нужно лететь, лететь, лететь, необходимо путешествовать, ведь когда путешествуешь — живёшь. А в Копенгагене однообразные люди, отсутствие впечатлений и болезнь сведут его в могилу. Хоть несколько годков вырвет он из пасти смерти благодаря путешествиям.

Весна в Швейцарии. Он жил недалеко от Женевского озера. Врачи рекомендовали курс сывороточного лечения. Горный воздух действовал спасительно. И мысли вдруг появились такие же чистые, как этот воздух, и высокие, как окружавшие горы.

Здоровье пошло на поправку. Боли в печени исчезали. Ганс Христиан Андерсен всегда верил в науку — благодаря Эрстеду он считал науку самой великой сказкой мира.

Если бы все учёные имели такой литературный нюх, как он! Каждый знает закон Эрстеда — он получил чистый алюминий, а кто может получить чистую сказку? Когда Андерсен быстро старел от непонимания, злобы, зависти, Эрстед вселял в него уверенность в потухающих силах, искренне верил, что сказки принесут писателю всемирную славу. Эрстед был одним из немногих, кто всецело верил в счастливую звезду младшего друга, ему Андерсен обязан сказкой «Капля воды». Эрстед умер давно, в 1851 году, а казалось, что это случилось совсем недавно — так свежи были воспоминания о его доброте.

Воспоминания то набрасывались хищной сворой, то превращались в букет благоухающих роз...

Но на всякий случай у его постели дежурила сиделка.

Бережёного Бог бережёт.

Все интересовались его жизнью, и он с удовольствием рассказывал о своих мытарствах в детстве и юности, о ненависти критики, о любви к нему королевских семейств Европы, об очень маленьких доходах...

Воспоминания о нищем детстве, несмотря на всю их безрадостность, дарили ему новые силы. Правда, память всё чаще подводила его. Иногда он путал факты, даты...

Путешествия всегда спасали его, дорога была лекарством.

Выходя на улицу, он сладко тянулся, словно пытался достать вершины гор. Андерсен почувствовал прилив сил и мог совершать длинные поездки в экипаже. Они взбадривали, казалось, что вот сейчас из-за поворота вылетит новая, самая лучшая сказка, и он поймает её. Но миновал один поворот, второй, третий — нет сказки... Деревья смотрели с сочувствием, понимая его мысли.

В Швейцарии чувство красоты вернулось к нему. А это всегда служило предвестьем сказок. Где вы, сказки? Он верил — они рядом, вот-вот они и встретятся. Весь мир ждал его произведений, а он молчал.

И Андерсен решил подышать воздухом спасительной Италии, ставшим таким родным... Ведь именно там, благодаря теплу и красоте, он словно во второй раз родился. Путь один — через Альпы. И вот она — благословенная Италия, страна сказок, места поэта. Любимая страна, где судьба не дала возможности родиться.

О, перенестись бы сейчас в молодость, в Италию, откуда Дания представляется страной вечного холода, заплесневевшими островами, с неспособным к восторженным увлечениям народом, погруженным по уши в критиканство и мелочность... Андерсен вспомнил, что когда-то уже думал об этом, едва ли не теми же словами, и написал нечто подобное в письме. А ведь я рождён здесь... «Дания — моя родина». Но что бы стало со мной, с моей славой, если бы я не выезжал из Дании, если бы не путешествия, если бы не знание мира... Что? Да никто бы и не узнал меня за пределами Дании — осколка Европы...

Да и сам бы он никогда не стал тем, кем стал, раздвинув свою жизнь до границы мира, а не до границ Дании.

Но Италия не принесла ему ни нового, ни старого счастья. Жара набросилась на Андерсена, мешая дышать. Он лежал в гостиничном номере и тяжело дышал, как рыба, выброшенная на берег из родной реки Оденсе. Ночь становилась кошмаром. Жара лишила его сил, подаренных сывороточным лечением. Он постоянно потел. Холод стал мечтою. Уж не попал ли он в ад, где холод единственное счастье? Всю оставшуюся жизнь он был готов отдать за кусочек льда! Где ты, Снежная королева! Где ты, холодная, прежде ненавистная за холод душ и улиц, Дания!

Пришлось двинуться дальше. Мюнхен встретил Андерсена лихорадкой. Организм сказочника был ослаблен. Лихорадка лишила его сил, подаренных благотворным воздухом Италии и сывороточным лечением. Мюнхен задыхался в объятьях холеры и надолго запомнил злополучный 1873 год.

Опять — бессонница, головные боли и вечная спутница его скитаний зубная боль. Иногда они все вместе являлись по ночам, и тогда жизнь становилась невыносимой.

Еле живого, его привезли в Копенгаген.

— Я не выдержу этой дороги, я не выдержу этой дороги, — то и дело повторял он. — Дайте мне умереть здесь! — И падал в обморок.

Обратная дорога — в поезде. Здесь дважды его настигал обморок. На вокзале его ждали Мельхиоры, чтобы отвезти в такую любимую сказочником «Тишину».

Если бы не Мельхиоры! Жизнь его всегда устраивалась так, что в тяжёлые минуты обнаруживались новые люди, способные помочь. После смерти Йонаса Коллина в 1861 году Андерсен потерял свой «Самый Главный Дом». Он произносил эти слова с гордостью, ведь он провёл под его сводами гораздо больше времени, чем в родном доме в Оденсе. Уже давно весь мир стал его «Главным Домом». Никто из молодого поколения Коллинов не смог ему заменить главу дома, даже Эдвард.

