НАЧАЛО
НАЧАЛО
…и, очнувшись от забытья, прошедшего бесплодно для моей жизни, я открыл глаза и увидел, что живу в Париже: Сена, и мосты, и Елисейские поля, и площадь Согласия; и тот мир, в котором я жил раньше, зашумел и скрылся: стелются в воздухе призрачные облака, и стучат колеса, гудят шмели, играют музыканты, — а я стою почти без сознания и ищу свою кровать, книжки и учебник по арифметике, — и опять просыпаюсь и иду пить кофе; Сена, Елисейские поля: Париж.
Гайто Газданов. Превращение
1
В первые два года жизни в Париже Гайто почти ничего не писал, точнее, не записывал. Мысленно он сочинял постоянно. Склонность к этому появилась еще в детстве, но за годы странствий, с бесконечной сменой попутчиков и пейзажей, сочинительство стало его естественным состоянием, стержнем, позволяющим сохранить свою сущность. Кем только он не был за последние годы: солдатом, гимназистом, грузчиком, слесарем, бродягой, — и все, что напоминало ему о самом себе, — это были его память и взгляд на мир. Так, закрыв глаза, он начинал переплетать свои ощущения из прошлого с ощущениями настоящего и создавал тексты, которые не было ни сил, ни времени воспроизвести на бумаге. Он очень долго носил их в своей голове, пока наконец не понял: сочинительство из спасительного состояния превратилось в бремя, которое требует разрешения.
Хотелось сесть за письменный стол и поскорее избавиться от воспоминаний, прочно засевших в голове. После того как он увидел напечатанными некоторые свои непридуманные истории, потребность поделиться ими с кем-нибудь, найти хоть несколько читателей-собеседников возросла с необычайной силой. Слоняясь в выходные от одного кафе к другому, Гайто прислушивался к разговорам знакомых и незнакомых литераторов, которые обсуждали возможности публикаций и изданий. Суммарный вывод из обрывков услышанных историй сложился в его голове довольно быстро: всякую надежду на достойные литературные заработки нужно оставить как несбыточную, почти неприличную мечту. На Монпарнасе было много ровесников, которые только начинали творить, но в материальном отношении положение молодых писателей было хуже, чем у любой другой «творческой группы», будь то художники, архитекторы, танцоры или музыканты.
Картины Ларионова, Гончаровой, Яковлева, Терешковича, Ланского уже были хорошо известны любителям живописи. Художники быстрее входили в культурную жизнь Франции. Язык красок не нуждался в посредниках. А писатели были связаны со словом, его неповторимой и непереводимой силой, которая часто угасала от прикосновения переводчика и совсем исчезала перед языковым барьером, отделявшим респектабельного французского буржуа, позволяющего себе покупать книжки в дорогом переплете, от харьковского гимназиста, мечтавшего увидеть свое имя на обложке.
Конечно, никто из начинающих сочинителей не стал бы противиться, если бы французские издательства обратили на них внимание и скорее согласились бы на плохой перевод и хорошую критику во французской прессе, нежели на хвалебные отзывы в русских эмигрантских газетах и полное отсутствие возможности издать собственные книги на родном языке. Однако публикация пусть даже в самом дешево издании для большинства молодых «монпарнасцев» оставалась несбыточной мечтой. Французы переводили только самых известных авторов — Ивана Бунина, Алексея Ремизова, Михаила Осоргина и Марка Алданова, отдавая предпочтение прозе. Несмотря на эту вполне объяснимую особенность вкуса французских издателей, среди русских начинающих литераторов все равно было больше поэтов, чем прозаиков, хотя это было и «непрактично». Пробиться в круг франкоязычных читателей поэту, пишущему на русском языке, было невозможно. Прозаику, при фантастическом везении можно было надеяться на удачный перевод и популярность хоть чуточку приближенную к той, которую имела русская проза XIX столетия в элитарных парижских кругах. Однако среди табачного дыма и кофейного аромата в монпарнасских кафе постоянно звучали новые стихи на родном русском, иногда на плохом и убогом, иногда на блестящем петербургском. Гайто не уставал поражаться тому, с каким упорством рифмовал строчки Вадим Андреев. Сам он не обладал не только подобным даром, но и желанием попробовать себя в поэзии. Да и в характере его не было ни намека на близость к поэтическому миросозерцанию или к поэтическому образу жизни. Друзья и знакомые посмеивались над ним: «Вы, Гайто Иванович, по натуре прозаик во всех смыслах этого слова». Рано развившиеся в нем ирония и подчас цинизм забивали малейшие ростки восторженности и экзальтированности, которые подогревали энтузиазм молодых монпарнасских поэтов. В поэтических диспутах Гайто участвовал чаще в качестве наблюдателя, чем оппонента, все больше укрепляясь в мысли, что поэтом надо быть или гениальным, или вовсе не быть. Вспоминая то время сорок лет спустя, он скажет: «В том поколении, которое сформировалось в эмиграции, было гораздо больше поэтов, чем прозаиков, и были поэты действительно выдающиеся. Это потому, что поэзия — это литература в более чистом виде, чем проза, и которая не требует какой-то бытовой базы; поэтому поэтов было больше, и они были выше по уровню. А с прозой, конечно, дело обстояло более печально».
С возрастом Газданов станет снисходительнее и человечнее в оценках любого творческого усилия, но в двадцатые годы резкость его суждений оттолкнула от него немало тех. кто мог бы быть его союзником, единомышленником или просто другом. И потому в литературу он входил в одиночестве, и к тому же вдалеке от Парижа. Его писательская жизнь началась в Праге.
