1908

1908

3 января. Одно только убеждение крепнет во мне: все зависит от работы. Ей я обязан всем, и она великий регулятор жизни.

* Окно на улицу стоит любого театра.

7 января. Мне захотелось посмотреть на кого-нибудь, кто еще печальнее, чем я, например, на животных в зоологическом саду.

* Каждый день в течение нескольких минут я бываю романтически настроен, но ни одна женщина не пользуется этим.

8 января. Если мои книги так же скучны художникам, как мне их картины, от души их прощаю.

9 января. Лакур путает энергию с живостью. Он танцует на руках, а ходить не умеет.

* Писать для кого-то — это все равно что писать кому-то: сразу чувствуешь себя обязанным лгать.

* Существует заранее предвиденная оригинальность, ее ждешь, она становится банальной и оставляет нас холодными.

* Надо жить, чтобы писать, а не писать, чтобы жить.

10 января. Вольтер был превосходным дельцом, и этим объясняется, что от поэта, каким он себя воображал, ничего не осталось.

* Тень живет лишь при свете.

11 января. Банкет в честь Гюстава Кана[115]…

Госпожа Вера Старкова с чувством благодарит Кана от имени народных университетов. Но где здесь народ? Нам этот обед обошелся по десять франков. На эту сумму можно неделю кормить рабочую семью. Мы еще не умеем обедать «гуманно».

Народ нас не понимает. А мы понимаем его еще меньше.

13 января. Опасность успеха в том, что он заставляет нас забывать чудовищную несправедливость этого мира.

* Вкус зреет за счет счастья.

* Не следует думать, что леность бесплодна. В ней живешь столь же интенсивно, как заяц, который прислушивается.

В ней плаваешь, точно в воде, но чувствуешь, как тебя покалывают водоросли: угрызения совести.

19 января. Натуралисты, подобные Мопассану, немножко наблюдали жизнь и добавляли свое. Воображение, искусство довершали увиденное.

Мы же ничего не осмеливаемся переделывать. Мы рассчитываем, что сама жизнь добавит свое к жизни; если она не торопится, мы ждем.

Для них жизнь была недостаточно литературной. Для нас она достаточно прекрасна.

23 января. Третий обед Академии Гонкуров. Декав, Доде, Энник, Жеффруа, Мирбо, Рони и я. Трое гостей: Пуанкаре, нотариус и какой-то господин лет пятидесяти, который был консультантом при Академии; все твердят, что он очарователен, но за весь вечер он почти не открыл рта.

Нет ни Маргерита, ни Буржуа, но я заметил это, лишь когда уже ушел.

Если завести Рони насчет науки, Декава насчет Коммуны, Мирбо насчет Бурже, Жеффруа насчет его пьесы «Ученица» и Энника насчет неизвестно чего, то получается очень мило.

Пуанкаре немножко чопорен, немножко педантичен, как классный наставник, немножко бесполезен, как некто, кто уже даже не министр. Трудно привыкнуть, что есть люди высшей породы.

Поскольку Мирбо не желает садиться, я поневоле сажусь направо от Пуанкаре, на некотором расстоянии. У нас обоих недовольный вид. Кстати, нас даже не представили. Я считал, что он умнее. Чувствую, что злюсь. Говорю что-то незначительное. Этот господин не особенно любезен, да и я тоже. Говорю ему:

— Последний и единственный раз, когда мы обедали вместе, это на банкете у Гонкура.

Вот и все, что я нашелся ему сказать.

— Да, — говорит он, — в девяносто пятом году.

У него хоть память есть. Впрочем, возможно, он и ошибся.

Узнаёшь немало интересного.

Теперь я знаю, кто такая мадам Крюппи. Жена министра, пишет романы, пьесы… Одну пьесу ставит Жемье. Она музыкантша. Прекрасно поет. Была бы еще больше на виду, если бы Крюппи стал министром просвещения, но Бриан возражает. Почему? Пуанкаре не объяснил. Должно быть, государственная тайна.