Новыми благожелателями, а скорее благодетелями оказались Мориц Мельхиор и Мартин Хенрик. Они принадлежали к купеческой аристократии, но живо интересовались различными областями искусства. Мягкость позволяла им не обращать большого внимания на частые обиды Андерсена. К ним приходили лучшие художники и учёные столицы, нет ничего удивительного, что и Андерсен стал вхож в гостеприимный дом. Точнее всего, это можно было бы назвать салоном. Центром его была Доротея Мельхиор. Она была сестрой Мартина Хенрика. Искренняя доброта, отзывчивость, способность понимать Андерсена сдружили их.

Продолжительная поездка Андерсена в Португалию в 1866 году закончилась в доме Мельхиоров на углу Хейберпласт и Вед Странден. Второй этаж этого дома был во владении Мельхиоров. Здесь царил Андерсен, которым восхищалась Доротея Мельхиор. Однажды, слушая его остроумную речь, она вдруг поняла: он же совершенно одинок. Нужный всем и в то же время никому не нужный сказочник. Он придёт в свою холостяцкую квартирку, и ночь — его единственная женщина — останется с ним наедине до самого утра. Наедине с его болезнями, слезами, сказками, жаждой творчества... В Дании никто другой более него не имел право сказать: «Я сам пробил себе дорогу». И он не виноват, что для роста над собой ему нужно было не одиночество, а общество похвал.

Он собирал их как букеты.

А как Андерсену нравилась их вилла! Она называлась «Тишина» и находилась на Розенвенет в Эстербро. По существу здесь Андерсен нашёл своп новый «Самый Главный Дом».

Исследователи творчества Андерсена перелопатили все письма Андерсена к фру Мельхиор — дружба, дружба, дружба. Если напечатать всю их переписку, которая началась в 1862 году и окончилась только с его смертью, то на первой странице обложки должен стоять дом на углу Хейберпласт и Вед Странден, а на последней — эта вилла, пристанище цветов и деревьев, где Андерсен так часто мечтал о своём загородном доме, который он хотел засадить всевозможными цветами: ведь в них прятались сказки. Умные головки цветов переполнялись сюжетами. Как жаль, что вилла не сохранилась до наших дней.

Он привык к Мельхиорам. Они стали его семьёй. Три семьи, если можно так выразиться, были у него — его собственная мать, отец, бабушка... Вторая — семья Коллинов. Третья — Мельхиоров. Три семьи как три жизни.

Когда Мельхиоры уезжали, он невыносимо страдал: он полюбил их. В 1869 году Мельхиоры уехали, и Андерсен вновь почувствовал ужасное одиночество. Оно душило тоской и слезами. Ночи становились всё длиннее и длиннее. Он узнал эти смертельные приступы в 1860 году, когда жить стало невыносимо тошно. Хотелось умереть, и не было более сильного желания.

В этих сумерках одиночества и болезней ещё проглядывало солнышко творческой силы. Оно слабело, но оно было, было, было.

Двадцать девятого июля 1873 года он увидит окно, знакомые деревья, те же клумбы. Или всё было сном? — он забылся в беспамятстве и вот — проснулся. А если вот так же уснёт — и проснётся на том свете, в таком же, как этот, саду, среди этих же людей, кто нынче окружает его? Кто знает?

Он отогнал от себя тоскливые мысли. Пусть подождут до ночи. Здесь его любили. Мельхиоры были не просто богатыми негоциантами, они ценили и понимали его творчество. И — что самое главное — ценили и понимали его! Разве этого мало?

Последняя пристань. На столике перед ним улыбались свежие розы, срезанные госпожой Мельхиор. Ему так хотелось выйти из комнаты, самому набрать букет цветов. Но сил на это не было... Он лежал и смотрел в потолок, рисуя фантазией диковинные цветы на белом потолке. Иногда утром ему начинало казаться, что потолок стал ниже, и виделась в этом рука смерти, она как бы играла с ним в кошки-мышки. В бреду он чаще всего оправдывался перед Мейслингом — бичом жизни — за то, что пишет стихи, а не делает домашнего задания.

Директор гимназии громко говорил:

— Извольте перестать притворяться и пожалуйте в класс, сегодня контрольная.

Он потел от этих слов. А если и в раю есть Мейслинги? — спрашивал он себя, очнувшись.

Или: открывалась дверь, и давно умершая бабушка из детства входила как раз с теми цветами, которые он мечтал собрать с клумб виллы Ролигхед. Он тянулся к этим цветам, слышал запах букета — и понимал, что этот запах ему нёс выздоровление, но бабушка исчезала, таинственно улыбнувшись, как бы обещая здоровье в той, другой жизни, где она была теперь...

В часы просветления, когда наступал отлив боли, он понимал, что за кисейной занавеской теперешней жизни таилась некая другая жизнь, и ему хотелось вступить туда как можно быстрее, чтобы избавиться от боли, а когда её не было, он начинал бояться смерти.

Сентябрь застал его в Копенгагене. Здесь ему стало заметно легче. Продолжались перепады настроения — тоска соседствовала с весёлостью, заметно, однако, истончавшейся.

Маленькие прогулки радовали его обилием впечатлений. С ним раскланивались неизвестные люди. Уже выросли новые поколения на его сказках, они не читали критику его произведений; если не негодование, то саркастическая улыбка непонимания ждала тех, кто осмеливался поднимать голос на Андерсена на страницах газет и журналов.

Постепенно он становился неприкасаемым. Но всё приходит так поздно, и радость охлаждалась тоской давних обид.

Немного погуляв, он садился в экипаж и смотрел на жизнь улиц. А улица в восторге наблюдала за ним. Андерсен был примером для бедных детей — и они могли вырваться в люди, быть желанными гостями у короля... Но широкие крылья прекрасного лебедя не уносили в небеса сказок, в далёкие невидимые небеса, спрятанные над небом над головой.