2
В середине двадцатых годов Прага была виднейшим центром русской эмиграции. Богословские, филологические, литературные объединения гремели на всю Европу. Произошло это во многом благодаря тому, что правительство Чехословакии вписало в бюджет отдельной строкой проект «Русская акция», который подразумевал поддержку образования, печатных органов и другой культурно-просветительской деятельности русских эмигрантов. Руководство Чехословакии щедро раздавало в гимназиях и университетах стипендии русским учащимся и студентам. В интеллектуальной среде этой страны существовало и врожденное чувство единства славянской культуры. Поэтому не было ничего удивительного в том, что для русских студентов, учившихся в Пражском университете, появился журнал «Своими путями». Деньги были выделены все тем же чехословацким правительством, а сотрудничали в нем учащиеся филологических и исторических факультетов.
Первый раз Гайто послал в этот журнал сразу несколько рассказов в самые тяжелые для него времена — в период случайных заработков, предшествующих переезду в Бьянкур. Один рассказ — «Гостиница грядущего» — напечатали довольно быстро, но откликов критики не последовало, да и сам Гайто был не очень доволен выбором, который сделал редактор. Рассказ напоминал репортаж из дешевой гостиницы, в которой не раз ночевал сам автор. Этот «репортаж», явно усложненный по композиции и требовавший некоторых интеллектуальных усилий от читателя, выражал чувство Гайто, осознанное им с первых попыток записывания мыслей на бумаге, — текст, который никак не связан с его прошлой жизнью, где нет ни одного близкого ему героя, получается таким же чужим, как вся реальность, которую он пытается в нем описать.
«Я не понимаю вашего фрака, ваших реплик, звучащих анахронизмами, ваших песен на полуварварском языке. Можно подумать, что эти доводы обращены не к обитателю комнаты на пятом этаже в современном городе, а к привидению, явившемуся нарушать покой незащищенного человека. Я решительно предпочитаю парижские рефлекторы медному тазу Дон Кихота и фонари Елисейских Полей — кострам наемных убийц Валленштейна. Я протестую». Так говорил один из героев «Гостиницы грядущего», так ощущал себя среди соседей и сам Гайто.
Следующей публикации пришлось ждать ровно год. Журнал «Своими путями» имел общих сотрудников со «взрослым» изданием — «Воля России». Несколько рассказов Гайто сразу перекочевали к заведующему его литературным отделом Марку Слониму.
В эмигрантской жизни 1920-х — начала 1930-х годов «Воля России» занимала особое место. Это была ежедневная газета, редактируемая эсерами Лебедевым, Зензиновым и Минором. В конце 1921 года партия эсеров стала издавать в Париже «Современные записки», а «Воля России», оставшись в Праге, превратилась в еженедельник. К тому времени, когда в «Воле России» стал печататься Гайто, это уже был солидный толстый ежемесячный журнал. Многие парижские знаменитости чурались «Воли России», считая журнал слишком «левым». Зато те, у кого не складывались отношения с журналами-«парижанами», были чрезвычайно благодарны «пражской отдушине». Огромной поддержкой журнала пользовалась Марина Цветаева, с которой Марк Слоним был особенно дружен и которая с трудом печаталась в Париже. До 1932 года гонорар из «Воли России» был ее основным писательским заработком. В редакцию, которая находилась в центре Праги возле Угольного рынка, почтальон ежедневно приносил сотни писем из Парижа. Большинство корреспондентов были начинающими авторами.
«Мы охотно помещали произведения Зайцева, Муратова, Осоргина, критические очерки Ходасевича и Шкловского, путевые заметки Андрея Белого, но меня особенно интересовала литературная молодежь. Мы "открыли" Поплавского и Газданова, отводили много места другим парижанам — поэтам и прозаикам — и привлекли к сотрудничеству в журнале таких еще не оперившихся пражан, как А. Эйснер, В. Лебедев, Н. Еленев, В. Федоров, Г. Хохлов и многих других независимо от их политических симпатий», — вспоминал в «Литературном дневнике» Марк Слоним.
Гайто до конца своей жизни испытывал благодарность по отношению к пражскому журналу. Это было место, где его сразу приняли. Во втором номере «Воли России» за 1927 год была опубликована «Повесть о трех неудачах», которая для молодого автора стала подлинной удачей: она стояла вслед за замятинским романом «Мы» и стихами Бориса Пастернака. Публикацию «Повести…» Гайто отмечал как дату рождения Газданова-писателя. С этого времени его фамилия стала появляться в оглавлении «Воли России» более или менее регулярно. С Марком Слонимом Гайто еще знаком не был, только слышал о нем от Вадима Андреева, который к тому времени уже успел побывать в Праге, и редактор журнала оставил о себе самое благоприятное впечатление.
Марка Слонима действительно горячо интересовали начинающие литераторы. И Гайто он запомнил сразу после первой публикации. Слоним обратил внимание на умение молодого автора бережно хранить воспоминания. По одной «Повести о трех неудачах» можно было бы без труда восстановить типичный эмигрантский путь автора: юность на юге России, Гражданская война, бегство в Константинополь, жизнь в военном лагере, прогулки по старому городу, ожидание смерти в нищете. Все постарался вместить туда Гайто. Вспомнил даже про галлиполийских «двенадцать апостолов», их споры у костра и непоколебимое уважение к русскому полководцу: «Прихожу вечером, швейцар удивляется — где, говорит, пропадаете? Я ему сказал независимо: "Бросьте, старик. С генералом Скобелевым, небось, незнакомы?"»
Было в рассказе и упоминание об одном из самых тягостных впечатлений детства: «И во враждебных зрачках окружающих я вижу то злобное пламя, которое испугало меня еще в детстве, когда я встретил волка в лесу над Камой».
