Глава тридцать четвертая ОТ ПАЛИТРЫ — К ПЕРУ ПУБЛИЦИСТА
Глава тридцать четвертая
ОТ ПАЛИТРЫ — К ПЕРУ ПУБЛИЦИСТА
Привезенные в Христианию картины Верещагин планировал показать в 1900 году в составе художественной экспозиции русского отдела на Всемирной выставке в Париже, о чем уже имел договоренность с генеральным комиссаром русского отдела князем В. Н. Тенишевым. Но неожиданно против этих планов резко выступило французское посольство в Петербурге. Некоторые подробности случившегося известны из дневника близкого знакомого Верещагина Александра Владимировича Жиркевича. «Французский посол Монтебелло, — писал он, — находил картины клеветой на французов, заявил протест, и Верещагину было отказано. Тогда он сделал свою отдельную выставку»[487]. Выставка в Париже открылась 29 июня, сроком на один месяц, в галерее Жоржа Пети.
Этот год вновь выдался неспокойным. Всё более ожесточенный характер принимала Англо-бурская война в Южной Африке. А в Китае простой люд, измученный иноземным гнетом, поднял восстание, получившее в Европе название «боксерского» — от организовавшего его тайного общества «Кулак во имя справедливости и согласия». К направленным в Китай с целью быстрейшего подавления мятежа объединенным европейским силам (Англии. Франции, Германии и др.) присоединилась и Россия.
Дальний Восток еще с путешествия 1870 года вдоль китайской границы особо интересовал Верещагина. В связи с событиями в Китае он опубликовал летом несколько статей в «Новостях и биржевой газете», где выразил свое к ним отношение: «Нужно быть справедливым и вспомнить, как давно копились в китайцах недовольство и злоба — хотя бы в отношении англичан, спаивавших их опиумом и заставлявших покупать непременно лишь британские товары, словом, „цивилизующих самою откровенною эксплуатацией“»[488]. Он отмечал привлекательные национальные черты китайцев — их трудолюбие, спокойный нрав, философский взгляд на жизнь. И потому, по его мнению, ненависть китайцев к захватившим их родину европейцам вполне понятна. «Неудивительно, — писал художник, — что китайское правительство, сбитое с толку беспрерывными, всё увеличивающимися требованиями держав, совсем потеряло голову и, несмотря на всю боязнь перед державами, с радостью укрылось за выражением народного гнева, с резнею и всеми насилиями над ненавистными белолицыми…»[489]
Верещагин считал, что положение в Китае диктует русскому правительству необходимость более обдуманной политики на своих дальневосточных границах. «Я позволю себе сказать то, что уже не раз говорил, а именно, что нам никак не следует более расширяться; то же, что уже занято, следует заселить русскими поселенцами, с которыми подобает обращаться не как с назойливыми трутнями, а как с трудолюбивыми пчелами, работающими государственную работу; надобно не затруднять движение нашего народа на восток, а поощрять его, выдавая пособие и оказывая всякое покровительство переселяющимся»[490].
Россия, напоминал художник, тоже кое-что прихватила у Китая, а потому и к ней имеются претензии. «Другие, — писал он, — уж очень обижают его, а мы, что ж, мы взяли только малую толику… Ах, кабы не эта малая толика — от какого нервного положения мы избавились бы!»[491] И далее — «на злобу дня» — Верещагин сравнивает национальные характеры русских и англичан: «…B русском характере есть много добродушия, простоты, непринужденности, которых нет, например, в английском. В то время как мы сажаем с собою туземца, киргиза, китайца, туркмена, жмем протянутую им корявую руку его со словами „издрашки“, поим его чаем — англичанин обращается с завоеванными высокомерно, дальше порога не пускает, руки не подает, и это делает то, что интимная обида от нас менее горька. С другой стороны, однако, этот англичанин так великодушно, настолько более нас платит за всё, к чему везде очень чувствительны, что инородцы, уже привыкшие к высокомерию… предпочитают надменность, — даже жестокость своих туземных властей, льнут к ним, держась пословицы: „Как ни зови, только хлебом корми!“»[492].
