ЗАПИСКИ ШОФЕРА

ЗАПИСКИ ШОФЕРА

Русские таксисты в мирные годы между двумя войнами становятся такими же парижскими «типами», как уличные художники, облюбовавшие Монмартр, и непременные консьержки, без которых немыслим Париж. С парижских улиц русские таксисты незамедлительно перекочевывают в романы и кино, представая там в обличье разоренных аристократов или великих князей, изгнанных из своих родовых имений революцией и бородатыми мужиками, которых они секли кнутом и заставляли гнуть спину. Так на парижской мостовой родился еще один миф — о русских князьях-таксистах…

Елена Менегальдо. Русские в Париже

1

В 1937 году Владимир Феофилович Зеелер, известный среди русского зарубежья как секретарь парижского Союза русских писателей и журналистов, составил для эмигрантов справочник «Русские во Франции». Гайто, будучи уже водителем с приличным стажем, раскрыл его на страницах, посвященных французским правилам автомобилистов. Глава была написана неким инженером Полуэктовым в помощь тем, кто собирался стать шофером такси.

Первым делом следовал перечень документов: «серая карта», или паспорт машины по-нашему, «розовая карта», то есть водительские права, «зеленая карта», или разрешение на поездки, паспорт самого автомобиля со свидетельством об уплате налога, страховка на случай дорожных происшествий… Читая длинный список, Гайто невольно улыбнулся: приведись ему составлять подобный перечень вместо инженера Полуэктова, к необходимому формальному набору он не преминул бы добавить рекомендации иного, прежде всего психологического характера.

Гайто вспоминал, с каким трудом он собирал необходимые бумаги, когда устраивался в гараж. Тогда победа над французской бюрократией казалась ему основным препятствием в получении желанного места. Однако теперь, отсидев уже более шести лет за рулем, он понимал, как были далеки от реальности его радужные представления об образе жизни парижского таксиста.

Как и во времена прежних испытаний, связанных с войной, бегством, военными лагерями, работой на заводе, главная проблема для Гайто заключалась не в мобилизации физических сил и преодолении бытовых неудобств; она заключалась в сохранении гаммы чувств, которые не только не предполагались в его обстоятельствах, но чрезвычайно мешали его существованию. Способность улавливать оттенки как собственных душевных движений, так и душевных движений окружающих, даже простое любопытство — все эти качества, которые помнил в себе Гайто с раннего детства, были не востребованы и потому неуместны в данной ситуации. «Ситуация» тянулась много лет, и, если бы не его привычка записывать свои впечатления и продлевать тем самым их жизнь, он давно должен был бы утратить душевную выносливость и получить взамен лишь натренированную выносливость тела. Все было в соответствии с эпизодом, рассказанным ему Марком Слонимом — большим другом Марины Цветаевой.

Однажды Марк приехал в Медон навестить поэтессу. Та сидела за кухонным столом, низко нагнувшись над тетрадью. Марк спросил, не помешал ли он ей работать. Она ответила, что писать стихи сейчас совершенно не может: «При настоящей работе самое важное — вслушиваться в себя, для этого нужны досуг, тишина, одиночество». Потом помолчала и добавила: «Обваливая рыбу в муке, я могу думать — но чувствовать не могу, запах мешает». И Гайто, никогда не любивший ни самой Цветаевой, ни ее стихов, с горечью понимал, что эти слова, полные отчаяния, относятся к каждому русскому, кто пытался заниматься литературой в эмиграции среди неизбежной поденщины.

Но в тот день, когда Гайто впервые вышел на работу в качестве таксиста, он надеялся, что время, проведенное за рулем, будет чрезвычайно плодотворным, богатым впечатлениями и воспоминаниями. На деле же ему почти не удавалось сосредоточиться ни на одной мысли, а беглость впечатлений стала быстро утомлять.

«Никакое впечатление, никакое очарование не могло быть длительным при этой работе – и только потом я старался вспомнить и разобрать то, что мне удалось увидеть за очередную ночную поездку из подробностей того необыкновенного мира, который характерен для ночного Парижа», – вспоминал он о своих первых днях за рулем.

В неменьшей степени отрезвило Гайто и первое знакомство с разнообразием ночных клиентов. Гайто давно уже не считал себя наивным юношей, но первоначальный шоферский опыт заставил его в этом слегка усомниться, поскольку он быстро убедился в том, что его прежнее знание человеческой натуры не столь велико, чтобы избежать сюрпризов и потрясений.