Гайто и сам не понимал, почему, пройдя сквозь ужас и жестокость Гражданской, сквозь голод и тиф Галлиполи, сквозь смрад Сен-Дени, в минуты, когда ему хотелось забытья и покоя, когда он закрывал глаза и представлял себе захватывающие равнинные просторы, заканчивающиеся густо-зеленым лесом на горизонте, когда казалось, он уже чувствовал своей кожей особенное дуновение ветра, который гнала на него далекая лесная чаща, каждый раз в этот самый сладостный миг перед ним возникали знакомые холодные глаза хищника, исполненные злобы. Казалось бы, были в его жизни встречи пострашнее, чем это минутное столкновение, но Гайто никак не удавалось избавиться от навязчивого воспоминания того взгляда и ледяного хрипа, вырывающегося из пасти. Гайто уже знал, что в своих книгах вернется к этому эпизоду столько раз, сколько потребуется, чтобы перестать холодеть при воспоминании о нем. Но тогда ему просто хотелось зафиксировать все, что ценно, дорого, важно, чтобы не пропало ни штриха из картин, оставшихся в его памяти.
Марк Слоним и не пытался понять, что в присланном ему рассказе осталось из общеэмигрантского, а что из глубоко интимного мира Газданова, но почувствовал и пронзительную боль, и сдержанный тон, которым автор этой болью делился.
«Газданов начал с рассказов о Гражданской войне, обративших на себя внимание не только сочетанием иронии и лирики, но и остротой слога и каким-то мажорным, мужественным тоном. Эмоция не переходила у него сентиментальность или слезливость», — писал Слоним о первых рассказах Гайто.
Через шесть номеров Слоним снова ставит «Воли России» его рассказ, и с этого момента имя Газданова на страницах журнала стало появляться примерно раз в полгода. В следующий раз «Рассказы о свободном времени» стояли в оглавлении сразу после Алексея Ремизова. Как и «Повесть о трех неудачах», «Рассказы…» состояли из трех частей. Место действия и время первого рассказа «Бунт» – Харьков времен революции. В «Слабом сердце» он описал историю взаимоотношений офицеров в Константинополе 1921 году. А «Смерть Пингвина» он сочинял уже о Монпарнасе середины 1920-х годов.
«Ты видишь, — говорил я, — вот это здание на другой стороне — это собор Парижской Богоматери. Посмотри на чудовища, слетающие с его карнизов, это даст тебе представление о дьявольски жестокой истории католицизма и о религиозном вдохновении инквизиторов. Немного дальше начинается квартал Святого Павла, где живет еврейская, польская и русская нищета Парижа. В этом богатом городе много бедных кварталов. В частности, и мы живем не на самой лучшей улице. Но это ничего не значит; нам наплевать на паркетные полы, и ковры, и теплые комнаты, Пингвин. У нас есть традиции искусства и беззаботности, как теплый костюм».
Гайто знал, что под этими словами подпишется любой из его собеседников в «Ротонде», куда он тоже хотел заглянуть вместе с воображаемым Пингвином:
«Мы пришли однажды в "Ротонду", я и маленький китаец-жонглер, мой знакомый. Темные и далекие волны музыки раскачивались над столиками. Я обвел глазами надоевший круг: трубки, сигары, папиросы, кепки, шляпы, котелки».
Знал он, что наступит время, когда он соберется с силами и опишет все, что наблюдал и переживал в «Ротонде» каждый из ее завсегдатаев. Для этого нужен был роман, а роман требовал времени, которого у Гайто становилось все меньше и меньше. Работа на заводе стала мешать ему думать по ночам. Как-то раз, проведя бессонную ночь за столом, исписав мелким почерком десять листов кряду, отработав полную смену у станка, он шел на встречу с приятелем. Шел неторопливо, во-первых, потому что знал — приятель всегда опаздывает, а во-вторых, потому что чувствовал гнетущую сонливость после суток, проведенных на ногах. Он шел, будучи не в состоянии серьезно сосредоточиться на какой-нибудь мысли, и уже жалел, что не отменил назначенную, но, сущности, необязательную встречу, как вдруг резкий скрежет тормозов резанул его ухо, и через секунду он уже лежал на тротуаре. Водитель выскочил из автомобиля и стал кричать по-французски: «Вы что, оглохли?! Я сигналил вам так сильно, как только мог!» Гайто услышал знакомый акцент и ответил по-русски: «Простите, я действительно ничего не слышал». Водитель бросился его ощупывать, но Гайто попросил его не беспокоиться и ехать по своим делам. «Оглох? Нет, тебя давили. Это знак. Ведь ты шел, ни о чем не думая, не размышляя, ничего не слыша. Так можно не услышать голоса собственной судьбы. Надо будет сесть точно в такую же машину, как та, что пыталась меня отбросить на обочину. Обочину чего? Пока улицы, пока только улицы…» Так или примерно так думал Гайто, сидя на тротуаре и глядя в сторону удалявшейся машины. Через несколько минут он заметил, что уже бежит на встречу.
Приятель ждал Гайто с журналом под мышкой. Увидев его, сразу начал с поздравлений — в сдвоенном ноябрьско-декабрьском номере «Воли России» напечатали «Общество восьмерки пик».
Этот рассказ был особенно дорог Гайто. Он писал его с наслаждением, вспоминая последние годы в Харькове и ту лихую компанию, с которой он познакомился в бильярдной незадолго до прихода в город красных. Себя в рассказе он назвал так, как его действительно часто называли в сомнительных заведениях, которые он посещал тайком от матери.