События в Китае обсуждал в переписке с Верещагиным видный английский журналист Уильям Стед — ранее он возглавлял редакцию «Pall-Mall Gazette», а ныне редактировал «Review of Reviews». Верещагин был знаком с ним через О. А. Новикову, долго сотрудничавшую с «Pall-Mall Gazette». Впрочем, свое письмо, отправленное Василию Васильевичу в середине июля, Стед начал с другого. Англичанин был удивлен тому, что в Париже, на Всемирной выставке, не нашел в русском отделе картин Верещагина, а обнаружил их в галерее Пети, потому и обратился к художнику за разъяснениями. В ответном письме Василий Васильевич всё ему растолковал. Поблагодарив за «интересное письмо, объяснившее тайну», Стед перешел к событиям в Китае и изложил свой прогноз возможного их развития, чрезвычайно близкий к тому сценарию, который неоднократно излагал в своих статьях Верещагин. «Боюсь, — писал Уильям Стед, — что белым людям придется защищать свои жизни не только в Китае — от восставших против них цветных рас. Цветные вдруг обнаружили, что у белых нет монополии на оружие и на аккуратное ведение дел, и, поскольку численно азиаты имеют подавляющее превосходство, теперь они думают, что появился хороший шанс сбросить с себя ненавистное им ярмо белого человека»[493].
Намерение европейских держав разделить Китай на сферы влияния заставляет Верещагина в публицистике вернуться к этой теме. В августовской статье для «Новостей» он вспоминал о планах европейских стран, прежде всего Англии, в отношении России: «Англия давно уже находит, что Россия слишком велика и могущественна, слишком угрожает Европе, почему необходимо употребить против нее решительное средство — ни более ни менее — расчленить ее! До Крымской войны и даже еще после английские политики рвали и метали, чтобы сделать нам ампутацию, не ту, маленькую, которою окончилась Крымская война, а настоящую, полный раздел: отделить под особое правление якобы недовольную Сибирь, обрезать будто бы будирующую Малороссию, отдать туркам Крым, Кавказ и другие прежние провинции; отдать Финляндию шведам, восстановить Польшу и проч., и проч. Кто знает!..»[494]
Так стоит ли, рассуждал художник, России, помня об этом, присоединяться к планам Европы в отношении Китая? «Эту-то меру расчленения, — пишет он, — не оправданную относительно нас, советуют теперь применить к Китаю! Что она сулит нам? Массу очень тяжелых обязанностей, потому что как ни велика, ни могущественна Россия, но и она может надсадиться над миссией вести, усмирять и цивилизовать несколько десятков миллионов народа чужой расы и тем надолго отвлекать все силы и заботы государства… по пословице крыть чужую крышу, когда своя хата течет»[495].
Между тем дела с продажей его произведений обстояли не лучшим образом. Создавая серию картин о войне 1812 года, Василий Васильевич очень надеялся, что они будут приобретены государством. Однако отрицательные отзывы ряда московских и петербургских газет начали склонять мнение «верхов» не в пользу Верещагина. В начале 1900 года художник обратился в дирекцию Русского музея с предложением приобрести эти картины. Для решения вопроса руководство музея создало комиссию из членов Академии художеств. В ее состав вошли три известных художника — И. Е. Репин, В. Е. Маковский и П. П. Чистяков, — а также ректор Высшего художественного училища при академии, скульптор В. А. Беклемишев. После осмотра картин, демонстрировавшихся в то время на выставке в Петербурге, комиссия тремя голосами сделала заключение, что «все картины из эпохи 1812 года достойны находиться в музее», упомянув названия наиболее выдающихся полотен. Лишь скульптор Беклемишев высказался против этого решения коллег-художников. К мнению большинства присоединился и управляющий музеем великий князь Георгий Михайлович (он, впрочем, своего мнения никогда не имел). Однако другой великий князь, Владимир Александрович, возглавлявший Академию художеств и считавший, в отличие от своего родственника, что в искусстве он кое-что понимает, поддержал мнение Беклемишева. К творчеству Верещагина президент Академии художеств давно имел немало претензий, не раз поругивал его в частных беседах за «невозможные сюжеты». Вопрос о приобретении коллекции полотен о войне 1812 года стал для великого князя удобным поводом вновь напомнить художнику, что своего мнения он не меняет. И эта точка зрения оказалась решающей для Николая II, наложившего на доклад управляющего Русским музеем резолюцию: «Нахожу желательным приобретение одной из картин Верещагина эпохи 1812 года для музея…» Однако на предложение Георгия Михайловича продать музею одну картину — «Бородинская битва умолкает» — Верещагин, призвав на помощь гордость, ответил отказом. В тот момент он вынашивал планы продолжения серии работ о 1812 годе, обдумывал новые сюжеты, связанные с изображением Кутузова и других героев войны. Но отказ от приобретения картин охладил это намерение.