Как-то доставив по домам несколько пассажиров, засидевшихся в ночных гостях, Гайто проезжал мимо приличной дамы, прислонившейся к тротуарной тумбе. Он остановил машину, привлеченный ее криками и стонами; оказалось, у нее была сломана нога. Гайто бережно отнес женщину в автомобиль и повез в госпиталь. Но при появлении врача дама тут же заявила, что не собирается платить таксисту, так как он сбил ее с ног, превысив допустимую скорость движения. Гайто был потрясен тем, как легко эта дама, которая не видела от него ничего, кроме участия, навлекала на него целый ком неприятностей, из которых самым невинным было лишение дохода, а самым тяжелым — обвинение в попытке непреднамеренного убийства. На его счастье, врач в приемном отделении оказался во всех отношениях опытным специалистом. Он быстро определил, что перелом был вызван не ударом машины, и не час назад, как уверяла пострадавшая, а намного раньше, и что некоторые следы на лице дамы, которые Гайто не разглядел при свете тусклого уличного фонаря, свидетельствуют о разгульном вечере с бурным выяснением отношений, следствием которых, судя по всему, и была предъявленная травма. Гайто поспешил ретироваться, даже не задумываясь о потерянных деньгах и времени.

Отъехав от госпиталя подальше, он остановил машину на стоянке в ожидании пассажира, закурил и задал себе вопрос: что он будет делать в следующий раз, когда вновь возникнет похожая ситуация? В том, что она возникнет, Гайто почти не сомневался. Его убедила в этом невозмутимость врача, с которой тот выслушивал стенания и возмущения «жертвы». Гайто вспомнил скептический взгляд доктора, который тот время от времени бросал на всхлипывающую женщину, и как он смотрел на нее прямо в упор, когда та вскрикивала при прощупывании ноги. Все это время доктор молчал, не комментируя и не проявляя к услышанному ни малейшего интереса. Гайто тоже молчал, подавленный ожиданием вызова полиции. Только через полчаса, успокоившись, он понял, что равнодушие врача скорее всего было вызвано привычкой к подобным трюкам и многим другим уловкам, которые были пока неизвестны Гайто, но ко­торые наизусть знал любой дежурный врач небогатых парижских больниц.

И вот теперь Гайто задумался над тем, как следует поступать в аналогичных случаях. Он понял, что в следующий раз будет вести себя точно так же, разве что заранее приготовится к любому исходу событий. Так с первых же дней его новой работы обозначилась проблема сохранения человеческого достоинства в обстоятельствах, которые это понятие исключали. Гайто имел некоторые представления о психологии харьковских уголовников и игроков, русских офицеров, чернорабочих-эмигрантов со всего света, но специфики французской ментальности, ее проявления среди самых низших и самых высших социальных слоев он еще не знал и не чувствовал.

«…я помню, — писал он, — что один из старых рабочих… сказал мне, что за сорок лет пребывания в Париже он не был на Елисейских полях, потому что, объяснил он, он там никогда не работал. В этом городе еще была жива — в бедных кварталах — далекая психология… чуть ли не четырнадцатого столетия, рядом с современностью, не смешиваясь и почти не сталкиваясь с ней. И я думал иногда, разъезжая и попадая в такие места, о существовании которых я не подозревал, что там до сих пор происходит медленное умирание Средневековья».

Больше всего Гайто поражал тот факт, что он не замечал особенной разницы между психологией французской аристократии и плебса. Благодаря родительскому воспитанию, Гайто так рано получил представления о чести, благородстве и достоинстве, что никакие жизненные потрясения не могли вытравить эти качества из его характера; они существовали в нем на уровне инстинкта. И Гайто неоднократно замечал, что подобным инстинктом обладала лучшая часть российской эмиграции. Так, за русскими таксистами, большинство из которых были и впрямь благородного происхождения ходила добрая слава честных и ответственных работников; хозяева гаражей их уважали. Однако порядочность русских нередко оборачивалась против них при столкновениях как с богатыми пассажирами, так и с коллегами-французами, большинство из которых были малограмотными провинциалами, пересевшими из фиакров в такси.

Сколько раз Гайто слышал рассказы шоферов, сокрушавшихся о том, что им пришлось тащиться на другой конец города, чтобы вернуть богатой клиентке забытый в машине сверток, а та не только не компенсировала затраты на дорогу, но даже не выразила устной благодарности, выслав лишь горничную за свертком и приняв все как должное. Вскоре Гайто и сам убедился, что формальная принадлежность к высшему парижскому обществу крайне редко свидетельствует о некоторых моральных обязательствах, связанных с высоким положением.