«Следующим членом Общества восьмерки пик стал реалист Молодой. Вася Моргун познакомился с ним в бильярдной, проиграв ему перед этим четырнадцать партий. Он хотел расплатиться фальшивыми бумажками. Но реалист Молодой знал его давно и знал его профессию.
– Товарищ, — сказал Молодой, — ваши деньги действительно хорошо нарисованы. Только вы напрасно думаете, что меня можно дурачить. Я люблю другой сорт бумаги. Заплатите мне настоящими деньгами, или вы оставите здесь вашу шубу и шапку.
Несколько постоянных посетителей, по-видимому, хороших знакомых Молодого, подошли к бильярду и молча остановились. Вася быстро поглядел вокруг себя и понял, что положение безнадежно.
– Такой молодой и так разговаривает, — сказал Вася. — Что вы кушаете за обедом, товарищ?
– Вы мне платите деньги, товарищ Моргун, или потом вы сами будете жалеть.
- А, вы даже знаете мою фамилию? — удивился Вася. – Сколько вам лет, скажите, пожалуйста?
– Скоро пятнадцать, — ответил Молодой.
– Хорошо.
И Вася заплатил проигрыш настоящими деньгами.
– Вы свободны? — спросил он. — Мне надо с вами поговорить.
Они вышли. Вася помолчал, потом закурил и сказа
– Вы читали Шекспира, молодой человек? Или каких-нибудь других авторов? Вы вообще что-нибудь понимаете или вы сильны только в бильярде?
Молодой обиделся.
– Я читал, — сказал он, — Шекспира, Данте и Вольтера. Кроме этого, я читал Фейербаха, Юма, Спинозу, Шопенгауэра и еще нескольких философов, которые мало известны. В последнее время я прочел Ницше, Гюйо, Конта, Спенсера и первые пятьдесят страниц "Критики чистого разума”»
Все это была чистая правда: гимназист Газданов очень любил читать книги по философии и наблюдать за карманниками, фальшивомонетчиками и шулерами. «…то, что я постоянно бывал в обществе воров и вообще людей, находившихся на временной свободе, от одной тюрьмы до другой, — не имело, казалось бы, особого значения, хотя и тогда уже можно было предполагать, что одинаково неизменная любовь к таким разным вещам, как стихи Бодлера и свирепая драка с какими-то хулиганами, заключает в себе нечто странное», — размышлял Гайто о своем характере времен знакомства с героями «Общества восьмерки пик».
Такой же странной казалась ему теперь собственная трогательная привязанность к харьковскому старику-букинисту, в пыльной лавке которого Гайто подолгу копался в поисках недостающих впечатлений. Однажды на базаре старика обвинили в воровстве, началась драка. Гайто вступился за букиниста и вызвал полицию, после чего дело закончилось миром. Именно тогда старый еврей предсказал ему скорый отъезд: «Не смотрите на меня с улыбкой, мы с вами больше не увидимся». Тогда слова старика показались ему только забавным замечанием и не больше. А теперь с этого предсказания Гайто начал повествование об «Обществе восьмерки пик», с нежной грустью вспоминая малейшие подробности того давнего разговора. Сейчас, совершая длительные прогулки по парижским набережным, Гайто неприятно было вспоминать ту беспечность, с которой он выслушал старика, даже не скрывая улыбки. Он и представить себе не мог, что через несколько лет воспоминания о тех годах станут самой долгожданной весточкой с родины.
Февральского номера «Воли России» за 1928 год Гайто ждал с особенным нетерпением: его рассказ «Товарищ Брак» стоял в оглавлении первым. Ждали этого номера и его друзья — выпуск был посвящен молодым парижским авторам. В нем были стихи Вадима Андреева, Бориса Божнева, Александра Гингера. Было напечатано великолепное стихотворение Бориса Поплавского «Черная мадонна», которое станет «визитной карточкой» поэта.
Владимир Сосинский выступил в журнале со статьей «О читателе, критике и поэте». Это был его ответ на развернувшуюся кампанию против молодой поэзии. Поддерживая авангардистов, он отмечал, что в эмигрантской литературе утрачена роль критика как примиряющего звена между писателем и поэтом. Но Марк Слоним как раз и пытался взять на себя эту примиряющую роль между молодыми поэтами и консервативными читателями. Он не уставал объяснять значение и ценность новой поэзии, стараясь сохранять объективность суждений. Гайто с интересом прочел все, что писали о его друзьях.
В литературном дневнике 1928 года Слоним писал о Вадиме Андрееве: «Андреев очень много работает над стихом, у него прекрасное влечение к сжатости, он избегает "обмана музыки" и презирает легкие эффекты дешевой напевности. Все это очень хорошо — но в своем стремлении к торжественной значительности он прибегает к отжившему символическому словарю. Он любит важные слова: светозарный, потусторонний, неотступный, неотвратимый».
У Вадима и вправду иногда проскальзывала какая-то напыщенность, казавшаяся Гайто немотивированной, но были у него и строки, которые прочно врезались в память. Особенно нравилось Гайто андреевское «После смерти»:
Кто смертью назовет мое томленье,
И паруса, и ветр, и этот путь,
Исполненный такого вдохновенья,
Что я не в силах прошлого вернуть.
Смысл каждого слова отзывался в душе таким отчетливым и ясным пониманием, которое возможно между людьми с общим прошлым, настоящим и будущим. «Маму мы с собой не возьмем. — Не возьмем…» — эхом отдавались в его памяти слова отца. И снова перед его глазами плыла карта, лежащая на столе отца, шумели волны и скрипели колеса, везущие повозку с дорогим телом. Гайто опять показалось, что тогда вместе с гробом похоронили и его маленькую душу, которая очнулась от смертельного сна много позже, через несколько лет, уже в Харькове.
