1902

1902

3 января. Доклад о Мольере для народной аудитории в Корбиньи 29 декабря 1901 года. Весь день на нервах. Мне сказали, что в дождливую погоду жители Шомо непременно придут. Растрогавшись, я приготовил благодарственную фразу, но по недосмотру Филиппа пришел на сорок пять минут раньше. Ни души. Это комичное обстоятельство развеселило меня и придало апломбу. Трюк довольно старый: надо стараться думать о чем-нибудь постороннем.

Говорил я час с четвертью без малейшей усталости и не прикоснулся к стакану с водой. Этим, должно быть, и произвел впечатление. Люди слушали меня, даже не переминаясь с ноги на ногу. Я различал только два-три лица. Потом вдруг заметил, что кто-то зевнул, прикрыв рот ладонью. Прямо передо мной стояла девочка, олицетворенная глупость, глупость просто пугающая.

Несчастные люди; глядя на них, я начинаю думать, что перестарался и пора уже выходить в святые.

Какой-то глухой слушал меня, повернувшись в профиль, приставив к уху лодочкой ладонь, и корчил от напряжения ужасные гримасы.

Они уважают лишь того, кто «не дурак». Про одну старуху чудовищной скупости они говорят: «Рассказывайте о ней все, что угодно! Какая она есть, такая и есть, только уж никак не дура».

Рабочий и крестьянин приходят на доклад, чтобы развлечься или чему-нибудь научиться: свое суждение они вынесут потом. Буржуа идет с одной целью — судить. Он или отрицает, или воздерживается.

Бурные и недолгие аплодисменты. Дамы считают, что они и без того осчастливили меня своим присутствием.

* Какой прекрасной показалась бы мне жизнь, если бы я, вместо того чтобы жить, смотрел, как живут другие.

6 января. Гитри читает мне «Тартюфа». Прекраснейшая сцена, когда Оргон умоляет Тартюфа остаться наперекор Дамису, и Тартюф лицемерно делает свою последнюю ставку! Вот она, подлинная борьба за существование.

У Гитри красные глаза, и меня охватывает волнение, способное… обескуражить.

2 февраля. Я немножко пьян: голова у меня, как верхушки дерева, качается на ветру.

* Лира Аполлона.

Какого Аполлона? Какая лира?

* Следует прощать талантливым актрисам их капризы, ибо бедные, лишенные таланта дамы капризничают не меньше.

* Проект — это черновик будущего. Иной раз будущее требует сотни черновиков.

5 февраля. Ненавижу критиков — рабов своего независимого ума, которые, превознося до небес первую книгу писателя, считают себя обязанными разнести вторую и хранят для друзей свои самые ядовитые суждения.

Я был бы не злым, но зато пристрастным критиком. Я руководствовался бы своим собственным вкусом, который меньше всего можно считать безупречным. Никаких теорий, никаких систем. Хорошая книга — это та, которая мне нравится. А там уж ваше дело!

Однако я заявляю, что у меня имеется моральная точка зрения: чистота души; а с точки зрения литературной: чистота стиля.

Есть у меня также точка зрения социальная, но ею я дорожу меньше. Я с радостью говорил бы о книгах, доступных народу. Народ любит читать гораздо больше, чем полагают. Я советовался бы с Филиппом.

Симпатии тоже имеют свои права. Трудно представить себе, что книга Капюса или Бернара могла бы мне не понравиться.

Читал бы я не для того, чтобы наводить критику, а для собственного удовольствия. Если бы мне представилось, что мои четыре строчки помогут продать сто экземпляров книги, я, не ленясь, написал бы целых двадцать.

Я часто цитировал бы других. Я говорил бы: это хорошо, а вот это плохо, не стараясь объяснить, чем именно, во-первых, потому, что это завело бы нас слишком далеко, а во-вторых, потому, что сплошь и рядом я сам не знаю.

Придется верить мне на слово: это уж обязательно.

11 февраля. Знаю, что литература не может прокормить литератора. К счастью, я не особенно голоден.

* Каждое мгновение мне приходится давить, душить лисицу зависти, которая рвет мои внутренности.

* Ненавижу рифмы, особенно в прозе.

12 февраля. Одна из тех дам, которые хотят блистать в первых рядах, принимать у себя писателей. Они приглашают писателей к обеду. Те отказываются. Но дамы быстро утешаются: отказ — тот же автограф.

15 февраля. Сон. Дортуар. Я сплю на одной постели, она на соседней. Я говорю ей: «Идите сюда!» Она приходит. Сначала я прижимаю ее к себе и чувствую ее всю под рубашкой. Потом осмеливаюсь протянуть руку, провожу ладонью по ее нежной коже, касаюсь крепкой груди и покрываю поцелуями ее лицо. Когда я отрываю губы от ее губ, я вижу, что в ногах постели стоит классный надзиратель и смотрит на нас сурово и уныло. Она бежит к себе на постель. Я прячусь под одеяло. Конец.

Утром я проснулся с чувством нежной признательности, трепеща, как дерево, которое всю ночь простояло в лунном сиянии.