Однажды он заметил на заднем сиденье брошь с крупными бриллиантами, которую обронила богатая клиентка. Гайто не успел убрать с сиденья находку, как его сразу же остановила дама в собольей накидке. Она ехала на авеню Фош, где обитали весьма состоятельные граждане. После ее ухода брошь исчезла — дама украла ее, как какая-нибудь горничная или проститутка.

И подобных открытий, связанных с неведомыми прежде сторонами человеческой натуры, у Гайто накопилось с избытком в первые же годы шоферской практики. С самого начала работы Гайто решил вести дневниковые записи своих впечатлений. Разумеется, они носили обрывочный и случайный характер — ровно такой, какой был свойствен миру ночного таксиста. И только с появлением в Париже Фаины Гайто стал рассматривать эти разрозненные эпизоды как некоторый профессиональный задел для будущего романа. Она настаивала на том, чтобы его шоферские истории увидели свет, и Гайто принялся за один из лучших своих романов, который он посвятил любимой жене.

2

«В довоенные годы выбиться в таксисты мечтали все русские эмигранты, которые работали в заводских цехах. Многим хотелось также вырваться из маленьких провинциальных городков в Париж, столицу русской диаспоры, где можно было встретить друзей и знакомых, где уже существовала хорошо отлаженная система взаимоподдержки. В русской колонии всячески помогали приобщиться к профессии таксиста: организовали вечерние курсы для желающих получить права, издавали учебники на русском языке. Для многих молодых эмигрантов, которые, не успев получить образование и профессию, оказались сначала втянутыми в войну, а затем очутились в изгнании, профессия таксиста была единственной возможностью добиться хоть какого-то социального положения. Эта профессия позволяла также сохранять определенную независимость и даже свободу: хозяин над душой не стоит (хотя бы во время работы), рабочие часы можно выбирать по своему желанию, и весь Париж твой — осваивай и "колонизируй" его, как хочешь. К тому же профессия таксиста открывает неограниченные возможности для общения и знакомства с французами из самых разных слоев».

Так вспоминала о самой престижной эмигрантской профессии Елена Менегальдо, дочь русского эмигранта-таксиста. Именно так рассуждал и Гайто, когда в конце 1928 года шел устраиваться на шоферские курсы, совершая очередной традиционный шаг на пути русского эмигранта. Меньше всего в тот момент его волновало собственное невольное участие в создании мифа о русских шоферах. Десять лет спустя он тем более не предполагал, принимаясь за новый роман «Ночные дороги», что будущая книга станет основой мифа о Газданове как о «писателе-таксисте».

«Из шоферов вышел талантливый писатель Гайто Газданов», — замечал Роман Гуль, описывая свои путешествия по «миру русского шоферского Парижа».

В действительности из пятидесяти лет, прожитых за границей, Гайто работал ночным шофером менее двадцати лет. Кроме «Ночных дорог», он использовал свой водительский опыт с писательской целью только в рассказе «Вечерний спутник». Однако роман «Ночные дороги» получился настолько талантливым и запоминающимся, что долгие годы в памяти многих соотечественников, лично не знакомых с Гайто, его фамилия прочно ассоциировалась с романом «про такси». В то время как о русских таксистах помимо бульварных авторов писали и Борис Поплавский, и Андрей Седых, и многие другие. Недаром Елена Менегальдо посвятила этому явлению целую главу в своей книге «Русские в Париже». Действительно, миф о «спасительной профессии», как называли ее русские, заслуживал отдельного обстоятельного описания.

Но Гайто никогда не занимался бытописательством и не ставил себе задачу создать подробное жизнеописание русского эмигранта, свершившего знатный путь от заводского цеха до гаража. Он также не собирался писать роман, построенный по канонам шоферского фольклора, который непременно обязан был включать в себя три основные темы: неожиданная встреча, чудесным образом меняющая жизнь таксиста, погоня за счастьем в виде богатой невесты, наследства, автомобиля, собственной недвижимости и борьба за справедливость с представителями власти. Всех этих неизменных атрибутов, в ожидании которых протекала внутригаражная жизнь его коллег, не было и не могло быть в романе Гайто.

Он писал другой роман о других людях. Сила его книги заключалась в том, что образ жизни ночного таксиста был наиболее пригоден для композиции романа, передающего мироощущение человека в мегаполисе. В «Ночных дорогах» множество персонажей и всего два героя: прежний автобиографический повествователь, несколько изменившийся после «Вечера у Клэр» и «Алексея Шувалова», и Париж, подобный миллеровскому городу-модели Вселенной. «Ночные дороги» имеют очевидное формальное родство с модным тогда «Тропиком Рака» Генри Миллера и «Путешествием на край ночи» Луи Селина. Однако подобное новаторство на русском языке было встречено критиками довольно сдержанно. На публикацию первой половины романа в «Современных записках» откликнулся только Георгий Адамович. Да и время для пристального литературного анализа было уже неподходящее — на Францию надвигалась война.