В то время Гайто писал «Превращение». Его герой Филипп Аполлонович был тяжело ранен и чувствовал сладостное приближение смерти. Однако доктор спас ему жизнь, которая была Филиппу Аполлоновичу отныне не нужна. Нет никакого Филиппа Аполлоновича Герасимова, есть только старик, согнувшийся в ожидании смерти. Когда же наступает настоящая смерть? Можно ли считать то, что происходит, жизнью? Именно это хотел понять Гайто, когда записывал монолог Филиппа Аполлоновича:
«Все, в чем я жил, ушло от меня на миллионы верст; и мне показалось бы нелепой мыслью, что вся эта сутолока эта жизнь с женой и сыном и массой других мелочей может ко мне вернуться. Я был во власти смерти: это лучшая власть, какую я знаю. Вы спрашиваете, почему я состарился?.. Я состарился потому, что я знаю смерть. Я могу поздороваться с ней, как со старым знакомым. Я зову ее по имени, но она не приходит. И почему вы думаете, — презрительно спросил он, — что она женщина? Смерть — мужчина».
Эпиграф к рассказу — строчки из бодлеровского «Плаванья» — нашлись сами собой. Они словно встали на свое место:
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь!
В который раз Гайто мысленно возвращался к отцу.
3
Литературная жизнь в самом Париже приняла для Гайто форму общественных собраний и дискуссионных встреч. Париж был настоящим русским культурным центром, где собрались люди самых различных политических, религиозных и эстетических воззрений. К середине 1920-х годов среди русской эмиграции образовалось огромное количество комитетов, организаций, собраний и обществ, посещение которых стало настоящей профессией для некоторых. Среди эмигрантов появились «посетители», которые подкармливались на таких вечерах, записываясь то в один союз, то в другой и избегая уплаты членских взносов.
Заседания таких организаций, как Общество друзей еврейской культуры, Союз русских писателей и журналистов, Общество русских студентов для изучения и упрочения славянской культуры, проходили не реже двух раз в месяц, а если прибавить к ним собрания всевозможных землячеств Харьковского, Киевского, Крымского, Ростовского, да еще не забыть благотворительные концерты, то можно было почти каждый вечер рассчитывать если не на бесплатный ужин, то хотя бы на чай с печеньем в приятной обстановке.
Однако образовывались и исчезали организации и сообщества столь стремительно, что не успевал Гайто прочесть о них объявление в газете и собраться посетить очередное собрание, как тут же поступало сообщение, что данный союз переименован и заседание его перенесено на неопределенный срок. Подчас Гайто чувствовал, что у него не хватает сил следить за развитием эмигрантской жизни.
Вот, к примеру, хроника событий общественно-культурной жизни Парижа начала 1925 года:
3 января — театр «Одеон» представляет «Воскресение» Толстого.
4 января — русские скауты, детское утро-концерт.
16 января — вечер Клуба писателей.
23 января — литературно-музыкальный вечер писателя Алексея Ремизова.
14 февраля — открытие Русского театра. Пьеса Найденова «Дети Ванюшина».
16 февраля — вечер К. Бальмонта.
18 февраля — собрание Клуба писателей.
18 февраля — собрание Цеха поэтов.
23 февраля — встреча Сибирского землячества.
25 февраля — Русский театр «Вера Мирцева».
28 февраля — публичное собрание Клуба молодых литераторов.
2 марта – Сорбонна. Лекция проф. Догеля «Развитие науки международного права в русской литературе».
7 марта – торжественное собрание клуба молодых литераторов, посвященное 125-летию Е. А. Баратынского.
8 марта – вечер в честь Д. Мережковского. Концерт
Двадцать восьмого ноября 1926 года в особняке, расположенном в сквере Рапп, состоялось торжественное открытие Клуба русских писателей. Он образовался в Париже как преемник Московского и Берлинского клубов. Его постоянные заседания проходили на улице Виталь. Целью Клуба стало желание старших эмигрантов приобщить к дореволюционной культуре русскую молодежь. Поэтому Клуб устраивал завтраки в Татьянин день для бывших студентов Московского университета, где они могли бы поделиться воспоминаниями о студенческой юности. Для детей устраивались православные рождественские елки, отмечали День лицея. Были и юбилейные ужины для взрослых в честь поэта А.Плещеева, актрисы Е. Рощиной-Инсаровой, писателя И. Бунина. Гайто почти не бывал на этих празднествах, чувствуя себя слишком «старым» для рождественской елки и слишком юным для чествования А. Плещеева. О студенческой скамье в ту пору он только мечтал.
Немало эмигрантов привлекло в 1925 году первое заседание Общества друзей русской книги, которое объединяло библиофилов и библиографов. За первым чаем Михаил Осоргин рассказывал, как в эпоху военного коммунизма в Москве в книжной лавке писателей за прилавком работал Борис Зайцев, Владислав Ходасевич, Николай Бердяев. У Гайто, как известно, с книжной лавкой были связаны иные воспоминания. Слушая рассказ Осоргина, он вспомнил опять своего старика-букиниста. Именно старая лавка вслед за библиотекой отца стала тем местом, где Гайто проникся магией слов, уносивших его в бесконечные странствия, о которых он столько мечтал в детстве. Поэтому Гайто была понятна и близка любовь к книге , сквозившая в рассказах собеседников, поэтому и журнал «Временник», который периодически выпускали друзья русской книги, Гайто читал с интересом.