Мадам де Ноайль журналисты превозносят, но не пишут о ней. Это талантливая женщина.

— Она единственная женщина, которая не копирует мужчин, — говорит Рони.

— И единственная, — говорю я, — которая не боится быть смешной.

Доде очень мил. Он отнюдь не хочет казаться редактором «Либр Пароль». Так как он говорит, что Жорес велел вместо него, Доде, побить Жеро, Мирбо хвалит Жореса, а за ним и я тоже. Доде сразу сдается.

— Да, — говорит он, — Жорес очень мил.

Хвала Жоресу, видимо, смущает Пуанкаре.

Он говорит, что не знает всей правды о событиях, в которых участвовал сам. Речь — это документ, но речь может быть пристрастна. Историк, если он хочет, чтобы его читали, должен быть пристрастным. Документы он, допустим, не подделывает, но какова ценность этих документов!

— Я прочел все, что написано о Термидоре, — говорит Доде, — и не знаю, что такое Термидор.

Существует ли прогресс в области морали? Сильнее ли у нас, чем у наших отцов, то чувство, которое заставляет жертвовать личными интересами ради интересов общих?

— Нет, — говорит Пуанкаре.

— Значит, морали не существует? Что же тогда делать?

— Ничего, — говорю я.

— Да, — соглашается Пуанкаре, — и я никогда ничего не делал, никогда не осмеливался делать, и ничего не делаю потому, что не знаю, во имя чего я должен действовать.

Он утверждает, что известное количество писателей получает слишком большие пенсии. Но называет только покойников: Леконт де Лилля, Верлена.

Но туг встает Рони и в течение четверти часа говорит о научном прогрессе, объясняет, что дает нам перевес над нашими отцами, говорит о субстанции, о силе инерции, поскольку истинная материя есть пустота, а то, что когда-то называлось материей, есть лишь пауза между двумя пустотами.

Он цитирует Бергсона. У него вид очень сильного, очень славного человека. Его ум впечатляет.

— В сущности, — говорит он, — наши общие представления о мире более сложны, чем представления наших отцов.

— Просто мы нашли иные взаимоотношения ощущений, восприятий, — говорит Пуанкаре, — но что есть ощущение, если ничего не существует?

— И мы забываем, — говорит Доде. — Мы забыли. Мы не знаем, что думали греки. Все утеряно. Возможно, они пользовались инструментом более совершенным, чем наш. Мир создан забвением.

— А Рони, — замечаю я, — говорил четверть часа. И ни разу не произнес слова «мораль». В этом весь вопрос. С него мы начали.

— Человек не стал лучше.

— А не отправиться ли нам проверить, какого прогресса мы добились в области сна? — говорит Пуанкаре.

Мы расходимся по домам.

— Правительство законно, когда оно существует, — говорит Доде.

— Когда оно признано европейскими державами, — говорит Пуанкаре.

28 января. Я не люблю бывать в обществе, я прихожу всегда слишком рано и оттого чувствую себя уязвленным.

* О нет, я не из тех, кому требуется ездить в Венецию, чтобы сильнее забилось сердце.

* Бог, на которого нападают со всех сторон, обороняется презрением и не отвечает на нашу хулу.

29 января. Бернштейн говорит Форену:

— Но ваш Иисус Христос был евреем.

— Только из смирения, — отвечает Форен.

* Пьеса с идеей, пьеса, где говорят идеи, а не люди. В конце концов, эти идеи могут интересовать нас даже больше, чем живые существа.

* Я произвожу впечатление человека, живущего гармонической жизнью, а мне почти ничего не удалось сделать из того, что я хотел.

30 января. Лучше всегда молчать. Говоря, ничего не скажешь: слова или преувеличивают мысль, или преуменьшают. У одних наглости хоть отбавляй, другие стесняются, не договаривают…

3 февраля. В нескольких километрах над землей, должно быть, еще слышен ропот наших жалоб.

