Тридцатые годы

Тридцатые годы

В двадцатые годы Франция и Англия производили еще словесный нажим на правительство СССР. В 1927 году прозвучал знаменитый и, кажется, единственный за все время ультиматум Чемберлена. Но все это было несерьезно и не пугало советских диктаторов. Они продолжали плести свои интриги, так как были вполне уверены в нежелании Запада начать с ними войну — иначе вряд ли отважились бы на проведение коллективизации и истребление крестьян — и как в воду глядели: Запад упустил эти столь благоприятные для военного разгрома красной деспотии годы. Всё это вызывало в нас удивление, потом — разочарование.

Сама советская власть внушала населению, что война неизбежна. У нас тоже было естественное стремление её дождаться и получше к ней подготовиться. В этой связи мы еще не теряли надежды на помощь со стороны руководства белой эмиграции. Я рисовал себе картину приезда к нам нашего одногодки, вооруженного до зубов практическими указаниями и идеями. Я строил планы его длительного пребывания у нас. Он, вероятно, вступил бы в комсомол, чтобы легализовать свое положение и получить доступ к сердцевине многих событий. Сказалась моя неопытность и незнание жизни. Как раз этого делать не следовало, так как среди молодёжи, выдрессированной в духе классовой ненависти и поэтому стремящейся проявить бдительность, выискивая вражеские вылазки, он был бы быстро расшифрован.

В тридцатом году, когда по заводам пронеслась кампания вступления в партию сразу целых цехов, аналогичное соображение проникнуть в стан врагов взяло верх над всеми остальными моими доводами. От партии я отбрехался, ссылаясь на молодость и незрелость, но в комсомол вступил.

Впоследствии я убедился, что те же наблюдения вполне мог произвести, не пребывая в рядах комсомола, тем более, что относился к числу самых «липовых» его членов: не был активным, пропускал собрания, не участвовал ни в одном серьезном мероприятии, короче — считался балластом. Свою ошибку я понял, но демонстративный разрыв с этой организацией грозил тюрьмой. Надо было дождаться, когда по возрасту тебя сочтут «механически выбывшим». Поэтому все эти годы я жил с ощущением грязи.

Последующие годы я рассматривал как хождение по канату, протянутому над поверхностью смрадной, страшной трясины. Человек балансирует, старается не сорваться, но во время бури и дождя комки бьют по ногам и он теряет равновесие, оступается, тина его затягивает, держась за канат, он выкарабкивается, идет дальше…

Система безбожной диктатуры уродует и марает людей:

— только высокий религиозный накал души может создать стойкую броню человека;

— когда церковь разгромлена, люди, предоставленные самим себе, легко поддаются проискам зла.

Юноши в Париже и Берлине имели информацию и представление о национал-социализме Гитлера и о фашизме Муссолини. С 1932 года в советских газетах стали появляться ругательные статьи, направленные против нацистов. Нацизм, презиравший на основе своей расовой теории другие народы и стремящийся поживиться на их счёт, вызывал у нас, естественно, резко отрицательное отношение. Я не встретил ни одного подсоветского человека, который оправдывал бы нацистов. Но Гитлер обещал войну против Сталина, и это давало надежду и силы переносить жуткие условия существования, терпеливо дожидаясь своего часа. Разные слои населения ждали войны как освобождения, и им было всё равно, кто ее развяжет. Мечтали только о том, чтобы она поскорей началась. Поддержка Гитлером антикоммунистических сил Испании говорила тогда в его пользу. Германия и Италия оказали помощь национальной Испании, в то время как ведущие западные державы приняли странное решение о невмешательстве в её гражданскую войну. Против Испании был составлен явный коммунистический заговор, она была наводнена советскими агентами, чекистами, летчиками. Из СССР гнали оружие и снаряжение. Коммунисты многих стран вливались в интернациональные бригады. В этих условиях невмешательство означало выдачу Испании на растерзание международным коммунистам, которых вооружили за счёт пота и крови российских народов. Немцы и итальянцы оказали испанскому народу ту помощь, в которой так нуждалась Россия в 1918-20 годах.