Дальнейшая публикация романа была продолжена только после войны, в 1947 году, в журнале «Орион», который не имел возможности напечатать его целиком и предложил опубликовать отрывки по выбору автора.

Полностью роман «Ночные дороги» вышел лишь в 1952 году в Америке, когда у Гайто появился шанс издать любой роман в Русском издательском доме. По настоянию Фаины, считавшей «шоферский роман» лучшим произведением мужа, выбор пал на «Ночные дороги», о чем сам Гайто никогда не жалел. Книга того заслуживала, несмотря на то, что критикой была встречена холодно.

«Отказать автору нельзя ни в находчивости, ни в наблюдательности, — писал А. Слизской в газете "Возрождение", — портретные зарисовки проституток, алкоголиков, сутенеров, наркоманов и развратников удачны, остры и точны. Удивляет другое: Газданов с пристальным вниманием наблюдает этот своеобразный мир, но ни сострадания, ни сочувствия к своим героям не может, вернее, не хочет звать в душе читателя».

И это было абсолютной правдой. Не было в душе Гайто ни сострадания, ни сочувствия в те времена, когда он сидел за стаканом молока в ночных бистро, равнодушно выслушивая монологи, которые знал наизусть и которые не вызывали ни малейшего интереса предсказуемостью событий и мелочностью ощущений. Казалось странным лишь то, что из всего романа критикам запомнился этот незначительный по мнению Гайто, фон, который образовывали перечисленные персонажи. Тогда как действительно занимательные судьбы Жанны Бальди (в книге — Ральди) и клошара Сократа (в книге — Платон) были описаны Гайто с неподдельным интересом и сочувствием, которое он на самом деле к ним испытывал и которое, как ему казалось, должен был почувствовать читатель. Ведь когда он познакомился с ними, это были чуть ли не единственные два человека в ночном городе, которые понимали его и которых понимал он сам. И последние часы жизни Жанны Бальди он запомнил на всю жизнь со всеми подробностями, до мельчайших оттенков, звуков и запахов, как запоминал все самое значительное в своей жизни.

«"Теперь я знаю, — сказала она, — мне кажется, я знаю, почему ты здесь и именно ты. Это оттого, что ты несчастлив в любви, мой милый. Ты можешь дать больше, чем от тебя требуют. И вот то, что остается, ты приносишь мне".

Она протянула руку к ночному столику и взяла стакан воды. Но пальцы ее так дрожали, что она не могла поднести его ко рту. Я стал поить ее с ложки и наклонился над ней. В сырой тишине ее комнаты я услышал тогда хриплое ее дыхание и глухое бульканье жидкости в ее горле. Именно в ту минуту я ощутил с необыкновенной ясностью, что близкая ее смерть неизбежна».

Этого он забыть не мог. Как не мог забыть тех чувств, которые овладевали им: и сострадание, и нежность, и тягостное сожаление о том, что Ральди умирала, унося с собой единственное представление о счастье, которое она получила в течение удивительной и богатой впечатлениями жизни. Он думал о том, что в этом мрачном логове, каковым выглядел ночной Париж для любого бедного чужестранца, остается всего один собеседник, который, как и он сам, стремится размышлять об отвлеченных понятиях, к которым можно было отнести и любовь, и счастье — о чем так определенно и однозначно сожалела Ральди, и многое другое, вовсе ей неведомое. И этим собеседником был Платон.

Нет, конечно, тогда в дневной жизни начала 1930-х Гайто встречал немало достойных собеседников, ценил дружбу с Михаилом Осоргиным, общение с братьями-масонами.

Он влюблялся, и ему изредка отвечали взаимностью. Он писал прозу, и ее изредка печатали. Но это было в другой жизни искусственно созданной и охраняемой связями людей, объединенных общим языком, общей памятью и общими интересами. А ночью — ночью Гайто перевоплощался в сына обычного парижского мясника, который не ищет знакомств, у которого странные привычки и недопустимая склонность к философствованию. Ночью Гайто переставал быть русским. И его соотечественники, которых он встречал в ночном Париже, порой казались ему куда более чужыми, чем Платон, этот знаменитый клошар, имевший твердые, тоже чуждые Гайто старинные убеждения государственного порядка: религия, семейный очаг и король. И тот факт, что последний французский нищий спокойно утверждает незыблемость понятий, о которых Гайто мог рассуждать только с известной долей относительности, рождал в его душе чувство бесконечного одиночества, избавления от которого он ждал долгие годы.