* Каждое утро при пробуждении ты обязан говорить: «Я вижу, я слышу, я двигаюсь, я не страдаю. Спасибо! Жизнь прекрасна».

Жизнь такова, какой мы по свойству нашего характера хотим ее видеть. Мы сами придаем ей форму, как улитка своей раковине.

7 февраля. Я мог бы составить целый том писем, которые я написал и не отправил.

11 февраля. Быть может, трудно быть щедрым, — труднее не раскаиваться в этом.

12 февраля. Во время войны одному человеку пришлось съесть с голоду своего пса, и, окончив пиршество, он поглядел на обглоданные кости и сказал:

— Бедняга Медор! Вот бы он сейчас полакомился!

20 февраля. Твоя служанка, о Великий Мольер, все-таки зевала на твоем «Мизантропе».

Когда пожарный за сценой слушает, это значит, о Дюма, что твоя пьеса годна только для пожарных, и не более того. Если Марго плачет, а я не плачу, неужели же ты решишь, что мои слезы не стоят ее слез?..

22 февраля. Сорок четыре года — это такой возраст, когда человек перестает надеяться, что проживет вдвое больше.

Я чувствую себя старым и не хотел бы помолодеть даже на пять минут.

26 февраля. Ирония должна быть краткой. Искренность может позволить себе многословие.

27 февраля. Четвертый обед Гонкуровской академии…

— Все это слова! — говорит Бурж в ответ на мое замечание, что мне не терпится увидеть революцию.

— Нет, мосье Бурж, извините, это чувство…

А Барбюс? Жеффруа его книга не нравится, Бурж признает, что она талантлива, но он с трудом ее дочитал, Энник ничего не понял. Декав еще не добрался «до сути»; делает гримасу[116]…

28 февраля. Жорес. Завтрак у Леона Блюма. Когда я вхожу, он спрашивает у Блюма данные о страховании, тот дает очень точные сведения.

Он уверен, что налог на доходы будет принят палатой, а в конце концов и сенатом, несмотря на оттяжки. Сенат, избранный голосами крестьянства, не может противиться.

Хочется плакать, когда видишь Жореса. Все тот же пиджак сомнительной чистоты, тот же галстук и тот же воротничок, ботинки мягкие, вроде шлепанцев. Он живет один, сам открывает на все звонки и даже не обедает дома.

Он равнодушен ко всей пестрой коллекции своих врагов, потому что они безмерно глупы. И кроме того, он считает, что факты говорят за себя. В два часа ему нужно продолжать свою речь. Он как будто не думает об этом, но прежде чем засесть в душном парламенте, ему хочется пройтись пешком, и он уходит под проливным дождем… конечно же, без зонтика.

6 марта. Хочется поехать в Италию, особенно в Неаполь, поглядеть на Везувий! Ведь у меня тоже бывают время от времени свои изверженьица.

12 марта. Писать, всегда писать! Но ведь природа не производит непрерывно. В теплое время года она дает цветы и плоды, а потом отдыхает по меньшей мере шесть месяцев. Впрочем, и у меня такая же дозировка.

27 марта. Я люблю сам создавать себе неприятности.

* Прочитав гнусную статью Леона Доде[117] о Золя под названием «Мастер фекалий», пойду ли я сегодня в Гонкуровскую академию обедать вместе с Леоном Доде? Разве не должен я послать всю эту их Академию к чертовой матери? Да, должен бы — будь я богат…

4 апреля. Золя аморален! Да бросьте вы, он весь провонял моралью. Купо — наказан, Нана — наказана, все злые у Золя наказаны.

14 апреля. Вся эта буря, чтобы растрепать перышки на хвосте у воробья.

15 апреля. Знаю лишь одну истину: труд — единственное счастье человека. Верю лишь в эту истину и все время ее забываю.

16 апреля. Легкий и твердый, как крыло, высеченное из камня.

* Голубь взлетает, потом опускается на тоненькую веточку. Хлопая крыльями, он поддерживает ее, непрочную, на весу.