Нас совершенно тогда не интересовало, насколько режим Франко отличался от классических демократий Западного мира. Для нас, рабов диктатуры, недопустимой роскошью было разбираться в этих тонкостях. Поэтому мы одобряли испанцев — несгибаемых антикоммунистов и были на их стороне. Мы были против рабства и угнетения и не могли согласиться с насилием, под каким бы флагом оно ни происходило. Порабощённые народы дают наибольшее число поборников свободы.

Гражданская война в Испании совпала с периодом, когда сталинский террор был в разгаре. Люди были настолько перепуганы, что прекратили разговоры, в которых был хоть намек на политику; связи рушились, знакомства прекращались, замыкались в свою скорлупу. Скупые строчки сообщений об испанских событиях в газете «Известия» были для меня ежевечерней духовной трапезой. При всей скудности и тенденциозности советского освещения испанская армия, марокканцы, иностранный легион вызывали восхищение. В мечтах я был с ними. Сильные положительные эмоции обостряют интуицию. В правильности предположений я убедился лет через пятнадцать, когда встретился с пленным итальянцем, которого посадили за его русское происхождение в лагерь. Он был кинооператором у Франко. Его характеристики вполне совпадали с оценками, добытыми мною в столь стесненных условиях. Он рассказывал об огромном значении кадровых частей испанской армии, которая грудью защищала национальную Испанию. Так же высоко он отзывался об отборных частях стойких националистов из различных провинций. В этих соединениях был сосредоточен мозг армии и воля к победе. В них горела пламенная вера в правоту своего дела, жила решимость погибнуть или очистить Испанию от красной чумы. Среди них были силы, выработавшие программу освобождения и умиротворения страны. Бывший оператор с восхищением описывал стойкость и мужество отдельных маленьких гарнизонов, окруженных в начале войны превосходящими силами врага. Он рассказывал о юных воспитанниках военных училищ — защитниках Алькасара, о сыне коменданта крепости, заложнике республиканцев, и его последнем телефонном разговоре с отцом. «Я умираю за Испанию!» — воскликнул мальчик и предпочел, как и его отец, расстаться с жизнью, но не содействовать сдаче крепости.

Марокканцев он приравнивал к иностранным легионерам. Даже мы за железным занавесом были осведомлены по переводным книгам двадцатых годов о прославленных подвигах иностранного легиона, и марокканцы вызывали у нас восхищение. Они участвовали в тяжелых и кровопролитных сражениях и были верной опорой Испании.

В каждой религии есть что-то свое и прекрасное. В магометанстве сильно развито чувство верности, и его достойные представители ярко проявили себя с этой стороны. В марокканских таборах, видимо, подобралась элита магометанского воинства.

Оказавшийся среди нас зэк не скупился на похвалы и в отношении иностранного легиона. Легионеры с львиной отвагой бросались в рукопашную с криком: «Да здравствует смерть!».

В веревочных сандалиях, только со стрелковым оружием, флягой и однодневным пайком они совершили однажды за сутки переход в двести километров и, как снег на голову, свалились на растерявшегося врага.

— Вся армия в Испании была бесповоротно на стороне национального движения.

— К испанской армии примыкали верные, надежные части марокканцев и иностранный легион; сражались до полной победы.

— В самых критических положениях национальные части не проявляли паники, редко отступали, а если уж такое и случалось, то происходило организованно.

— Франко получал помощь только от Италии и Германии, тогда как республиканцам помогал всем, чем нужно, Советский Союз.

— Несмотря на красный террор, организованный по указке Москвы, национальная армия была полна мужества и воли к борьбе.

— В результате национальные части одержали победу.

С 1917 года, со дня организации ВЧК — всероссийской чрезвычайной комиссии («чрезвычайки»), в СССР проводился и проводится непрерывно террор, то есть война с населением, когда все преимущества на стороне чекистов.