19 февраля. Личное! Личное! Ну и что же? Вы вправе ополчиться на мое «я», но не на ту искренность, с которой я о себе говорю, ибо, будь мое «я» Цезарем, вы задохнулись бы от восторга.

20 февраля. У Саша Гитри… Рассказываем друг другу различные истории.

Мальчик-савояр приходит в колбасную, держа под мышкой дешевенькую скрипку, покупает кусочек колбасы и, когда приходит время платить, говорит, что у него нет денег, что сейчас он пойдет их достанет, если хозяин согласится взять скрипку в залог: самая плохонькая скрипка, во всяком случае, стоит кусочка колбасы. Договорились. Через несколько минут в колбасную входит шикарный господин, тоже делает покупку, и вдруг замечает скрипку и пристально к ней присматривается. «Но ведь это Страдиварий, — говорит он. — Даю за нее пять тысяч франков». Удивленный колбасник объясняет, как попала к нему скрипка. «Ладно, — говорит господин, — скрипач вернется, купите у него скрипку, а потом я зайду за ней и заплачу, как условлено». Савояр возвращается. Хозяин дает ему пятьсот франков, за которые он получит пять тысяч. Но шикарный господин не пришел.

23 февраля. Катюль Мендес написал Кларти[84]: «Если мне не пришлют билеты на первое представление, я не напишу ни слова о «Бургграфах». В связи с этим Кларти вспоминает: в 1870 году какого-то журналиста не захотели пропустить через аванпосты. «Ах, так! — воскликнул он. — В таком случае мы не будем писать о войне».

25 февраля. Я обитал на всех планетах, и везде не слишком весело.

28 февраля. Плачь, но берегись, чтобы хоть одна твоя слеза скатилась по острию пера и примешалась к чернилам.

5 марта. В редакции «Фигаро». Подаю в кассу свою карточку.

— Тут для меня должна быть небольшая сумма, — говорю я.

Кассир открывает огромную книгу. Вижу свою фамилию, выведенную красивым почерком.

— Да, ваш гонорар пятьдесят сантимов за строчку. Это составляет тридцать шесть франков пятьдесят.

Пишу Кальметту, что при такой ставке я умру с голоду, а если приходится умирать с голоду, так уж лучше не работать.

21 марта. «Четырнадцатое июля» Ромена Роллана в театре Жемье. Четырнадцатое июля столь же печально в марте, как в июле. Не может толпа в течение трех действий метаться из стороны в сторону. Она тоже должна подчиниться условностям театра. Мегар объясняет мне, что девочка — это символ…

11 апреля. Вернулся в Париж. Коклен в «Мещанине во дворянстве».

— А ваш-то друг Гитри! — говорит он, хлопая меня по плечу, отчего я чуть не валюсь на землю, потому что стоял на одной ноге. — Это гнусно, что он сделал в «Комеди Франсез» с Тартюфом! Нельзя же играть его по-современному.

Только он спас «Рюи Бласа». Именно он сумел сыграть четвертый акт в комическом ключе, однако Виктор Гюго (он говорит: «мосье Виктор Гюго» уважительно, но с легким оттенком презрения) остался недоволен и отобрал у него роль Трибуле.

Впрочем, за исключением трех первых картин, «Мещанин во дворянстве» производит впечатление грубого фарса, и должно быть, сам Мольер думал: «Для этого болвана Людовика XIV и так сойдет!» Словом, пьеса для пресыщенной придворной знати, которой и развлекаться — то надоело.

15 апреля. У Прюнье, в соседней зале:

— Это бессмысленно…

— Позвольте, позвольте…

— Человечество…

— Что?

— Человечество…

— Чего?

* Птица в клетке не знает, что она не может летать.

* Стиль. Если появился «аметист», знай, что «топаз» поблизости.

* Любовь и дружба — это как ночь и день.

* Стрелять по кабану и убить на нем вшей.

* Онорина. Когда ее похоронят, как же плотно набьется земля в ее морщины.

27 апреля. И мне, сударь, тоже претит политика, но я ею не занимаюсь.

* «Франческа да Римини» в театре «Ренессанс». Почти Шекспир, только еще скучнее.

1 мая. Я страдаю, когда слышу прекрасный голос, поющий глупейшие слова.

* Слезы уродуют красоту страдания.

5 мая. В Лувре, куда повел меня Альфред Натансон. Смотрю картины Давида, Веласкеса и маленькие натюрморты Шардена, где не могу отличить луковицу от яйца. Все это меня не трогает.

Выйдя из Лувра, вижу черного дрозда с желтым клювом. Он сидит в одиночестве посреди теневого пятна, вытянувшегося на зеленой траве. Вот это живопись.

* Все каштановые деревья открыли свои листья, как маленькие вечерние зонтики.

7 мая. С такими людьми, как Шатобриан и Ламартин, путешествуешь по воздуху, но в неопределенном направлении.

* Правда не всегда искусство. Искусство не всегда правда, но правда и искусство имеют точки соприкосновения: их-то я и ищу.