Ночь была страшна. В конце сентября он переживал особенно тяжёлые дни и ночи. Он был мрачен и хотел умереть.

   — Смерть я считаю подарком жизни, — говорил он друзьям.

   — Не заигрывайте со смертью.

   — Она моя давняя соседка, и скорее уж — она всю жизнь заигрывает со мной. Странно, что она не пришла ко мне в детстве.

Андерсен жил от боли до боли. Он уже сторонился больших обществ, чего никогда с ним не было раньше. Только самые близкие друзья осмеливались просить его явиться к ним на обед — он ценил дружбу и приходил: некий свадебный литературный генерал, точнее — профессор.

Ещё несколько лет назад он после обеда или ужина читал гостям свои сказки.

   — Андерсен, прочтите нам что-нибудь новенькое, — взлетало со всех сторон праздничного стола, и это давно стало традицией. Когда-то он ждал этой сладостной минуты и был весь ожидание, чтение сказок в гостях стало едва ли не физиологической необходимостью, но теперь он сжимался, предчувствуя эти слова: «Андерсен, прочтите что-нибудь новенькое!»

Эта фраза была цветущей ветвью маслины, теперь же она стала засохшей ветвью — даже посреди весны.

   — Я стар для новенького, — теперь отвечал он.

Он жил от одного маленького стихотворения до другого. Рифмы по инерции приходили к нему: так слепой находит дорогу на ощупь к родному дому.

Он смотрел на здоровых людей и хотел плакать от зависти к ним и плакал от того, что такое низменное чувство, как зависть, посещало его. Он боролся с ним — бесполезно. Здоровье, неужели у него когда-то было здоровье? И эта проклятая зубная боль, давно ставшая частью его жизни...

У него просили сказку к Рождеству Христову. Стыдно было отказывать, вновь ощущать своё бессилие, нежелание держать в руке перо. Оно словно разругалось с его пальцами. А ведь прежде выпуски своих новых сказок он всегда старался приурочить к Рождеству.

«Тётя Болизубка» была последней сказкой в жизни: 1873 год... Но не этой сказкой хотел бы он завершить своё собрание сочинений, если бы оно вышло. Сказку «Мальчик калека», написанную несколько лет назад, он хотел бы поставить в конце свода сказок. Он понимал, что одному лишь Богу обязан возможностью дарить людям сказки. Но и молитвы не помогали теперь...

Жизнь — необходимость что-то делать между рождением и смертью. Он занимался испанскими ширмами: наклеивал картинки, обозначающие ту или иную часть света. Эти ширмы были связаны со сказками Андерсена — он завещал их госпоже Мельхиор.

У него скопились тысячи писем. Они требовали порядка и присмотра. Он поглаживал их и чувствовал ветер дальних стран, спрятавшийся в изгибах листов. Две последние зимы перед смертью он систематизировал их. Сколько же радостей и печалей таили они в своих благородных строчках! Сколько несли читательских восторгов — главного лекарства. Их нельзя опубликовывать сразу по его смерти. А его собственная восторженная переписка! И он записал в завещании, чтоб письма увидели свет не раньше, чем через десять лет после его смерти. Слишком много личного, интимного было в них... Они шелестели в нём, плакали по ночам, смеялись...

Чтобы придать письмам оттенок свежести, первополучения, он по вечерам просил кого-нибудь прочитывать их вслух. Как правило, это были пожилые дамы, взявшие на себя заботу о нём. Письма пели, цвели, оживляли прошлое, вселяли силу жизни. Поднимали со дна житейского моря воспоминания, как древние амфоры. Но в них было ещё употребимое вино. Он улыбался или плакал. Иногда — не верил, что прожил всю эту жизнь, запечатлённую в письмах. Однажды он хотел их сжечь, но это означало, что он сжёг бы и своё прошлое. Письма были живыми существами.

Часто в них проглядывали темы стихотворений, сказок, историй. Они просились на его страницы, но Андерсен давно понял: нужно усилие творческой страсти, а она исчезла.

Андерсен улыбался: его часто считали тщеславным — если бы знали, как часто смеялся он над самим собой в своих произведениях! Он был слишком скрытен и нечасто позволял себе подшучивать над собой прилюдно, но в нём было так много природного юмора, что он не мог сдержать его запрудой молчанья, и пришлось писать сказки, чтобы избавиться от своих пороков.

Письма... Андерсен перебирал их пожелтевшей рукой и вспоминал руки, глаза, волосы, голоса тех, кто писал их... Он плакал, но плакали и письма, чувствуя его смертельную руку.

   — Слёз, которые я выплакал, — сказал он себе, — хватило бы на то, чтоб затопить Данию.

Он вспомнил о письме Ингеборг Риборг: неужели и его прочтут? Нет, пусть его похоронят с этим письмом, и они истлеют рядом. А если б он тогда женился? Уже выросли бы дети, а он был бы совсем другим, и не было бы у него ни сказок, ни пьес... Он был бы пастором — толстым, любящим людей и зарабатывающим этим на корку хлеба. Как странна жизнь... И всё-таки у каждого свой единственный путь, предначертанный свыше, и чем точнее следуешь ему, тем счастливей.

Он уже не мог ходить в театр, болезнь заставляла сидеть дома. Его биологические часы, где бы он ни был, были заведены на семь часов вечера — в это время начинался спектакль. Он с детства относился к театру как к волшебству. И, не присутствуя на представлениях, ясно видел перед собой сцену.