И вот, спустя десять лет после того, как он примерил на себя шкуру местного плебса, Гайто создал роман — в соответствии с французской литературной традицией и проникнутый антифранцузскими чувствами и настроениями. То, что критики принимали за равнодушие автора к человеческим бедствиям, на самом деле было неприятием их национальной специфики. Да и, собственно, что он мог поделать, если только здесь увидел «нищих, не вызывающих сожаления»?

«Мне было тогда шестнадцать лет, — пишет он в романе, — но уже в те времена я знал чувство, которое потом неоднократно стесняло меня, — как если бы мне становилось трудно дышать, — стыд за то, что я молод, здоров и сыт, а они стары, больны и голодны, и в этом невольном сопоставлении есть нечто бесконечно тягостное. Это же чувство охватывало меня, когда я видел калек, горбунов, больных и нищих. Но я испытывал подлинные страдания, когда они кривлялись и паясничали, чтобы рассмешить народ и заработать еще несколько копеек. И только в Париже, на ночных его улицах, я увидел нищих, которые не вызывали сожаления; и сколько я ни старался себе внушить, что нельзя же это так оставить и нельзя дойти до такой степени очерствения, что их вид у тебя не вызывает ничего, кроме отвращения, — я не мог ничего с собой поделать».

Никогда Гайто не позволит чувствам такого рода проникнуть в художественный текст, никогда он не будет в произведениях так откровенно, отчаянно выражать свою тоску по родине. И хотя в романе, написанном хорошим стилем, по большей части слышались довольно бесстрастные, усталые интонации повествователя, все-таки мысли о «там» и «здесь» звучали в нем, как вырвавшийся крик странника, измученного и озлобленного скитаниями.

В каком-то смысле Гайто подвел итог иллюзиям и надеждам, которыми питал себя предыдущие пятнадцать лет эмигрантской жизни. Он искал опоры в собственной памяти, в любви, в благополучии, поочередно пытаясь моделировать в каждом следующем романе жизнеутверждающие картины, возникавшие в его воображении. Он последовательно стремился к преодолению силы, которая тянула его в иное время и в иную страну, и к примирению со своей судьбой, что была уготована ему здесь и сейчас. И потому, воссоздавая подлинное лицо Парижа глазами его ночного обитателя, он писал о том единственном, чего не хватает в огромном городе его герою, о том, чего ищет он сам, наматывая бесконечные километры по проспектам нового Вавилона:

«Иногда, раз в несколько лет, среди этого каменного пейзажа бывали вечера и ночи, полные того тревожного весеннего очарования, которое я почти забыл с тех пор, что уехал из России, и которому соответствовала особенная, прозрачная печаль моих чувств, так резко отличная от моей постоянной густой тоски, смешанной с отвращением. Все менялось тогда, точно перенастроенный рояль, и вместо грубых и сильных чувств, которые мучили меня обычно, — неутоленное и длительное желание, от которого тяжелели и наливались кровью мускулы, или слепая страсть, в которой я не узнавал своего лица, когда мой взгляд падал в эти минуты на зеркало, или непобедимое непрекращающееся сожаление от того, что все не так, как должно было бы быть, и еще это постоянное ощущение рядом с собой чьей-то чужой смерти, — я входил, не зная, как и почему, в иной мир, легкий и стеклянный, где все было звонко и далеко и где я, наконец, дышал этим удивительным весенним воздухом, от полного отсутствия которого я бы, кажется, задохнулся. И в такие дни и вечера я с особенной силой ощущал те вещи, которые всегда смутно сознавал и о которых очень редко думал, — именно, что мне трудно было дышать, как почти всем нам, в этом европейском воздухе, где не было ни ледяной чистоты зимы, ни бесконечных запахов и звуков северной весны, ни огромных пространств моей родины».

И тому, чего так ждала измученная душа Гайто, вскоре суждено было случиться. Преодоление свершилось, примирение состоялось, и он слился с Парижем, с Францией, стал ее частью и обрел в ней свою родину.

Но, как всегда бывало в его жизни, случилось это не таким образом, как ему хотелось и представлялось. Жизнь Гайто по-прежнему оставалась его жизнью, и ничего не происходило в ней легко и безболезненно, даже самые ожидаемые и очевидные вещи.

Как было сказано, еще не закончив рукопись, Гайто уже начал публиковать первые главы из романа «Ночные дороги» в «Современных записках». Это был 1939 год; год вступления Франции во Вторую мировую войну; год, когда Газданов почувствовал себя гражданином страны, которая в опасности и которая нуждается в нем.