С 1929 по 1932 год основной удар был направлен на крестьянство, с 1936 по 1939 год — на коммунистическую партию и примыкающие к ней слои. Выкорчевывание партийцев сравнимо по свирепости с истреблением бывших сословий во время гражданской войны. Террор «тридцать седьмого года» получил такую известность, поскольку касался, в первую очередь, руководящих слоев партии и распространялся сверху вниз. Вслед за директором летела в преисподнюю вся верхушка, и каждого замешанного вынуждали дать показания на людей из его окружения. Поэтому эта «чистка» оказалась наиболее тотальной и захватила почти все население. В различных мемуарах и воспоминаниях о той эпохе говорится преимущественно о членах партии; и легко получить искаженное представление, так как миллионы жертв остаются вне поля зрения как некий серый фон. Поэтому мне представляется крайне важным, чтобы свидетели, пока они еще живы, оставили, хотя бы для историков, правдивые воспоминания о пережитом.

Под давлением обрушенного террора двери друзей и товарищей закрывались перед носом. Страх леденил в жилах кровь: зная мою непримиримость, каждый решил держаться от меня подальше. К концу тридцать шестого я остался в одиночестве, но ни на кого не обижался. Я понимал, что в такое страшное время многие иначе поступать не могут. Летом тридцать седьмого я женился. На моем пути встречались девушки и женщины близких мне взглядов, но сердцу не прикажешь: я выбрал жену советской выучки. Она была прелестна, а я с детских лет усвоил, что прекрасной даме надо служить, а не втягивать ее в грубую и страшную борьбу мужчин. Весь мир мог быть ареной моей борьбы, но дома я отдыхал. Эта универсальная формула годилась для любой эпохи, но в искусственно созданной обстановке дьявольского террора я налетел на мину. Лишившись аудитории друзей и искусственно отрезав возможность вылить гнев и возмущение на самую близкую мне тогда женщину, я, как вихрь, обрушивался на родственников, с которыми находился в общении, и на недостаточно знакомых людей, иногда даже первых встречных из рабочих. Моя интуиция была напряжена до предела, и я не допускал, как мне казалось, ошибок. Я убежден в том, что стукач выдал меня позже, после того, как его завербовали в тридцать девятом. В ту пору советский строй обнаружился уже во всей красе: деспота обожествили, холопство и лакейство довели до предела, пытки и издевательства достигли своего апогея, кровь жертв затопляла подвалы чекистов, полным ходом шло истребление партии, сотворившей все предыдущие преступления. Поэтому армия и промышленность были обезглавлены, и возникло много шансов для победы над режимом в неминуемом военном столкновении. Это было для меня несомненным и сотни раз продуманным. Но меня приводило в бешенство, что на одного коммуниста уничтожалось семь-восемь рядовых людей, и я не мог, стиснув зубы, ждать своего часа. Диссидентство, которое я проявил в самый ужасный период, по-настоящему меня сформировало и окончательно вырубило мой путь в жизни. Позднее не раз подтверждалось наблюдение: кто все время молчал, да прятался, попав в переделку, оказывался хлипким.

Отношение к человеческой жизни как к навозу приводило меня в исступление. Ценой жизни был клочок бумаги в форме доноса, часто анонимного. Иногда его писали сумасшедшие — всё годилось и шло в ход. В те времена срок за мелкое уголовное преступление был порой спасением человека от неминуемой или случайно подстроенной гибели. Жизнь становилась иррациональной. Фразы о бдительности, о том, что «ради построения социализма требуется…», о «происках классового врага» превращали людей в тупых, не рассуждающих, голосующих и аплодирующих исполнителей «воли партии и правительства». Сталин и его ближайшие сатрапы прятали свою бездарность, безжизненные порочные теории за этими штампами и совершали преступления, творили произвол, стремились во что бы то ни стало заставить людей делать противное их природе, отвратительное и невыносимое. На фоне зверства и обнаженной борьбы за власть меня озарила максима: не людоедство, а гениальные, верные идеи движут миром и ведут к его расцвету.