   — Началось, — сказал Андерсен и посмотрел в окно. — Сцена сейчас распахнулась для зрителя, к потолку уехала люстра... А я остался дома... — Слёзы сами покатились из глаз.

Афиши сопровождали его жизнь. Они и сейчас смотрели со стены всё понимающими глазами.

Актёры и актрисы посещали своего драматурга. Он знал обо всём, в том числе и о последних театральных сплетнях. Всей своей корневой системой он был связан с театром, который был его сказкой.

Андерсен часто болел в своей жизни, и его комнаты превращались тогда в проходной двор. Кто только не бывал среди гостей! Даже сам король приходил к нему, и они беседовали о сказках... Гораздо чаще появлялся кронпринц. Андерсен стал любимцем страны. К нему привыкали с детства. Первой книгой ребёнка в Дакии становились сказки Андерсена. Их дарили на Рождество и Новый год, и автор всегда старался приурочить свои сказки к этому празднику — так было и с первым выпуском сказок, и со вторым... Сказки на Рождество.

«Что ж, смешно понимать в конце жизни, что главное — не романы, на них у меня не хватает знаний, не пьесы — я никогда не стану датским Шекспиром, даже не стихи, единственное, что мне удаётся писать и теперь, — а сказки. Если бы я сосредоточил всё своё внимание на сказках с самого начала творческого пути! — думал он, перечитывая книги. — Сказки — единственное, что переживёт меня. Они — мои дети, мои настоящие дети. Я глажу их по головкам, чувствую их живую тёплую кожу, дыхание... Индия и Россия, где я не успел побывать, узнали мою душу. Как много стран я не видел», — размышлял великий путешественник.

Андерсен любил уютные квартиры. Вот и теперешнюю свою квартиру он сделал изящной. Особый уют придавали комнатам подарки, в различное время полученные сказочником. Вещицы часто отвлекали от ненужных мыслей и просились в сказки, но прописки уже не было. Можно сказать, что от этих подарков его комнаты расцветали и зимой. Подарки давали чувство новизны, а новизна звала в путешествие. Они разгоняли кровь и обещали подарить новые сюжеты. Как прекрасна Италия! Стоило родиться только за тем, чтобы увидеть Рим. Ах, если бы появиться на свет снова — и только в Италии.

Врачи повелели забыть о загранице. Но кто может помешать ему путешествовать, сидя в уютном кресле, на корабле памяти, под парусами писем...

Чем старше становился Андерсен, тем меньше становилась Дания. А когда-то, из Оденсе, Копенгаген казался мальчику Гансу краем земли... Сколько сказок подарила ему родная страна.

Он перебирал свои книги. Вечно будут струиться его мысли в их кровеносной системе. Встречи, города, где он побывал...

Вот «Дедушкин альбом». Как-то на улице он увидел архитектора Томсена, тот приехал из Парижа, где много ходил в театры. Андерсен живо заинтересовался: что было интересного, особенно запоминающегося? Томсен рассказал об исторической комедии для народа «Город Париж». Андерсен обладал живой памятью и сейчас с лёгкостью вспомнил слова Томсена о том, что комедия крайне бедна поэтически, но несёт смысловую историческую нагрузку, а потому поучительна.

— А отчего бы и вам, — спросил тогда Томсен, — не написать для нашего второстепенного театра такую же народную комедию, только не о Париже, а об истории Копенгагена? Только постарайтесь сделать их поэтичными. У вас это может получиться!

Ах, как понравилась Андерсену эта идея! В тот день, когда в Копенгагене зажгли газовые фонари, он придумал рамку для своих исторических картин. Газовые фонари соревновались в освещении с масляными. Газ и ворвань! Разве они могли сравниться. Газ победил. Андерсен сразу вспомнил старую датскую легенду: льдины принесли к берегам Зеландии обломки скал и подарили их песчаной отмели. На этом возник дом Акселя, который стал приютом искусства, его высоким храмом. В доме Торвальдсен сделал музей своих скульптур, оживив искусство Дании греческими образцами. Но комедия не получилась, второстепенный театр не мог поставить на своей сцене подобное грандиозное произведение. Однако благородная идея Томсена не умерла. Андерсен любил вырезать из газет и книг понравившиеся ему картинки. Их он связал придуманным сюжетом, и сам собой получился цельный рассказ с заглавием: «Житье-бытье в Копенгагене, при освещении его сначала ворванью, а потом газом». Иллюстрированная газета дала ему место на своих страницах, но время показало, что истории этой как раз местечко в сказках, куда они и попали. Андерсен улыбнулся, вспомнив об этом, и почувствовал, как от сказки пахнет ворванью. «А что? — не удивился он, — если сказки не сохраняют запахов, которые они написали, значит, они мертвы».

— Да, Копенгаген — источник сказок, — сказал он самому себе, — впрочем, как и весь мир. — Задумался и произнёс: — Ну вот, я и стал уже сам с собою разговаривать. А отчего бы и нет? Беседуя с собой, я многому учусь. И не устану учиться у своих лучших сказок, подаренных Божьим вдохновением.

В пору детства от Оденсе до Копенгагена добирались за пять дней в дилижансе. А ныне это расстояние преодолевают по железной дороге за пять часов — разве это не сказка? Вот и появился на свет ещё один ребёнок: «Обрывок жемчужной нити».

А вилла Ролигхед! Сколько сказок принесла она, сколько новых впечатлений, сколько веселья. Одна из нескольких сказок, родившихся там, — «Маленькие-зелёненькие».