2 мая. Страус — гигантский цыпленок.

* Старое дерево в цвету, чуть ли не в сединах.

7 мая. Сколько есть вещей, которые излишне затягиваются! Сколько радостей, которые долго не гаснут, а под конец обугливаются!

* Мой мозг более непостоянен, чем царство облаков.

* Я люблю порой всматриваться в бесформенные дали и находить в них, а затем выражать словами все, что есть там четкого и определенного.

14 мая. В политике искренность производит впечатление сложного и коварного маневра, искусного обмана.

16 мая. Булонский лес портит не кто иной, как богачи. И эти всадники, которые стараются, чтобы седло под ними скрипело погромче! И эти жалкие старики, которым хочется напоследок покататься на велосипеде!

Гувернантки сидят на скамейке с обязательной книжкой в руках, а шрифт слишком мелок. Они портят себе зрение.

Булонский лес, который мог бы исторгнуть у меня слезы радости, вызывает желание удрать в деревню и постараться больше не видеть Булонского леса.

Лишь немногие люди обладают умением глядеть на что-то прекрасное и при этом не готовятся заявить: «Я видел нечто прекрасное»…

23 мая. Ростан. Герц[118] облобызал его ноги после чтения «Шантеклера». Они закупили пьесу с правом постановки во всем мире и заплатили наличными четыреста тысяч франков.

25 мая. Когда человек докажет, что у него есть талант, ему еще остается доказать, что он умеет им пользоваться.

* Преимущество пьесы в стихах: попробуйте ругать пьесу, где всякая глупость так мило зарифмована.

26 мая. Вид моего имени, напечатанного в газете, влечет меня, как аромат.

6 июня. Коппе очень точно выражал то, что видел, но он ничего не видел.

9 июня. Созидательная правда иллюзий — ее одну я и люблю.

* В Шитри она считала себя очаровательной блондинкой. Она отправляется в Париж, видит прехорошеньких уличных девушек, смотрится в зеркала у магазинов и решает, что не так уж хороша. Вернувшись в Шитри, по наивности этого не скрывает.

— В Париже я не такая красивая, как здесь, — говорит она, — но думаю, что все дело в тамошних зеркалах.

* Если бы я всегда вел себя с ними как литератор, это было бы смешно, но иной раз я бываю просто человеком, — и это мучительно.

* Луна еще совсем одна на темно-синем небе, где нет звезд. Даже Венера в нерешительности.

Что ей сказать? А лаять я не умею.

* Старой деве: «Я зову вас мадемуазель, а ведь, быть может, у вас целая дюжина детей».

17 июня. Люди боятся бога, он еще до сих пор не сумел их приручить.

* Слава — это тот самый дым без огня, о котором так много говорят.

21 июня. Фраза должна быть лишь фильтром мысли, и ничем иным.

26 июня. В этом уголке земного шара, то есть в нашей деревне, представлено почти все человечество.

* При одной мысли, что ты умерла, мне хочется тут же умереть. В один прекрасный день ты, вполне живая, найдешь меня мертвым.

Если бы я обманывал тебя с другой, я все время оглядывался бы на тебя.

Я любил тебя, как природу, я смотрел на тебя, как на прекрасное дерево, я вдыхал тебя, как изгородь в цвету, я лакомился тобой, как сливой или вишней.

Ты счастлива, когда на твое прекрасное лицо падают крупные, как в грозу, капли поцелуев.

1 июля. Маленький городок. Старая дама, ужасная ханжа, носит в кармане ключи от всех шкафов. Вышивает ковер: пресвятая Мария давит пятой змея. Как неловко будет, если ее служанка попадет вместе с ней в один рай!

* Сорока — владелица всего луга.

5 июля. Истинный эгоист согласен даже, чтобы другие были счастливы, если только он принесет им счастье.

7 июля. Тщеславие — соль жизни.

31 июля. Ничто мне так не претит, как черновики моих рукописей. Они вроде яиц, которые еще не снесены, но уже раздавлены.