Как-то раз в середине мая Газданов заглянул на литературный вечер, организованный Союзом галлиполийдев, куда были приглашены Борис Зайцев, Александр Куприн, Саша Черный. Войдя в зал, Гайто сразу же подумал, что напрасно он сюда пришел. Ему не хотелось ни с кем обниматься и никого узнавать. Через некоторое время ощущение отчуждения усилилось.
Никаких доблестных воспоминаний у него галлиполийское сидение не оставило. Вглядываясь в лица именитых писателей, выступавших на вечере, Гайто с грустью подумал, что их устами говорит милое достойное и, к сожалению, безвозвратное прошлое. Прошлое, к которому он не может быть причастным при всем своем желании. За спинами Зайцева, Куприна он чувствовал огромный прочный мир царской России, который не в состоянии уничтожить ни вихри революции, ни бури Гражданской, ни годы эмиграции. У Газданова и у его ровесников такого мира не было; он был разрушен еще до того, как появилась способность что-либо хранить и помнить. Больше к галлиполийцам Гайто не ходил.
Зато адрес по улице Данфер Рошро, 79 (rue Denfert-Rochreau) Гайто запомнил с первого раза и посещал этот дом регулярно. Там собирался Клуб молодых литераторов. Гайто узнал о нем от Вадима Андреева, который за год существования Клуба стал его завсегдатаем и уже привел в него Доду Резникова и Володю Сосинского. Конечно, они не забыли и про Гайто. Помимо уже известных имен — Бориса Зайцева, Георгия Адамовича, Михаила Струве, Георгия Иванова — там выступали и пока малоизвестные литераторы, все больше поэты: Борис Поплавский, Довид Кнут, Ирина Кнорринг, Антонин Ладинский, Семен Луцкий. На заседаниях клуба устраивались диспуты. Юрий Терапиано прочел свое «Слово о "Рождении Богов" Мережковского». Несколько раз обсуждали поэзию Блока. Сосинский не только читал свою новую повесть «Ита Вита», но и устроил настоящую словесную битву, выступив с докладом о новой поэзии «За и против».
Вскоре на литературных вечерах Клуба был образован Союз молодых поэтов и писателей, заседания которого проходили по этому же адресу. Но Гайто стал активным членом союза только в 1927 году, после того как его стали печатать в Праге. Начиная с 30 апреля, Гайто посещал его собрания регулярно. А в начале ноября он уже публично читал свой рассказ «Общество восьмерки пик», предварительно объявив, что рассказ принят к публикации в ближайшем номере «Воли России».
Журналист Дмитрий Унковский в 1939 году, подводя итоги пятнадцатилетней деятельности Союза молодых поэтов и писателей, писал: «Эта своеобразная организация была вроде особой касты. Большой процент "объединения" — молодежь, немало и людей зрелого возраста. За 15 лет молодые успели даже устареть. Поэты и поэтессы несколько лет подряд заседали в кафе "Грийон" возле бульвара Сен-Жермен, выполнявшего в то время роль огромного книжного рынка, книжные магазины чуть ли не в каждом доме — настоящее царство книги. В кафе "Грийон" имеется подвальный зал, куда не проникает шум с улицы. Там и собирались русские поэты для чтения стихов. Администрация кафе предоставляла этот зал бесплатно с условием обязательной консомации: каждый должен был заказать что-нибудь: чашку кофе, стакан вина, кружку пива. Поэты читали друг другу стихи, выслушивая беспощадную критику, самые откровенные мнения. Не раз на этих собраниях раздавались реплики вроде "Ты ничтожество!", "Ты — бездарность!" или "Ты — гений!"
И это не мешало по окончании собрания ничтожеству и гению вместе дружески выпивать в каком-нибудь бистро на Монпарнасе, куда обязательно перекочевывали на из "Грийона” все участники собрания. Парижские поэты и поэтессы были люди трудящиеся. Состоятельные люди, как, например, Софья Прегель, среди поэтов — единицы. Довид Кнут служил на фирме, развозя на трехколесном велосипеде купленный клиентами товар. Газданов работал ночным таксистом. Станюкович — дневным. Екатерина Бакунина арендовала будку, в которой продавала лотерейные билеты. Терапиано работал в фармацевтической фирме упаковщиком. Софиев мыл стекла в магазинах и домах. Гингер работал инженером на фабрике своего дяди».
Но не только разница в материальном положении и образе жизни влияла на взаимоотношения «старших» и «младших» писателей. Могло показаться, что между ними существовала невидимая граница, переступать которую первые не очень хотели, а вторые не могли. Причин для этого было много, и первая из них та, что у старших и младших писателей было различное отношение к литературному процессу. Как заметил по этому поводу в «Воле России» Марк Слоним, «эмигрантская литература едва ли существует как некое органическое целое, обладающее внутренним ростом, способное к какому-либо движению. Большинство крупнейших представителей эмигрантской литературы — Бунин, Куприн, Шмелев — принадлежат к поколению, сложившемуся еще в конце прошлого столетия (не говоря уже о Мережковском, Гиппиус, Бальмонте). Важно тут не то, что родились они в 70-е или 80-е годы, а то, что выступили они на литературную арену в девяностых, и к началу нынешнего века были уже сложившимися законченными художниками, занявшими определенное место в русской литературе. Большинство из них не участвовало в литературной борьбе и в литературном развитии последних пятнадцати лет. Они еще перед войной были академиками в буквальном и переносном смысле этого слова».