Дания — родина его сказок. Путешествия по родной стране... Андерсен не служил, давно поняв: карьеры ему не сделать, поэтому лучше быть свободным нищим, чем бедным рабом. Он бы никогда не написал столько, если бы не путешествовал, или бы служил, как жалкий раб, и не мог сдвинуться с места, боясь потерять скудный заработок. Писатель не должен сидеть на месте. Это иссушает его чувства, не остаётся времени для свободных раздумий. Когда сидишь на одном месте, взгляд привыкает к окружающему миру, он как бы замораживается и не дарит открытий, а стоит отправиться в поездку, — все старые темы открываются по-новому, облагораживаются, приобретают аристократические черты. Путешествие — это путь к себе.

Ездить — значило для Андерсена думать. Десятки сказок можно встретить на любой дороге, каждое дерево — чудо, всякая бабочка — открытие, любая травинка может стать источником вдохновенья. А дети — порой дарят таким словцом, такой заковыристой фразой, историей, что из них, как из яйца, вмиг вылупится сказка.

Не будь он в поместье Гольштейнборг, не окажись за обедом, где находились инженеры, мечтавшие присоединить остров Глэно к материку Дании, он не написал бы «Вэно и Глэно», а это, в сущности, — тост, импровизация, рождённая среди весёлых людей, но в пределах одного только Копенгагена, отнимающего силы, разве могла прийти к нему эта новизна? Дорога, дорога и ещё раз дорога. Каждая тропа ведёт к сказке, нужно только уметь видеть и слышать.

А «Счастье может скрываться и в палочке»? Горы Юры, лето, где кто-то, уже и не вспомнить кто, поведал историю о бедном токаре, который, устав то и дело терять пуговку для застёжки шнурка у своего дождевого зонтика, заменил её грушей — маленькой и выточенной из дерева. И она оказалась куда полезнее пуговицы. Знакомые попросили выточить такие же удобные грушки и для них, потом то же самое и для знакомых из знакомых, а у тех в свою очередь были друзья, быстро обнаружившие преимущества новых груш над непрактичными пуговицами. Заказы посыпались как из рога изобилия. Уж казалось — какая тут сказка, но свежее место повернуло историю особенным образом, высветило его — и вот сказка.

Андерсен перебирал чётки воспоминаний, чувствуя тепло миновавших дней. Так он и жил, от одного нового места до другого, от сказки к сказке, от стихотворения к стихотворению, от пьесы к пьесе, от романа к роману, от одних путевых очерков к другим. Что может быть лучше, свежее такой жизни? Он понюхал книги — страницы благоухали невиданными цветами сказок... Как давно это было, иногда кажется, что всё случилось не с ним, а с кем-то другим, и ему всё это рассказали, и теперь он по причине старческой забывчивости и путаности полагает, что все эти воспоминания — достояние его прошлого. Впрочем, может быть, человечество одно существо, и нет ни своего прошлого, ни своего будущего, а всё — общее.

Он не любил философию. Она отнимала романтическую настроенность, мешала появлению сказок и стихов. Философия напоминала о Киркегоре, разругавшем его книги. Нужно было уцепиться за впечатление и по нему, как слепой с палочкой, по невидимой дороге прийти к цели...

Он уже мог ночи напролёт думать о сказках — своих главных детях, лишь бы отвлечься от болезни, только бы не болеть; он отодвигал от себя надвигающиеся мысли о смерти.

Приподнялся, с трудом поправляя высокую подушку. Тишина.

Весной 1874 года Андерсена посетил Макс Нордау. Он высоко оценивал «Импровизатора» и «Сказку моей жизни». А «Рождественская ёлка» и «Оловянный солдатик» даже при многократном перечитывании не теряли для него своей первородной прелести. Нордау заранее готовился к встрече с Андерсеном, считая его самым глубоким по направлению писателем не только Дании, но и всего девятнадцатого века. Многие посетители приходили к Андерсену как к знаменитости, а, между тем, Нордау хотел увидеть человека, оказавшего большое влияние на его духовное развитие. И то, что его могут принять за надоедливого посетителя, внушало ему ужас. Для него Андерсен был не просто достопримечательностью Копенгагена, но и воплощением всего лучшего, что накопило столетье. Если одни посещали классика так же, как Фрауенкирхе, Королевский театр или Музей северных древностей, то для немецкого мыслителя необходимо было увидеть Ганса Христиана Андерсена, чтобы лучше понять его натуру, стиль жизни. Ведь часто десять минут разговора с писателем могут дать больше, чем общение с десятью его книгами.

Вместе со своим товарищем по путешествию Нордау ничуть не удивился скромности жилища датской знаменитости. Сказочник имел две комнаты, живя у своей приятельницы, она и открыла дверь.

Когда женщина узнала о цели визита, она несколько огорчилась:

   — Он болен, — говорила она, — и покой — одно из главных его лекарств.

Посетители ответили, что справлялись о состоянии Андерсена и осмелились прийти к нему лишь по причине улучшения здоровья.

   — Андерсена действительно к вечеру припадки мучают меньше. Но внезапный визит может разволновать его.

Гости вежливо заметили, что они не посмеют отнять много времени. И он не будет тратить на них много сил.

Это несколько успокоило охранительницу Андерсена. Она прошла к нему с визитными карточками гостей. Их рекомендательные письма сделали своё дело — недаром Нордау заранее готовился к этой встрече. Пока Андерсен просматривал эти добрые письма, посетителя могли оглядеться. Комната, где они оказались, была уютной.

Небольшое пространство её занимали цветы в горшках на окнах, множество безделушек в шкафу и на столах. Они оживляли комнату, делая её не похожей на другие. Гости любили делать Андерсену подарки. Рисунки, вышивки, букеты цветов — кажется, вся Дания знала, что он любит цветы; не комната, а цветник; письменные принадлежности только и ждали, что рука творца коснётся их, и тосковали от безделья.