9 мая. …На Гернсее в полдень раздавался пушечный выстрел, возвещавший, что пора Виктору Гюго кончать работу. Вечером в половине десятого другой пушечный выстрел напоминал ему, что пора идти спать. Его библиотека на Гернсее состояла сплошь из разрозненных томов. Он брал, к примеру, первую часть труда по навигации, а об остальном догадывался сам.

11 мая. «Пелеас и Мелисанда», музыка Клода Дебюсси. Унылая скука, и как не посмеяться ребячеству автора: муж говорит, указывая на жену: «Я не придаю этому никакого значения». Это пропетая разговорная фраза. Я жду рифмы, а ее все нет и нет. А это чередование звуков! Вроде шума ветра. Но я предпочитаю ветер. Впрочем, это похоже также на дверь амбара, которая хлопает и скрипит. Дамы уверяют: «Меня это волнует, и этого достаточно». Нет! Есть разное волнение, и ежели я ничего не почувствовал, думаю, что и вы чувствовали не то, что надо.

Ах, сюда бы хорошенький эстрадный куплет. Публика свистит. Кто-то кричит: «Либреттиста! Либреттиста!»

Значит, по-ихнему, он виноват?

Ну, ладно! В музыке я ценю лишь тот мотив, который похож на мотив.

Здесь особая публика: богатые дамы, которые ходят только сюда или в оперу.

Прекрасные декорации.

— Это просто неразумно со стороны администрации делать хорошие декорации к пьесе, которая заведомо не будет иметь успеха, — говорит Гитри.

И он громко вздыхает от скуки, но вздохи замирают у него на губах.

Метерлинк вполне прав, что подсмеивается над этим марионеточным искусством.

* — Сегодня утром, — говорит Капюс, — я прочитал две страницы Флобера. Он не так уж хорошо писал.

— Я это знаю, — говорю я, — Флобер неестествен. Он не прирожденный писатель, как Вольтер, Ренан, госпожа де Севинье. Его стиль всегда немного стиль школьного сочинения. Он его фабрикует на месте, подчас неудачно. Его стиль — живопись, подчас мазня.

23 мая. Мозг. Человек носит свои корни в голове.

24 мая. Жизнь коротка, но все-таки успеваешь поскучать.

26 мая. Животные заставляют меня стыдиться моих шуточек о животных.

30 мая. …Поль Адан пишет каждый день с семи до часу. Садится за стол и пишет двести — триста строк, «чтобы возместить расходы по дому». Насколько выше человек, который воздерживается от подобной работы и остается в бедняках.

* — Если не знаешь греческого языка, — говорит Тайад, — надо читать греков в латинских переводах.

— Правильно, — подтверждает Капюс, — но тут возникает второе препятствие — надо знать латынь.

* Болезни приучают к смерти. Дайте хорошенькую мигрень, и я покончу с собой.

* Дама, у которой в услужении находился негр, родила черного ребенка.

— Если он не переменит цвет, — заявил муж, — я выставлю кое-кого за дверь.

1 июня. Они стали жить спокойнее с тех пор, как купили себе место на кладбище. Теперь они знают, что делать на следующий день после похорон.

* Сила воли неподалеку: она рядом, за дверью. Но заставить ее войти невозможно.

* Мою леность почти так же интересно наблюдать, как мой труд.

3 июня. Вчера утром я не любил Шекспира. Вчера вечером последнее действие «Венецианского купца» перевернуло во мне фунт сердца. Кончиком мизинца утираю уголок глаза. Неужели теперь придется любить Шекспира?

4 июня. Его отец и мать работают привратниками по ту сторону площади Республики, у пуговичного фабриканта. Их каморка просто черная яма. Ложась спать, они влезают на полати по лестнице, которую тут же убирают, не из осторожности, а потому, что она им мешает; полати разделены на две части: в одной спят родители, в другой — четверо детей.

И воздух проникает в окошко, которое имеется в каморке.

Они надеются, прикопив денег, вернуться в Шитри, но к пятидесяти годам они умрут.

9 июня. Люблю читать лишь те книги, которые принадлежат мне: например, книгу жизни.

10 июня. Красивая застенчивая женщина спасается тем, что держится так, будто она башня без окон и дверей.

* Как мало книг ни пишешь, люди твердят, что не могут все осилить.

12 июня. Книге вдруг становится дурно, и она валится с полки.

14 июня. Опера. Идет «Валькирия». Скука, картон, бессмыслица бенгальских огней: 14 июля в нашем Шомо. Ни одной минуты эмоций, подлинной красоты. Разве что меня позабавила скачка во время грозы, вроде катания с американских гор. Вот бы еще несколько таких сцен.

Что могу сказать я о произведении, которое не тронуло чувствительного человека тридцати восьми лет от роду! Стоит ли труда всю свою жизнь искать подлинные впечатления, стремиться выражать человеческие чувства точными словами, обладать вкусом к правде, если поэтический хлам может быть тоже красивым! Но что красиво нелепейшей красотой, так это само здание Оперы. Нечто официальное, правительственное, нечто вроде огромного кафе, где устраивают свои свидания бриллианты и декольте, а также глухие, пытающиеся доказать, что они слышат.