Обида и раздражение художника нашли выход в письме давнему знакомому по Русско-турецкой войне генералу Алексею Николаевичу Куропаткину. На войне с турками Куропаткин был начальником штаба у М. Д. Скобелева, а теперь, в 1900 году, являлся влиятельным государственным деятелем, военным министром. Верещагин писал ему: «Между нами: кроме в.<еликого> к.<нязя> Владимира, французский посол очень против моих картин из 12-го года — я имею письменное доказательство его, „гада“, против них и, конечно, против сохранения их в музее. Мы, однако, русские, а не французы, и история останется историей? Теперь я отказываюсь от писания второй части серии, русской, с Кутузовым и другими лицами эпохи. Пусть пишут prot?g? г-на Монтебелло»[496].
Несколько ранее Верещагин известил Куропаткина о сделанном ему предложении устроить на вполне приемлемых условиях выставку его картин в США сроком на полгода и даже приложил к письму министру копию полученного послания. Автором его был Карпентер — представитель Института искусств в Чикаго. За согласие на проведение такой выставки художнику было обещано 15 тысяч долларов. «Боюсь, — делился сомнениями Верещагин с Куропаткиным, — до слез боюсь, что потом ни за какие деньги нельзя будет выцарапать оттуда мои полотна»[497].
В конце октября была открыта выставка картин художника в Одессе, вновь, как и четыре года назад, вызвавшая там большой интерес. На ней были представлены и некоторые новые полотна. Одно из них, «В Индии — сухое дно реки Джумны», произвело особо сильное впечатление на рецензента «Одесского листка» И. Антоновича. Изображало оно нечаянную встречу в камышовых зарослях одинокого путника с тигром-людоедом, безмолвный поединок взглядов, предшествующий смертельной схватке. По мнению критика, отметившего «Вот истинно великолепная вещь!» — у зрителей при виде этого полотна мороз проходит по коже. «Таким именно живым отношением зрителя, — комментировал рецензент, — и определяется скрытый смысл истинно художественного впечатления. Это то, что имеет в виду Шопенгауэр, советуя вести себя с художественным произведением, как в присутствии короля: молча ждать, чтобы оно само заговорило»[498].
Другой автор, публиковавшийся в той же одесской газете, А. Голодов, подробно разобрав картины Верещагина, связанные с образом Наполеона, пришел к выводу, что в изображении французского полководца художник шел по стопам Льва Толстого, который в своем знаменитом романе «выразил не только свой взгляд. Он явился выразителем русского понимания личности Наполеона»[499].
Незадолго до закрытия выставки Верещагин дал интервью корреспонденту «Одесского листка». Он вновь развивал близкую ему тему о важности формирования у молодежи художественного вкуса, предлагая с целью стимулирования интереса к художеству создать в Одессе учебное заведение по примеру Петербурга, где есть прекрасное училище Штиглица, и Москвы с ее Строгановским училищем. «На моей выставке, — говорил Верещагин, — еще бывало по 1000, 1200 и даже 1300 человек в день, что для Одессы признают большим числом. Но на регулярно ежегодно появляющихся выставках со многими интересными и талантливыми работами (имелись в виду выставки передвижников. — А. К.) по 30–50 человек в день — на что это похоже? Не удивлюсь, если эти выставки действительно перестанут бывать у вас, как они уже было решили…»[500] Примерно о том же, но под несколько иным углом зрения, он писал незадолго до отъезда в Одессу Стасову: отмечал «буквально восторженное отношение», которое «имеет удовольствие и честь встретить в провинции», где его выставки посещают 20–25 тысяч человек, в то время как передвижники собирают там же «по 5–7 тысяч только». «Разве это не награда за труд и талант?» — в заключение удовлетворенно констатировал Верещагин[501].
Из Одессы картины совершили новое путешествие — в Вильно, где за организацию выставки взялся заметный представитель местной интеллигенции А. В. Жиркевич. По роду занятий военный юрист, он любил литературу и живопись, состоял в переписке с Л. Н. Толстым, неоднократно навещал его в Ясной Поляне, дружил с Репиным. Человек наблюдательный, умевший внимательно слушать и описывавший свои встречи со знаменитыми современниками, он оставил интересные воспоминания и о Толстом, и о Верещагине. Последние были опубликованы в 1908 году в журнале «Вестник Европы». Жиркевич рассказывал, что впервые хотел организовать в Вильно выставку картин Верещагина в 1896 году, когда художник колесил со своими полотнами по России. Но тогда на письмо с предложением о выставке и обещанием взять на себя все хлопоты по ее организации Верещагин ответил, что не сможет воспользоваться приглашением, поскольку календарь и места проведения выставок уже расписаны вперед.