Нордау подумал, что это подарки ко дню рождения или к Пасхе, ведь в год посещения эти два праздника совпали. Особенно привлекли внимание путешественников два больших пасхальных яйца редкой работы, украшенные лентами. На одном виднелась надпись «от королевы», на другом — «от короля». Нордау знал, что Андерсен принят во многих королевских домах Европы и пользуется любовью датского королевского двора. Рядом с этими яйцами стоял засушенный букет цветов — подарок девятилетней девочки из деревни Гельсингёр. Он был прислан ко дню рожденья с таким признанием: «Дорогому другу Андерсену, в знак благодарности за хорошие сказочки, которые мне так нравятся и которые я часто читаю».

Приковывал взгляд серебряный письменный прибор «Repousse», и не было сомнения, что он тоже преподнесён поклонниками таланта. Нордау старался запомнить эти подарки, а по ним составить образ писателя.

За рассматриванием подарков и застал Нордау и его друга приход сказочника. Его сопровождала всё та же женщина, и само выражение её фигуры как бы говорило: «Только не отнимайте у него много времени». Улыбкой Нордау показал, что они не перейдут самых коротких границ встречи.

Андерсен пригласил гостей в другую комнату. Тут находился и рабочий кабинет, и спальня, ибо у передней стены около окна томился письменный стол и его близкий друг — шкаф с книгами. За ширмой была заметна постель холостяка, комнату перегораживали ширмы. Всё было скромно.

Нордау поразил высокий рост кумира и его широкая кость, что, по мнению Нордау, выделяло уроженцев островов Дании. Хотя лицо было старым, глаза смотрели молодо, в них светился интерес к посетителям.

Нордау в глубине души был рад, что первые минуты знакомства не разочаровали его. Книги людей так часто не похожи на своих прародителей!

Голос Андерсена был тих, он экономил свои силы.

После нескольких дежурных вежливых фраз гости попытались раскланяться, но Андерсен всё тем же тихим голосом попросил их остаться. Нордау удивился, что по-немецки Андерсен говорит не так хорошо, как можно было бы подумать, зная о его путешествиях в Германию. Был заметен датский акцент, и члены имён существительных были не в дружбе с Андерсеном.

Эти факты вызвали крайнее удивление. Ведь и Эленшлегер, и Йенсен, и Баггесен, и многие другие датчане сами переводили свои произведения на немецкий, нередко даже и писали на нём. Увы, Андерсен составлял исключение. Если бы Нордау знал, как тяжело Андерсену давались языки! Как мучился он в гимназии с латынью! На вполне понятный вопрос Нордау Андерсен ответил, что ни одной написанной по-немецки его строки не было опубликовано. Он заметил это с детской улыбкой, как бы говоря: не корите меня за это.

Нордау привёз письмо от Бертольда Ауэрбаха.

   — Как поживает мой дорогой друг? — сразу же спросил Андерсен.

   — Он здоров и совсем недавно выпустил свой новый роман.

Нордау обрадовался, что завязался хоть какой-то разговор, ценя каждый миг встречи с гением.

Андерсен пожаловался на здоровье.

   — Последние полтора года я чувствую себя плохо, — с грустью заметил он, — я практически не сажусь за письменный стол.

Ему так хотелось дописать «Сказку моей жизни», ибо сердце разрывалось от добра многих людей, и в своей книге он хотел отблагодарить их!

Потом разговор перешёл на родину Нордау. В Пеште Андерсен провёл несколько дней. Тут сказочник вспомнил, что в своё время ему прислали из Пешта прекрасно переплетённых! экземпляр его сказок и он хотел бы через газету отблагодарить пославшего книгу незнакомца.

Андерсен с грустью поведал, что это был единственный случай, когда переводчик прислал ему книгу. Это вызвало удивление Нордау, не подозревавшего о подобного рода литературных нравах.

Чувствовалось, что Андерсен говорил об этом с искренней болью. Только в Дании платили ему за выпущенные книги. Но могла ли щедро кормить маленькая Дания своего писателя? Хорошо хоть эти гонорары не дали умереть с голода. Иностранцы переводили, печатали, богатели — но об авторских гонорарах предпочитали не думать. Андерсен любил свои заграничные книги — они были выпущены лучше датских. Только из Америки пришёл к Андерсену радостный гонорар в размере восьми сотен датских риксдалеров.

Поняв, что его разговор подействовал на гостей подавляюще, Андерсен взволнованным голосом поведал им об одном молодом немце, который третьего дня утонул здесь...

Имя этого немца — Рихард Гюнтер. Он был инженером. Он принимал участие в битвах с Францией. За храбрость его перевели в офицерский чин и наградили орденом Железного Креста. Рана в правой руке сделала руку неработоспособной. Он приехал в Данию, осмотрел достопримечательности и отправился прогуляться к тому месту, что именовалось «Длинной линией». Так называлась набережная. На его глазах в воду свалился мальчик, Рихард Гюнтер бросился спасать ребёнка. Громко кричала обезумевшая мать. Гюнтер забыл, что одна его рука бессильна, и не скинул толстый сюртук.

Рихарду Гюнтеру удалось схватить мальчишку, который к тому времени был без чувств, но вдруг и здоровую его руку свела судорога. Вместе с ребёнком он пошёл под воду. К тому моменту на берег сбежались люди. Гюнтер был мёртв. Мальчика удалось откачать.