Нельзя сказать, что со стороны «старших» не было реальных попыток объединения интересов. Одной из них стали заседания «Зеленой лампы» у Мережковских, которые проходили с 1927 по 1940 год каждое воскресенье с четырех до семи вечера. Горячий поклонник таланта Мережковского Юрий Терапиано так описывал историю рождения «Зеленой лампы»:
«Мережковские всегда интересовались новыми людьми.
Если кто-нибудь из еще не известных им молодых выпускал книгу или обращал на себя внимание талантливым выступлением на каком-нибудь собрании, существовал закон, в силу которого новый человек должен был быть представлен на рассмотрение Мережковским. Гиппиус усаживала его подле себя и производила подробный опрос: каковы взгляды на литературу и — самое решающее — как реагирует новый человек на общественные, религиозные и общечеловеческие вопросы. Подобный допрос заставлял смущаться и отвечать невпопад некоторых талантливых, но застенчивых писателей. Случалось, что какой-нибудь находчивый эрудит, поверхностный и безответственный, пожинал лавры на двух-трех воскресеньях. Но Мережковских не так-то легко было провести: через несколько встреч тайное становилось явным и овцы отделялись от козлищ».
По свидетельству Терапиано, Мережковские в 1927 году решили создать нечто вроде «инкубатора идей», род тайного общества, где все были бы между собой в заговоре в отношении важнейших вопросов, чтобы впоследствии перебросить мост в более широкие эмигрантские круги. Вот почему было выбрано название «Зеленая лампа», вызывающее воспоминание о петербургском кружке в начале XIX века, в котором участвовал Пушкин.
Первое заседание «Лампы» состоялось 5 февраля 1927 года в помещении Русского торгово-промышленного союза. Открывал собрание Владислав Ходасевич. Сообщение, которое он торжественно зачитал на заседании, как и заключительное слово Мережковского «Есть ли цель у поэзии», позже поместили в виде стенографического отчета в журнале «Новый корабль».
В первые годы аудитория «Зеленой лампы» была довольно эмоциональной, что рождало горячие споры. Многие впали у Мережковских в немилость, временную или постоянную, за отношение к «Зеленой лампе». Одним из таких «немилых» стал и Гайто. Однажды Мережковский высказал это вполне определенно:
– Христос завещал нам любить врагов наших. Газданов мне не враг. И я его не люблю!
Гайто платил ему тем же. Он с горечью понимал, что среди «старших» писателей он не находит близких себе людей. Свои эстетические разногласия он сформулировал довольно быстро. Причины личностной неприязни он решится сформулировать много позже. А тогда, покидая «Зеленую лампу», он был убежден, что время все расставит на свои места.
4
Совсем иначе чувствовал себя Гайто на заседаниях «Кочевья» — литературного объединения, созданного Марком Слонимом в 1927 году, когда он перебрался в Париж. Причины, по которым Марк решил оставить Прагу, были прежде всего личные: его девушка Лариса Бучковская была сбита автомобилем, принадлежавшим председателю Совета министров Чехословакии. Полиция пыталась скрыть обстоятельства ее смерти, но Марк пытался придать этому делу огласку. Дело дошло до слушаний в парламенте. История была крайне неприятна: расследование личной трагедии постепенно приобретало политический характер. После тяжких разбирательств Слониму захотелось покинуть Чехословакию, да и отношения у русской эмиграции с прежде дружественным правительством становились натянутыми, что впрямую сказывалось на финансировании. Сначала Слоник бывал в Париже урывками, проводя по три месяца то во Франции, то в Чехословакии. И уже во время своих кратких приездов стал собирать молодых литераторов, сотрудничавших в «Воле России». К 1932 году журнал в Праге закрылся, и Марк окончательно осел в Париже.
Поначалу «вольнороссовцы» собирались на улице Сен Бенуа возле Сен-Жермен, в ресторане Варэ «У маленького Сен-Бенуа». Про Варэ говорили, что он был не то денщиком, не то лакеем Гийома Аполлинера. В его ресторане бывали и Андре Жид, и Дюгамель, собирались там музыканты и художники, работавшие у Дягилева. Затем решено было «перекочевать» в нижний зал таверны «Дюмениль», которая находилась на Монпарнасе в доме 73. Собрания «Кочевья» стали чрезвычайно популярными, как среди молодых, так и среди маститых литераторов, интересующихся культурой не только русской эмиграции, но и Европы, Америки, Советской России. Желание быть на «передовой» интеллектуального процесса порождало горячие споры, от которых не мог удержаться и сам организатор собраний Слоним:
«На многолюдных собраниях царила полная свобода слова, и ей охотно пользовались ораторы, принадлежавшие к самым различным течениям. Однажды Святополк-Мирский, прославлявший роман Фадеева "Разгром" — роман действительно хороший, хотя и подражательный, — громко заявил, что за несколько его глав готов отдать всего Бунина. Я не выдержал и крикнул: "Дмитрий Петрович! Да вы ведь, вероятно, этого и не думаете, а говорите нарочно, чтобы раздразнить гусей!" Он ухмыльнулся, но промолчал. Этот умный, тонкий и блестящий критик любил поражать своими парадоксами. За его пророчество, что Чехова перестанут читать через десять лет, я назвал его литературным самодуром».
«Кочевье» было одним из немногих эмигрантских объединений, где действительно не «брезговали» советскими писателями, старались относиться к ним непредвзято, обсуждая на заседаниях Владимира Маяковского, Михаила Зощенко, Бориса Пильняка, литературную группу «Перевал». Сюда приходили все, кто хотел уловить направление движения мировой литературы.