16 июня. …Кончится тем, что я не смогу обходиться без Парижа. Скоро начну бояться тоски одиночества. После дня пусть не работы, но усердного корпения за письменным столом — ежевечерние прогулки по бульварам. Свет фонарей, женщины, толпа — все это кажется мне вознаграждением за труд.

* Сохранять верность на нашей грешной земле — это еще куда ни шло. Но умереть, предстать перед господом богом, так и не изменив своей жене, — какое унижение!

* Губернатора какого-нибудь острова вроде Мартиники будит колебание почвы, он протирает глаза, пугается. К нему прибегают сообщить, что началось землетрясение и что целый квартал города погребен под развалинами.

— Ох! — облегченно вздыхает он. — Слава богу, вы меня успокоили. А я-то думал, что у меня началось головокружение.

* Нескромное молчание.

23 июня. Важный вид врача, его безапелляционный диагноз, когда он уверен, что у больного нет ничего серьезного.

* Театр. «Планом» я называю естественное развитие характеров.

* Для того чтобы ясно видеть, следует сначала очистить взор от засоряющего глаза рококо во всех его проявлениях.

* Для нашей маленькой деревушки я берегу все то, чего не отдал огромному Парижу.

* С помощью фонаря я нашел человека: себя самого. И разглядываю его.

24 июня. Ему необходимо хорошо одеваться, а он может покупать ботинки только по четыре франка пятьдесят сантимов за пару и соломенные шляпы отвратительной белизны.

Даже галстук он старается не завязывать туго, чтобы он не износился раньше времени.

* Фантек не хочет жениться, боится, что ему попадется жена вроде мадам Бовари.

* Когда я думаю о всех тех книгах, которые мне осталось прочесть, я считаю себя счастливцем.

25 июня. Писатель должен сам создать себе свой язык, а не пользоваться языком соседа. Надо, чтобы твой стиль рос у тебя на глазах.

30 июня. Вилли: его стакан невелик, но пьет он из чужого стакана.

2 июля. Как сделать так, чтобы не все награждались орденами? И найдется ли хоть один человек, который посмел бы признаться: «А я не знаком ни с одним министром»?

10 июля. Не принимать плохого настроения за хороший вкус.

* Такие низенькие деревца, что листья могут нежно касаться собственной тени, лежащей на земле.

11 июля. Уже давным-давно я решил больше не стыдиться своего тщеславия, даже не пытаться вести с ним борьбу. Оно забавляет меня больше всех прочих моих недостатков.

15 июля. Сердце. Ну и наговорили о нем! Ну и наговорили, напутали. Приходится начинать все сызнова. Так часто преувеличивали, что оно стало каким-то пустяком.

18 июля. Сотворение мира продолжается.

21 июля. Я хорошо изучил свою лень. Я мог бы написать о ней целый трактат, если бы это не потребовало труда и времени.

22 июля. — Тщеславие, — говорит Тристан, — это кожная болезнь, а не органический недуг; человек почешется с удовольствием, и все пройдет.

— Совершенно справедливо, — отвечаю я. — В тщеславии художника есть какая-то прелесть, при том условии, конечно, что оно искренне, и нам следует любить тщеславие, которое выдает художника на каждом шагу.

23 июля. Гусь. Шагает по мокрой земле, и на ней остаются отпечатки кленового листа.

* Страус находится на равном расстоянии от своего клюва и своего хвоста.

* Если бы я имел успех, если бы я зарабатывал деньги, если бы за мной бегали женщины, — разыгрывал бы я тогда человека пресыщенного? Увы, я не элегантен. Будем любить жизнь вопреки всему. Будем выше этого. Не придирайтесь! Жизнь прекрасна.

* Животные. Выйдя из Ноева ковчега, они все переругались.

24 июля. — Дюма-отец, — говорит Капюс, — писал в том легком жанре, который отвечал вкусам его времени. Должен же и сейчас существовать такой жанр, который понравился бы нашим современным читателям. Весь вопрос в том, чтобы его найти.

* Булонский лес. Вечер, фиакры, люди, которые только об одном и думают.

Луна — прелестнейшая поэтесса, и если бы она потухла, нашим чувствам был бы нанесен смертельный удар, пришлось бы нам надеть траур. Снизился бы уровень поэзии.

Автомобиль неуместен среди лунного пейзажа.

Смотришь на спину кучера и думаешь: «Странное у него ремесло».

Лунный свет так прекрасен, так нежен, что невольно от всей души прощаешь малоприятные запахи, идущие от лошади. Все делают вид, что не замечают. Это вопрос такта.

4 августа. Раздача наград в Корбиньи. Граф д’Оне — тип дипломата, уже несколько обветшалого. Не имеет себе равных по части обращения с моноклем, который он то и дело выбрасывает и вбрасывает обратно. Слегка раздражен потому, что никто его не встретил у дверей.