В тот день, когда Нордау пришёл к Андерсену, состоялись похороны Рихарда Гюнтера. Тысячи людей — датчан и немцев — шли в толпе. Они не думали о недавней ненависти друг к другу, о войнах. Подвиг Рихарда Гюнтера словно зачеркнул эти войны. Немецкий пастор сказал прощальное слово. Датский пастор воздал должное немцу. Когда подошла пора опускать гроб в могилу, вышел старший адъютант короля и возложил на гроб медаль за спасение погибавших. Этот замечательный альтруистский поступок Рихарда Гюнтера надолго остался в памяти всех, кто узнал о нём. Датская медаль и немецкий Железный Крест легли рядом на крышке гроба. Все плакали. И солнце светило ярко, и птицы пели в листве деревьев, словно понимали людские чувства. Стояло начало весны, и все лучшие чувства людей — вне зависимости от их национальностей — расцвели над этим гробом.

Говоря, Андерсен подошёл к окну и стал смотреть на гавань, где суетился народ. Настала тишина, которую невозможно было прервать. Страдание и восторг переполняли чувства старого молодого поэта и передались присутствующим.

Что-то высокое, как бы от сказки, было в проникновенном рассказе Андерсена.

Эта история словно отняла голос Ганса Христиана Андерсена. Он так ясно представил себе смерть Рихарда Гюнтера, как если бы он сам был на его месте. Гости стали прощаться под укоризненными взглядами приятельницы Андерсена, взявшей на себя обязанности ухода за ним. Ведь они разволновали поэта, пробыли у Андерсена около двух часов, время белее чем достаточное для посещения больного человека.

Простились. Через день случайные гости решили узнать о самочувствии Андерсена. Им сказали, что он чувствует себя отменно.

До смерти оставалось чуть больше года. История о Гюнтере заставила Андерсена вспомнить о своей смерти. Какой она будет? Ах, если бы его ждал подвиг, гибель за другого человека, гибель во имя нации.

Смерть немца обошла все берлинские и копенгагенские газеты. Как надеялись наиболее романтические умы обеих наций, что теперь, после столь высокой смерти наступит взаимопонимание двух великих наций! Андерсену казалось, что над городами взовьётся флаг мира, и германо-прусское правительство дарует Дании Северно-Шлезвигский округ. Перебирая старые газеты, чувствуешь восторженный трепет жёлтых страниц, которые до сих пор не могут понять, почему же примирения не случилось.

Остро страдавший от взаимного непонимания двух соседних стран, сказочник ждал этого, быть может, острее всех датчан. Со сколькими друзьями расстался из-за политических осложнений между странами. Как долго не мог писать после войны! Можно сказать, что война высушила его чернильницу, покрыла коростой сердце. Оно отказывалось понимать красоту, чувствовать её.

Увы, весна не растопила льда ненависти, порождённого войной. Только летом, в тепло, он мог надеяться уехать из Копенгагена в свои маленькие путешествия. Как приходят сказки? Пришла бы хоть одна ещё, хоть одна, облагородила бы его такую унижающую болезнь.

Мысли о лете помогали пережить зиму...

Летом 1874 года он намеревался отправиться в Гарц, а затем погостить у герцога Веймарского. Славное могло быть путешествие... Но — судьба распорядилась иначе. Не случилось ни Гарца, ни гостевания у герцога Веймарского.

Зеландия приветила его дворянскими поместьями Брегентведе и Гольштейнборге. Владельцы поместий были счастливы его приездом. Здесь гостил он в начале лета и с грустью оставил полюбившиеся места, где на него снизошёл наконец покой, которого он столь давно жаждал.

Он был так стар и болен, что чувствовал, больше ему тут не бывать, и, глядя на каждый цветок, каждое дерево, прощался с ним. Но без слёз, а спокойно, даже радостно... Его окружала роскошь. Но сказки — как пугливые зверьки, убежали от него. Не найти, не доаукаться.

Большую часть времени гостевания он проводил в саду. Многочисленные жители сада знали о том, что он сказочник, и просили всем своим видом остаться в памяти страниц. Но он ничего не мог написать, совсем ничего. Казалось, тот чудесный орган в нём, который позволял видеть мир по-своему, исчез. Может, сказки забыли меня, размышлял он, бродя по аллеям, знакомясь с цветами и птицами. Он всё больше и больше осознавал, что сказки — абсолютная реальность. Здоровье пошло на поправку: солнце, лето, поклонение окружающих — сделали своё дело. Только восхищение — ни слова критики. Учтивое обращение «профессор», а какой он профессор? Впрочем, он действительно профессор тюльпанов, роз и ромашек.

— Если бы не критики, я бы прожил лет на десять больше, — сказал он в минуту откровенности.

Дети прямо липли к нему — но ни со слугами, ни с детьми он никогда не допускал фамильярности — у него было врождённое чувство собственного достоинства.

Прогуливаясь по саду, он верил, что вернётся к нему и возлюбленная муза. И мысли о её возвращении помогали жить.

Но бывали и другие вечера, когда казалось, что уже никогда не вернётся она, отпрощалась. Отлетела. Отпела. И он — отписал. Давно отчалил к берегу, где нет муз. И начинало давить под ложечкой. Колол правый бок. Изъяснялась языком боли подагра.

В конце лета 1874 года он снова на вилле Ролигхед. В мире уже не было дома роднее, даже у Коллинов, наследников его умершего второго отца. На вилле преданных друзей он очутился 9 августа. Жить ему оставалось чуть меньше года. Уже прозвенел будильник смерти — там, под ложечкой. Нервы его вконец истончились... Приступы смертельного одиночества приходили всё чаще и чаще... Он меньше и медленней ходил: подагра. Да ещё лихорадка дала о себе знать. В августе он чувствовал всеми костями январский холод — Ледяница и Снежная королева догнали его посреди августа, просквозили насквозь. Он уже не мог лежать в постели, если она не была прогрета. Всё это унижало его, и он не верил больше, что болезнь отступит.