Тем неожиданнее был приезд художника в Вильно ранним утром 7 октября 1900 года, без всякого предварительного уведомления, и их личное знакомство состоялось. Художник произвел на Жиркевича немалое и весьма благоприятное впечатление. Подробно описав запоминающийся внешний облик известного живописца, Жиркевич заключал: «Верещагин, одной своей внешностью, сразу внушал удивительное к себе доверие и симпатию».
Старожил Вильно и гость вместе осмотрели генерал-губернаторский дворец, в котором предполагалось устроить выставку. Предложение художника открыть ее еще до конца года немало озадачило Жиркевича — он лишь теперь начал сознавать, как все эти непредвиденные заботы, не входившие в его ближайшие планы, могут осложнить его жизнь. Но отступать было поздно, тем более что художник проявил завидную настойчивость в уговорах и решительно отметал всякие сомнения. Согласие по вопросу о проведении выставки было всё же достигнуто. Поскольку разговор во время «кавалерийского набега» Верещагина на Вильно шел не только о выставке, но и о других, интересовавших обоих предметах, то, замечает Жиркевич, «расстались мы на вокзале более чем дружелюбно».
Скоро у Жиркевича начались проблемы. «…Мой новый знакомый, — вспоминал он, — бросивший мне на руки такую сложную, ответственную задачу, то порхал по России так, что трудно было его найти, то словно нарочно не отвечал на мои письма, то по-прежнему обходил многие вопросы, между прочим и о размере картин, молчанием»[502]. А когда художник всё же присылал письма, то в них не терпящим возражений, почти военным тоном отдавал распоряжения сделать то-то и то-то, и пятое, и десятое… Замученный заботами юрист, как признавался он в воспоминаниях об этой поре, видел, что попал в отчаянное положение и времени у него теперь нет ни для личной жизни, ни для службы. Чрезвычайная ситуация в конце концов вынудила его взять внеочередной отпуск, дабы целиком сосредоточиться на организации выставки. 5 декабря к нему прибыло подкрепление — служившие у Верещагина специалисты по оборудованию экспозиции: сначала Петр, а затем более опытный Василий. Наконец, 11 декабря приехал и сам художник. Слуга Василий, уже немало поездивший со своим хозяином по разным странам (вероятно, это был Василий Платонов, постоянно живший в московском доме Верещагина), судя по его поведению, знал себе цену и отличался, по словам Жиркевича, «красивой, хлыщеватой наружностью и претензиями на франтовство». В свободное от выставочных дел время Верещагин рассказывал военному юристу о некоторых замашках Василия. Как, например, в Париже сей видный молодец, заметив, что в своей подпоясанной блузе и сапогах пользуется огромным успехом у француженок, специально принимал «в прихожей выставки красивые позы, давая собою любоваться». И как, находясь в Берлине, он был до того поражен величественным видом посетившего выставку императора Вильгельма, что тут же решил отрастить себе, в подражание императору, такие же роскошные, загнутые кверху усы.
Но и Василий кое-что рассказал о своем хозяине еще до его приезда: он горяч и невыдержан, а в минуты гнева может и поколотить, но, успокоившись, сам просит прощения и дает на водку. Василий позировал художнику для нескольких полотен о войне 1812 года и с удовольствием показывал Жиркевичу, что вот он, стоит у стены среди расстреливаемых французами московских «поджигателей», а на другом полотне изображен в виде французского солдата, срывающего в Успенском соборе ризы с икон. От Василия Жиркевич услышал рассказ о том, как однажды в Лондоне госпожа Новикова пригласила художника в гости, скрыв от него, что в его честь собирает в своем салоне известных в английской столице людей. Ничего не подозревавший Василий Васильевич явился к ней в запыленном костюме, в котором днем готовил свою выставку, но как только увидел, в какое по-светски разодетое общество он попал, тут же поспешно ретировался.