Девочек он не целует: должно быть, считает это дурным тоном. Читает их имена на похвальном листе и каждую спрашивает, сколько ей лет. Скрещивает ноги, чтобы все могли полюбоваться его лакированными туфлями и цветными носками в полоску.

9 августа. Он нанимается на работу, но питаться у своих хозяев не желает. Он не просит платить ему поэтому больше, чем другим, но он хочет уходить домой, и есть он может только стряпню своей жены.

* Конец. С тех пор как старик не может больше ходить в харчевню играть в карты, он заскучал, одряхлел. Он оглох и плачет с утра до вечера.

Старуха забывает все слова. Старается припомнить слово «грипп» и жалобно охает до тех пор, пока не вспомнит. Голова у нее слабая: заводя часы, она упала, разбила голову — и вот последствия.

Мамаша радуется, что она еще не такая дряхлая.

Держится только дочь и говорит старикам: «Хватит, поработали на своем веку! Отдохните!» — таким тоном, будто говорит: «Будете вы сидеть спокойно?»

Когда у них пропадает охота зарабатывать деньги, они, можно сказать, уже умирают. Сначала умирает их мозг, запушенный давно, и тянет их за собой.

12 августа. Я так добр, что никогда не потревожу кошку, которая спит на моем столе, как раз в том месте, где я пишу: лучше сам пройду прогуляюсь.

16 августа. Им кажется вполне естественным, что со старостью приходит бедность, и поэтому любого нищего они зовут «стариком».

* Он говорит: «Я хочу стать лучше, но не могу. Это не в моей натуре».

19 августа. Он за свободу, но сам он столь ничтожен, что, глядя на него, предпочтешь жить с рабами, чем с таким, как он.

20 августа. Очень приличный молодой человек готовит докторскую диссертацию по юриспруденции. Но вы бы послушали, как он разговаривает с родной матерью!

* Кто-нибудь, должно быть, уже сказал: «Дерево похоже на человека, воздевшего руки к небесам».

* Дым — голубое дыхание дома.

23 августа. Щемяще прекрасная луна. Ах, если бы с луны до нас доносилось хоть немного музыки!

25 августа. Я точно знаю, где литература теряет почву под ногами и перестает соприкасаться с жизнью.

29 августа. Фантеку. Если ты будешь венчаться в церкви, не говори, по примеру прочих, что делаешь это из любезности и ничем не жертвуешь, тогда как твоя жена в противном случае пожертвовала бы своим вечным спасением. Не забывай, что в церкви ты дашь обещание, пусть даже без намерения его сдержать, — воспитывать твоих детей в римско-католической апостольской вере. Даже священнику не следует обещать того, что решил не выполнять.

Не презирай свою невесту до такой степени, чтобы уважать ее веру, которой нет у тебя. То, что является для тебя заблуждением, и для нее может быть лишь заблуждением. Она создана, как и ты, для истины.

Не воображай, что все у вас может быть общим: состояние, радости, горести, кроме одного, самого существенного, — общности мысли. Ты еще настрадаешься от веры твоей жены, из-за этой веры она останется для тебя непонятной, чужой…

Женись на женщине, у которой религиозное умонастроение — а это не религия — имело бы те же права, что и твое умонастроение. Постарайся обратить ее в свою веру, пока она не обратила тебя в свою. Пусть у вас обоих представление о боге будет представлением о мироздании и о вашей собственной судьбе. А если нет, то лучше не женись.

Иначе будешь несчастным, даже не понимая, почему ты несчастен.

* Правда может шокировать, и в этом ее немалое очарование.

* Я не пишу потому, что мне нечего писать.

Я считал, что это достоинство, но, услышав ваши упреки, думаю теперь, что это добродетель.

2 сентября. Смотрю на звезды. Хочу узнать их названия, зажигаю спички и заглядываю в астрономический атлас. Но спичка тухнет, глаза ослепленно моргают, и я не нахожу больше в небе той звезды, название которой вычитал в атласе.

4 сентября. Прогулки. Вдоль канала до Мариньи, от Мариньи по дороге на Жермене. Возвращение по этой же дороге в Шомо. Вместе с Маринеттой, а также с кобелем и сукой, которые не ссорятся.

На берегу канала крестьянин косит траву. Он здоровается с нами. Хотя он вполне вежлив, мы обходим его с чувством тревоги в ногах, так, словно коса скользит за нами следом, чтобы нас поранить.

Когда мы проходим оба по одну сторону тачки или повозки, крестьяне глядят на мой орден и на Маринетту. Когда она проходит слева, а я справа, они жертвуют удовольствием любоваться мною и смотрят только на Маринетту, потому что у нее платье с вырезом.

Завидя нас, какая-то женщина возвращается домой и, чтобы лучше нас разглядеть, смотрит, приподняв занавеску. Значит, эта развалившаяся лачуга обитаема? Спокон века здесь жили люди. Для чего жили?

Я прохожу. Делаю запись. Какой-нибудь будущий Ренан ее прочтет, и она войдет в жизнь людей. Во вселенную. Ведь эти люди только для того и живут.