1 августа. Создать идеальную общину — прекрасно. Но из какого материала?

12 августа. Летучие мыши всегда летают так, словно находятся в четырех стенах.

* Когда барометр показывает хорошую погоду, я не стучу по нему пальцем.

26 августа. Лишь в единственном месте я злюсь, когда спрашивают мое имя: в гостиницах.

28 августа. По своей природе я не наблюдатель, не иронист. Я плохо вижу, и мои реплики всегда точны, другими словами — бедны. Только потом все как-то образуется…

Я не только не наблюдателен, я боюсь наблюдать и нарочно стараюсь не делать интересных записей о своей семье.

Чем быть наблюдателем в собственной семье, лучше порвать с нею.

И лишь только пережевывая жвачку, я способен к иронии. Мне интересно только вспоминать.

* Лабрюйер единственный, у кого любые десять строк, прочитанные наудачу, никогда не разочаровывают.

* Ощущаю себя лишь на краю истины.

29 августа. Для того чтобы сделать самое крошечное добро, надо быть святым.

21 сентября. Очень театрально — то есть очень фальшиво.

* Одни только успехи, а произведений нет.

* Мечты — это мои удобрения.

* Читал вчера вечером Тэна и Готье. Насколько Готье выше Тэна. Он владеет точным словом и нужного цвета. Он владеет всеми словами всех цветов и умеет их выбрать. Он не намекает, он рисует сразу. Тэн прилежен. Он действительно силен по части латинских сочинений, но потомкам это не очень по вкусу.

22 сентября. Тэну хотелось иметь впечатления о путешествиях, Готье их имел.

* Критик — это отчасти солдат, стреляющий по своей роте или перешедший на сторону неприятеля — публики.

26 сентября. Живописать людей! Что это значит? Следовало бы живописать фон, но его не видно. Мы замечаем лишь внешнее. А ведь нет человека даже самого достойного, который своими словами, своим поведением и жестами не был бы чуточку смешон. Мы запоминаем именно эти смешные стороны. Неумолимое искусство не уважает добродетели, и, если верить искусству, получается, что жизнь прежде всего комична.

* Крестьянин одним своим замечанием освещает всего человека до глубины души. Словно вскрывает его.

* Мирбо — реалист, который трактует реальность бестактно, приемами чисто романтическими.

* Не следует говорить о пьесе дольше того срока, который потребовался автору для ее написания.

* Я любезен только с теми людьми, в превосходстве над которыми уверен.

12 октября. … «Эмигрант» Бурже жалкая вещица, написанная романтиком, который ровно ничего не смыслит ни в театре, ни, увы! в прогрессе человечества.

Старик зритель аплодирует всему, что говорят на сцене офицеры: все, что говорит офицер, — правильно…

Какая-то женщина уснула на спектакле. Значит, есть еще порядочные женщины…

15 октября. Лицемерие может длиться особенно долго именно в дружбе. В любви мало одних слов: надо еще и действовать. Дружба долго может обходиться без доказательств.

28 октября. Образ, как микроб, угрожает стилю прозаика гибелью.

30 октября. Бывают минуты, когда все удается. Не пугайтесь: это пройдет.

4 ноября. Как-то Леон Доде пошел обедать в «Кафе де Пари» в нижний зал, где очень плохо кормят. Надеясь, что его лучше обслужат, он намекнул на свою принадлежность к Гонкуровской академии, но ее знают лишь на верхнем этаже…

21 ноября. О гнусные люди, которые присылают нам записки еще до того, как прочтут нашу книгу!

24 декабря. Для глаза, умеющего видеть, нет большого различия между прекрасным небосводом и старой печной трубой.

* Я смотрел на крестьян как на природу, на животных, на воду, на деревья.

То, что я говорю о дереве, применимо ко всем прочим деревьям, но образ, который передает читателю мое впечатление, я нашел, рассматривая вот это дерево, а не другое.