Общаясь в Вильно с Жиркевичем, Верещагин, случалось, вспоминал свои походы, Русско-турецкую войну, страшные сцены, которые наблюдал тогда на Балканах: «Возьмешься писать, разрыдаешься, бросишь… За слезами ничего не видно…»[503]
По словам художника, записанным Жиркевичем, обстановка войны поражала его своими вопиющими контрастами. «…Слишком близко, — рассказывал Верещагин, — стоял я к императору Александру II, к великим князьям и ко многим главным деятелям той драмы, слишком много видел в те дни и перечувствовал, чтобы по достоинству оценить всю „мишуру“ славы человеческой и вкусы „лукавых царедворцев“ и „золотых фазанов“ царской свиты, пивших шампанское и объедавшихся на Лукулловых пирах — в то время, когда русский солдат безропотно голодал, мерзнул и умирал»[504]. И вот вывод Жиркевича из этих бесед: «Недаром же так искренно ненавидел он войну. Война, по глубокому убеждению его, только развивает разврат во всех его видах, притупляя чувство совести»[505].
Той зимой, когда Верещагин вел разговоры с Жиркевичем, по всей Европе перепечатывали и горячо обсуждали впервые опубликованную в Лондоне антивоенную статью Льва Толстого «Не убий», в которой упоминались и русские, павшие под Плевной, и многие тысячи погибших в последние годы в других краях, на других полях сражений. В России эта статья не была опубликована и за ее распространение привлекали к судебной ответственности, но Василий Васильевич был знаком с ней по зарубежным переводам. Публицистику Толстого, как и его художественное творчество, он ценил очень высоко. Публикуя в 1900 году статью в рубрике «Из записной книжки», посвященную великим писателям, русским и зарубежным, он самое значительное место уделил Льву Толстому: «…Надобно сказать спасибо Толстому за его гражданское мужество, за храбрость, с которой он говорит о вещах, обыкновенно замалчиваемых, и за его редкую откровенность. Великое спасибо говорю я ему за все это…»[506]
По словам Жиркевича, Верещагин, находясь в Вильно, остро переживал разлуку с семьей и потому, вероятно, так любил бывать в гостях у нового знакомого. Особенно сдружился он с младшей дочерью хозяев дома, двухлетней Марфой, которую все ласково звали Маней. И малышка Маня тоже привязалась к «дедушке», охотно сидела у него на коленях, «расправляла его чудную шелковистую бороду любопытствующими пальчиками, играла Георгиевским его крестом и часами».
Навещая семейство Жиркевичей, Верещагин делился с ними планами новых путешествий — в Китай, в Америку, в Африку. Хозяин дома записал: «Море, по признанию Василия Васильевича, действовало на него „убийственно“; он не переносил качки, страдал от жары во время долгих морских переходов. А все-таки его словно тянуло нечто роковое к этой именно стихии!»[507]
Художник боялся, что море принесет ему гибель. «Предчувствие близкой смерти вообще преследовало его в те дни пребывания в Вильне, — писал Жиркевич. — Он был убежден, что не вернется из задуманного им путешествия на родину. И не раз возвращался он к той же теме, как ни старался разубедить я его, высмеять подобное настроение… Заговорит о близком конце и перейдет, со слезами на глазах, к своей семье, к детям, с которыми тяжело расставаться… Невольно хотелось спросить его: „Так зачем же вы всё это бросаете?“ и удержишься из деликатности».
Сразу после открытия выставки, 16 декабря, Верещагин выехал домой. Перед отправкой в новое морское путешествие к берегам Китая он хотел хотя бы несколько дней побыть с семьей. В Петербурге Василий Васильевич навестил Стасова в его доме, и об этой встрече критик рассказал в письме своей племяннице В. Д. Комаровой, не скрывая удивления и даже разочарования теми переменами, которые нашел в «Васюте». К давнему приятелю художник заглянул по делу. Поскольку Владимир Васильевич хорошо разбирал его почерк, Верещагин просил его помочь газетным работникам вычитывать корректуры его путевых заметок о вояже на Филиппины и в Китай. «Он остался у меня от 3 до 11 вечера, — извещал Стасов племянницу. — Был мил, умен, любезен, всё что угодно, но… но прежнего Верещагина уже нет. Прежняя сила, гордость, взбалмошность, непреклонность — пропали. В сто раз мягче стал, многое стал спускать, стушевывать, прощать. А это разве куда-нибудь годится? Характер прежний и физиономия — сбавились!!!»[508]
Но Верещагина, по-видимому, мало волновало впечатление, произведенное им на Стасова. Накануне Нового года художник вновь отправился в дальний путь.