В своей книге «Будущее науки» Ренан пишет: «Подумайте о бесчисленных поколениях, которые погребены на деревенских кладбищах. Мертвы! Мертвы! Навсегда ли? Нет! Они живут в человечестве. Эти мертвецы участвовали в создании Бретани (Мариньи, Нивернэ). И когда Бретани не будет, Франция останется. И когда Франции не будет, человечество останется… В тот день самый несчастный из крестьян, которому нужно было сделать всего два шага, чтобы от хижины своей дойти до своей могилы, будет жить, как и мы, в этом великом бессмертном имени».

Да, но как втолковать это Онорине, у которой от нищеты и работы руки задеревенели, как старые сучья? Значит, бог создал всех этих несчастных для умственных утех Ренана? Не слишком ли высока цена? Не слишком ли ничтожна конечная цель?

Крестьянин гонит коров и разговаривает с ними, повинуясь инстинктивной потребности показать этим приезжим, что он тоже наделен даром речи, а также чтобы привлечь внимание незнакомой дамы. Дети кричат и играют на лугу. Маленькие девчушки глазеют на нас, прижавшись лицом к изгороди.

Кажется, что по ту сторону Жермене уже конец мира. Зелено-черные луга, леса, ни колокольни, ни человека, ни скотины. И как раз здесь садится солнце.

Для проживания в Париже есть лишь единственный понятный мотив: деньги. Ну, а слава? А жажда деятельности? Разве можно полнее ощущать жизнь, чем здесь, на жерменейской дороге? В эту минуту «широты» я не потратил бы и ста су на городские развлечения. Сто су — это хлеб, на сто су можно приодеть кого-нибудь из этих несчастных, которые, сами того не зная, помогают кому-то творить бога.

6 сентября. После грозы ночь такая черная, будто в ней растворены все потухшие молнии.

* Великий поэт может пользоваться общеупотребительными выражениями. Следует оставить маленьким поэтам заботу о благородном риске.

11 сентября. Старик крестьянин. Все зубы у него искрошились: слишком черствый хлеб приходится ему есть. Однажды неизвестно кто выстрелил из охотничьего ружья в голову его корове. Она выздоровела, но долго ходила дура дурой.

12 сентября. Природа просыпается совсем свежей, а у человека после пробуждения еще долго во рту остается горечь.

* Она становится бешеной. Глаза ее мечут молнии, не предвещающие добра. Одного она хочет — скорее околеть. Ребятишкам у чужих будет не хуже, чем с ней, родной матерью. Но особенно ее раздражают издевки прачек на реке: она разбила бы им вальком физиономии.

— Вот, говорят, что я злая, — объясняет она. — А как же иначе! Побыли бы в моей шкуре! Другая бы еще позлее была!

Она попросила отдельный вид на жительство. Суд в Кламси запросил мэра, а тот ответил, что она неуживчивая, что муж ее уехал, но вернется. Мэр забыл написать, что эта «неуживчивая» женщина кормит одна, без посторонней помощи пятерых ребятишек, и суд, введенный в заблуждение жандармами, обратившимися за справками к мэру, сообщил несчастной, что ее просьба отклонена.

Она возвращается с речки. Вымокшие с ног до головы ребятишки ждут ее на улице. Все, что она может, — это их раздеть и уложить. Графиня дает ей пятнадцать фунтов хлеба, Маринетта будет давать ей пеленки и по сто су в месяц.

За жилье она платит четыре франка в месяц. Хозяйка, полубезумная старуха, тоже не из богачих, время от времени заявляет жиличке, что легко найдет себе кого-нибудь другого, кто будет платить подороже. Это неправда, но бедняжка трясется. Муж не хочет с ней разводиться. Когда она поднимет на ноги детей и когда они с двенадцати до двадцати лет пойдут в люди, он сможет отбирать в свою пользу половину их заработка.

17 сентября. На охоте. Тщетно я стараюсь держаться рядом: Филипп упорно отстает.

Я замедляю шаг. Он останавливается. Наконец, не выдержав, я спрашиваю:

— Вы это нарочно, Филипп, идете сзади?

— Это как когда, — отвечает он. — Иной раз да, особенно когда мы на дороге.

— Но почему же? Подумают, что я вам приказал идти сзади. Как раз такого недостатка у меня нет. Это годится для важных господ или для маньяков, вспомните-ка того мастера, парижанина, который велел Борно идти в ста метрах позади.

— Нет, мосье, — возражает Филипп, — вовсе не потому я позади вас иду. А потому, что вы всегда идете справа, а я, значит, иду слева, и дуло моего ружья направлено на вас. Как-то неловко получается. Вот я из осторожности и иду позади.

21 сентября. Последнего своего ребенка она родила зимой. Через неделю она уже собирала в лесу под снегом хворост в летней нижней юбке.