— Я жду своего часа, — отвечал он тем, кто говорил о будущем здоровье и будущих сказках. Сказки для него теперь были символом здоровья, а здоровье — символом сказки. Когда он гладил корешки книг, то на несколько минут чувствовал себя лучше.

Его всё чаще знобило, и он со страхом думал о том, что впереди зима.

Но — как это ни странно: конец осени принёс значительное облегчение. Он относил это к переменчивости своей натуры.

Он гулял уже в саду виллы Ролигхед и не просил нагреть постель. Катался в карете, порой смеялся. В минуты откровенности говорил:

«Поверьте мне, я не проживу более года; запишите мои слова, и когда я умру, вы увидите, что я не ошибся. Но, положим, я проживу дольше, достигну восьмидесяти лет; конечно, этого не случится, но если бы и случилось... Боже мой! Боже мой! Ведь это всё равно, что ничего. Уверяю вас, что если бы мне было теперь тридцать лет от роду и я стоял бы на той степени развития, на какой стою в настоящую минуту, я создал бы нечто такое, что прославило бы имя моё на весь мир; и знаете ли, что бы я сделал тогда от радости? — я прокатился бы колесом вдоль всей улицы».

27 августа на вилле был обед. После тоста, в котором Андерсену пожелали стать снова молодым:

   — Вернитесь к своему тридцатилетнему возрасту, но не ранее, потому что это лучшие ваши годы, мы закричим тогда: стой!

Он ответил с улыбкой:

   — Я полагаю, что Господь Бог сам мне закричит скоро — стой! — и я переселюсь в тот неведомый, заоблачный мир, о котором мы имеем очень мало сведений и которым теперь мои мысли сильно заняты. Попав туда, я буду пламенно желать послать моим друзьям о себе известие. Говорят, я моими сочинениями сделал много добра людям, распространив между ними нравственные и полезные идеи; я был бы очень счастлив, если бы мог с того света, куда скоро перейду, прислать отрадную, живительную весточку всем тем, кто останется на земле.

От его слов холодок пробежал по столу.

Приближалась зима. Страдания снова посетили Андерсена. Он становился невыносимым: раздражительность, мрачность. Доктора признали рак печени. Андерсену не сказали об этом.

— Ну, какая у меня болезнь? Что вы скрываете от меня? — спрашивал он чуть ли не крича и всматривался в лицо фру Мельхиор. Но она не выдала своего разговора с эскулапами.

Он встречал гостей, как правило, в кресле. Иногда засыпал при них. Сон всё чаще приходил к нему днём, а не ночью, словно потерял чувство времени. Когда Андерсен лежал, ему было легче. Он уже быстро уставал от посетителей. Они часто раздражали его, ведь в них была активная жизнь, а он умирал.

Только в минуты интересующих его имён он оживал, увлекательно говорил. Порой, ходил в ферейн студентов. Здесь, рядом с молодостью, он впитывал здоровье. Ему было лестно, что все эти молодые люди читали его в детстве, и было приятно чувствовать, что и внуки их будут читать его сказки. Это было странно: здесь, в ферейне, будут сидеть люди, которых он никогда не узнает, но они будут помнить его благодаря сказкам, а их деды станут говорить: «Эко, чем удивили, я вот с самим Андерсеном в ферейне беседовал — и не хвастаюсь».

В зимний сезон он несколько раз выбирался и в театр. Но тот стал другим, словно с соками жизни Андерсена и из него ушли соки. Он написал несколько стихотворений: словно снег сжалился над ним и продиктовал ему белые строфы. Поэт смотрел на строчки, как на детей. Они были доказательством, что он ещё может писать. Но все написанные стихи он бы обменял на одну сказку.

Он всё надеялся, что вслед за стихами, как раньше, грянут, расцветут среди сугробов сказки, придут, помогут ему, и, как на крыльях, он поднимется на них к солнцу своего семидесятилетнего юбилея. Но мысли эти быстро растворялись в диктатуре подагры.

Иногда он продолжал трудиться над «Праздником в Кенильворте» или «Историей моей жизни».

Рождались безжизненные строчки, он сам хотел зачеркнуть их, но было жалко, ведь они родились в таких муках.

Оставался дневник — наследник совести. Он заносил в него мельчайшие подробности страданий, маленьких событий, воспоминаний...

Он ещё не потерял охоту к чтению. Книги сопровождали его повсюду, и иногда ему казалось, что самое ценное в его жизни были книги и хорошо бы их все унести в могилу, чтобы перечитать на том свете. Ему представлялось, что он ходил по книгам, дышал книгами, беседовал с книгами, летал на книгах как на ковре-самолёте, пел с ними вместе, ездил на них в Италию, далее плавал на них по морю... Книги, а не звёзды светили ему по ночам...

Особенно хотелось перечитать произведения Эленшлегера в прозе. Его тянуло к Востоку. Он начал чтение детства с «Тысячи и одной ночи» и теперь изучал историю Магомета и историю Востока, словно мог отправиться в сказочные страны, в надежде раздобыть там сказки и для себя.

В конце зимы он бывал на обедах у знакомых, но больше молчал, чем говорил. А ведь было время, когда он не мог умолкнуть, даже если сильно хотел этого.

Но все знали — это молчит Андерсен. И рядом с его молчанием жить было сказочней.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.