Посетители «Кочевья» старались следить за новыми интересными писателями Запада. В бурную дискуссию вылилось обсуждение популярнейшего нашумевшего романа Дейвида Герберта Лоуренса «Любовник леди Чаттерли». Отражение фрейдистских комплексов и откровенность, по мнению некоторых критиков, близкая к порнографии, к бульварному роману, вызывали немало нареканий в адрес англичанина со стороны «умеренных» и восторг со стороны «крайне левых». Большинство сходилось на том, что на русском языке так еще не пишут, но «стоит ли?» — этот вопрос остался открытым. Как только вышел роман Луи Фердинанда Селина «Путешествие на край ночи», Гайто сразу вызвался сделать доклад об этой удивительной книге французского писателя, которого он сразу почувствовал и принял как своего. Он и не предполагал, что всего через несколько лет сам напишет роман, который встанет в один ряд с селиновским «Путешествием».
Вместе с тем одной из главных задач «Кочевья» была попытка понять и угадать значение и назначение эмигрантских писателей. Является ли эмигрантская литература самостоятельным древом или засыхающей ветвью в современной литературе? Что в ней осталось от русской классики прошлого столетия, а что она позаимствовала от современных европейцев? Ответы на эти вопросы искали «кочевники», объявляя темы: «Чего мы хотим? В поисках литературных направлений», «Западничество и восточничество в русской литературе», «Спасение или гибель. Влияние русской литературы на эмиграцию».
С первых заседаний Газданов стал одним из активнейших членов объединения. Здесь он читал свои новые произведения. Только его рассказам и работам было посвящено более двадцати собраний. Первое из них состоялось в мае 1928 года, когда Слоним предложил провести закрытое собрание и разобрать те несколько рассказов, которые Гайто уже успел напечатать в «Воле России». Жестко, сурово и хлестко обсуждали его товарищи «Общество восьмерки пик», «Гостиницу грядущего», «Рассказы о потерянном времени». Уже тогда Гайто понял, насколько различны у «кочевников» представления о назначении
Литературы, о критериях художественности. Большинство из них имело похожие судьбы, интеллектуальный багаж и образ жизни, но каждый стремился к своему «идолу». Гайто задумал написать манифест: что есть искусство подлинное и что подделка. Он писал статью во время летнего перерыва в заседаниях общества. В июне вся общественная жизнь Парижа замирала. Те, кто имел хоть немного денег, старались уехать из столицы,
спасаясь от жары и духоты. Для Гайто это был первый год работы таксистом, он только начал выплачивать долг за приобретенный в ренту автомобиль, и потому никаких сбережений на летний отдых у него не оставалось. Стараясь выкроить немного времени между тем часом, когда спадал зной, и ночью, когда ему нужно было садиться за баранку — на закате он выбирался на могилу Мопассана, что неподалеку от Монпарнаса, сидел там часами и сочинял текст, который хотел отчеканить осенью своим собратьям по «Кочевью». Ему было двадцать пять лет, и он уже понимал, что он ищет в литературе, чего ждет от нее и зачем ему нужно писать. В ноябре Газданов читал на заседании «Чувство страха по Гоголю, Мопассану и Эдгару По».
Это была его первая статья, ставшая программной на ближайшие годы. В ней Газданов утверждал, что подлинным искусством можно считать только то, что являет собой образец искусства фантастического, то есть далекого от мира реальных и определенных понятий. «Искусство фантастического, — полагал Газданов, — возникло после того, как люди, его создавшие, сумели преодолеть сопротивление непосредственного существования в мире раз навсегда определенных понятий, предметов и нормальных человеческих представлений… Для того, чтобы пройти расстояние, отделяющее фантастическое искусство от мира фактической реальности, нужно особенное обострение известных способностей духовного зрения — та болезнь, которую Эдгар По называл болезнью сосредоточенного внимания».
Лишь немногие художники, считал Гайто, в действительности обладают этим зрением, среди них: По, Мопассан, Гоголь, Достоевский.
«Достоевский испытал переживания осужденного на смерть и ужасные эпилептические припадки; Гоголь был снедаем тем беспрерывным духовным недугом, который довел его до безумия; Мопассан, записавший в рассказе "Орля" мысли сумасшедшего, собственно, вел дневник своей же болезни; Эдгар По провел свою жизнь точно в бреду».
Их болезнь, по его мнению, была связана прежде всего с чувством неминуемого приближения смерти. Газданов предполагал, что многие книги остались бы ненаписанными, если бы им не удалось преодолеть свой страх. И именно потому подлинное искусство абсолютно иррационально, что в его основе — предчувствие смертельного ужаса. Таким образом, Гайто, определяя взаимоотношения со смертью, определял свою задачу как художника.
Через год, следующей осенью, он вернулся к этой теме в докладе «Миф о Розанове». Указывая на множество идеологических и эстетических противоречий, связанных с именем прославленного философа, Газданов расценивал творчество Василия Розанова как процесс медленного умирания. И с этой точки зрения, считал Газданов, книги и статьи Розанова — это агония умирающего, к которой неприменимы традиционные критерии последовательности взглядов. Газданов видел заслугу Розанова как художника именно в том, что ему удалось передать ряд эмоциональных колебаний, связанных с умиранием.
Именно в этом ключе рассматривал Гайто свое творчество. Он ощущал себя в положении художника перед лицом смерти, и потому духовное одиночество — неизбежное следствие этого положения — неотступно преследовало его.
В начале 1930-х Гайто совершает важнейшие шаги на пути преодоления собственной отверженности. Движения, предпринятые, казалось бы, в разных направлениях, — создание текста, за которым последует посвящение в писатели, и вступление в масонскую ложу, — имели не только общую внутреннюю мотивацию; им способствовал один и тот же человек, влияние которого на судьбу Гайто оказалось огромным.