24 сентября. Охота. По влажной люцерне бежит куропатка, а за ней петляет собака, которая время от времени подымает нос с налипшими желтыми листочками и дышит, как тюлень. Куропатка убегает. Видно, как шевелятся стебельки люцерны, — легкая бороздка… Перья у куропатки намокли, она не может взлететь. Время от времени собака останавливается, делает стойку, и куропатка, воспользовавшись передышкой, удирает. Так мы проходим весь этот маленький люцерновый океан. Наконец Филипп стреляет, и куропатка убита. Трое слуг Букена начинают вопить: зачем стреляли так близко… Их совсем оглушило.

— А зачем, — возражает Филипп, — вы торчите на дороге, прямо у нас на следу?

Неосторожное замечание! Разве дороги не для всех? Надо загладить промах. Я догоняю парней, и они говорят, что просто пошутили.

Слышно, как в лесу начинается дождь. Он шумит, словно река.

Дождь, дождь! Собаки пьют из луж.

Крестьяне копают картошку, пригнувшись к земле, и издали кажется, будто они ее едят.

26 сентября. Открыть глаза пошире. Я вижу Шомо и Шитри. В нынешнем году я почти вижу Мариньи. В будущем году я просто обязан видеть Жермене. Если я пойму весь этот уголок земли, — как фотография, «поймавшая» детали снимаемого пейзажа, — значит, я не зря прожил жизнь.

Солнце кончает свой день, но и деревья тоже, и деревушка. Дорога меркнет, и поля медленно умирают под серой дымкой. Когда солнце не заходит, засыпающая природа волнует сильнее.

Если я состарюсь, возможно, я каждый день буду с грустью спрашивать себя: «Кто знает, может быть, завтра я уже не увижу всего этого?»

Вода последняя закрывает свои бесцветные глаза.

Замок скликает к себе свои ели.

Колокольня засыпает вся в трепете своих колоколов.

Дерево надевает клобук.

Белые быки шагают по лугу, словно ищут себе местечко для ночлега, надежно укрытые своими белыми рубахами.

Чуть подальше отходит ко сну река.

* Через десять лет в Шитри тоже будет своя аристократия: из отставных лакеев.

27 сентября. Слова должны быть лишь одеждой мысли, строго по мерке.

29 сентября. По воскресеньям Раготта ничего не делает. Она то сцепит, то расцепит на животе руки и мечтает, тяжеловесно, с натугой.

7 октября. Возвращение в Париж. Я говорю Капюсу:

— Эх, черт побери, твои фразы более сговорчивы, чем мои.

— Совершенно верно, — отвечает он. — Если вынуть из твоей фразы хоть одно слово, она рушится. А из моей можно вынуть хоть все слова, и она все равно держится!

17 октября. Форен приносит в «Фигаро» рисунок, совсем простой.

— Все-таки, — говорит ему Родей, — за триста франков вы вполне могли что-нибудь пририсовать.

— Что именно?

— Сам не знаю. Ну хоть несколько штрихов.

* Паук протянул свою паутину между двух телеграфных столбов, чтобы подслушивать наши разговоры.

* В пустой комнате большая муха о чем-то разговаривает сама с собой.

* Целый год я провожу в том, что повторяю: нельзя терять ни минуты.

20 октября. Тринадцать дней[85]. Бедняги капитаны, чья единственная интеллектуальная радость — давать отсрочку артистам и писателям.

— По какому, значит, мотиву вы просите отсрочки? — допытывается жандарм.

— У меня как раз идет пьеса, и мне необходимо присутствовать на репетициях.

— Понятно. Какая же у вас профессия?

5 ноября. Что может быть очаровательнее иронии честного человека?

7 ноября. Жак Буланже с увлечением рассуждает о роли историка, отказавшегося раз навсегда создать исчерпывающий труд. Он знает — через два года или на следующий год чья-то новая книга убьет его прежние произведения.

Они ищут истину, которую нельзя найти. Лучший из них — тот, кто больше всего приближается к ней, другими словами — кто не старается ее истолковать.

Иных обуревает нездоровая, страстная любовь к историческому документу как таковому и боязнь добавлять к нему что-то свое.

А вот этот прожил десять лет с Филиппом Красивым, и все для того, чтобы «дать» его нам на десяти страницах.

9 ноября. «Игра любви и случая»[86]. Это шедевр с точки зрения вкуса. И вовсе не в силу традиции. Но после слов: «Мне так хотелось, чтобы это была Доранта» — пьеса, кажется, кончилась.

История ревности Марио длинновата.

Достаточно одного слова — и пьеса держится! «Ни тот, ни другой не на месте». Это образец водевиля, запутанной интриги.

Когда ты — Мариво, ты можешь позволить себе даже красоты: Мендесу этого не дано. Лишь изредка попадаются невыразительные слова. Два-три таких слова.

Стиль Мариво — это шелк.

10 ноября. Эти двое стариков взяли себе за привычку просыпаться среди ночи. Они спрашивают друг друга о самочувствии и болтают о своих будничных заботах.

18 ноября. В сорок лет можно засесть за работу. Любовные истории уже не отвлекают.

27 ноября. Драматическое искусство: слишком часто забывают, что это есть как-никак ремесло писателя.

28 ноября. Кролик, пучеглазый, с опущенным ухом, нагоняет страх на удава и вдруг, потеряв выдержку, падает в пасть удава, которому волей-неволей приходится его глотать.

* — Доказывая ему свою любовь, — говорит Капюс, — она спала со всеми, кроме него. Директора театров доказывают ему свою любовь, ставя любые пьесы, кроме его пьес.

22 декабря. Жорес немного похож на медведя, которому не чужда любезность. Шея короткая, как раз такая, чтобы можно было повязать галстучек, какие носят провинциальные студенты. Живые глаза. Он похож на сорокапятилетнего отца семейства, знаете, такого папашу, которому взрослая дочка говорит по-приятельски: «Застегни сюртук, папа». Или: «Папа, подтяжки нужно немножко подтянуть».

Является в котелке, воротник пальто поднят.

Деланная простота, простота гражданина, который непременно начинает речь словами: «Граждане и гражданки», — но подчас в пылу красноречия забывается до того, что говорит: «Господа».

Движения у Жореса резкие, но целеустремленные, руки не длинные. Часто подымает палец, как бы указывая путь к идеалу. Захватывая пригоршнями мысли, Жорес сталкивает сжатые кулаки, рука отстраняет какой-то невидимый предмет или описывает параболу. Временами Жорес начинает ходить, засунув одну руку в карман, вытаскивает носовой платок и утирает рот.

(Я слышал его только раз. Это лишь набросок.)

Начало речи медленное, слова отделены большими пустотами. Пугаешься: и это все? Внезапно большая, звучная и вздутая волна грозно вздымается и затем тихо спадает. С дюжину волн такого размаха. Это прекраснее всего. Это прекрасно.

Это не тирада вроде строфы в пять-шесть великолепных стихов, прочитанных великим актером. Разница в том, что ты не уверен, что Жорес знает их, и боишься: вдруг последний стих не придет. Понятие «повисание» лучше всего передает это. Действительно, повисаешь, боясь, что и сам Жорес сорвется, и его падение причинит боль… нам.

Между спадами этих больших волн — переходы, нейтральные зоны, когда публика отдыхает, когда соседи могут переглянуться, а кто-нибудь вспомнит о свидании и выйдет.

Он говорит два часа и выпивает каплю воды.

Подчас, очень редко, период не удается, резко обрывается, и аплодисменты затухают сразу, как аплодисменты клакеров.

Он называет великое имя Боссюэ. По-видимому, независимо от темы, он всегда старается упомянуть этого великого человека.

Но не все, что он говорит, интересно. Он говорит прекрасные вещи, и говорит их с полным основанием, но возможно, что они мне уже известны или что я в недостаточной степени народен. И вдруг великолепная формула:

«Когда мы излагаем наше учение, нам возражают, что оно неосуществимо, но не смеют говорить, что оно несправедливо».

Или:

«Пролетарий не забудет человечества, ибо пролетарий несет его в себе. Он не владеет ничем, кроме своего звания человека. С ним и в нем звание человека восторжествует».

Голос, который доходит до последних рядов, но не перестает быть приятным, голос ясный, очень большого диапазона, несколько резкий, не грома грохотанье, но салютов.

Здоровенная глотка, но крик, выходящий из этой глотки, остается благородным.

Единственный дар, которому можно позавидовать. Не зная усталости, он пользуется самыми тяжелыми словами, которые составляют костяк его фразы и которые, упади они с пера, оцарапали бы бумагу и пальцы писателя.

Подчас неправильно употребленное слово выражает противоположное тому, что он хотел сказать, но жест, — пресловутый жест, которым так дорожат актеры, — снимает неточность и тянет за собой подлинный смысл.

Только немногие его фразы можно записать такими, как они возникают, но если глаз — зеркало, то ухо — воронка.

Мысль, широкая и неоспоримая, всегда поддерживает слова Жореса, — это позвоночник его речей. Пример: прогресс справедливости в человеческом обществе не есть результат игры слепых сил, но результат сознательного действия, мыслей все более высоких и направленных к идеалу все более возвышенному.

26 декабря. То, что он знает, он знает хорошо, но он не знает ничего.

* Моему мозгу требуется мечтать не меньше двух часов — тогда можно заставить его работать в течение пятнадцати минут.

* Мы смотрим на дым, подымающийся из трубы, с чувством умиления, так, словно там, у камелька, сидит молодая покинутая женщина и сжигает, перечитав в последний раз, любовные письма.

28 декабря. «Пьеса, — говорит Капюс, — не окончена, если она, подобно жизни, не оканчивается смертью».

Да нет же! Пьеса окончена, когда ее продолжение перестает вас интересовать.

Не будь Тартюфа, какое значение имела бы для нас жизнь семьи, откуда его прогоняют? И то, что произойдет с ним самим? Все это совершенно безразлично. Пьеса окончена тогда, когда она нас больше не интересует. Вот почему пьеса часто оканчивается прежде, чем она началась.

31 декабря. Год — как ломоть времени, его отрезают, а время остается, каким было.