Глава двадцать пятая БАДГЕН, «УЛИСС», ПОЕДИНОК

Глава двадцать пятая БАДГЕН, «УЛИСС», ПОЕДИНОК

By the help of an image I call to my own opposite, summon all that 1 have handled least…[104]

Один из самых близких и терпеливых друзей Джойса — он не сумел поссориться с ним до самой своей смерти — появился у него в Цюрихе. Английский художник Хорэс Тейлор давал ужин по случаю выставки живописи Великобритании, и Джойса познакомили с его приятелем Фрэнком Бадгеном. Поначалу Джойс дичился и был замкнут: Фрэнк обмолвился, что работает в министерстве информации, занимавшемся пропагандой в нейтральных странах, а оно было рядом с консульством — уж не шпионить ли его прислали? Так же неожиданно Джойс поменял угрюмость на лучезарность и общительность.

Много лет спустя он признался Бадгену, что вдруг разглядел, как тот походит на его любимого спортсмена, знаменитого крикетиста Артура Шрусбери. Бадген был добр, миролюбив и интеллигентен, и трудно было поверить, что он не получил никакого формального образования, рано ушел в море, но в плаваниях читал и учился. Литература и философия занимали его, он был умен и восприимчив, обладал широкими взглядами, и новаторство Джойса давно привлекало его, как высокоодаренного читателя. Уйдя из матросов, он некоторое время работал на почте, а затем перебрался в Париж учиться живописи и для заработка позировал известному скульптору Августу Зутеру. Война застала Бадгена в Швейцарии, и министерство наняло его для своих целей. Он, впрочем, рассматривал это как счастливое подспорье для продолжения занятий.

Джойс для него и его друга Пауля Зутера, брата скульптора, был долгое время загадкой. Он мог неожиданно прервать субботнюю прогулку по чинной и людной Банхофштрассе импровизированным танцем (не случайно исследователи сравнивают Джойса и Андрея Белого — они похожи даже в этом). Длинные худые ноги и руки, узкие брюки и просторный пиджак, крошечная шляпа и щегольская трость придавали действу характер эксцентрического комедийного номера, какими тогда еще перемежались акты театральных спектаклей. Порой он так же неожиданно останавливался и принимался рассматривать толпу прищуренными глазами, напевая при этом мессу Палестрины. Или громогласно разбирал недостатки «Страстей по Матфею» Баха, свалившего, по его мнению, все Евангелия в одну кучу: «Это все равно что перемешать Шекспира с Достоевским!»

Интереса к другим видам искусства Джойс не разделял: его не интересовала живопись, он не слишком восхищался современной скульптурой. Но он честно пытался понять механизм воздействия того, что не связано со словом и звуком. Одно из самых любопытных его высказываний на этот счет объединяет презрение Джойса к женщинам и живописи. Он спросил Пауля Зутера, знает ли он, как отличить женщину, которая хоть на что-то годна. Зутер признался, что нет. Ведите ее в картинную галерею, сказал Джойс, и разъясняйте ей смысл картин. Если она, не утерпев, пустит ветры, то все в порядке.

Однажды он потащил их в антикварную лавку, где выставили деревянную статуэтку Троицы: Бог Отец и Бог Сын выглядели ровесниками, носили реденькие бородки и очень походили на Джойса без очков. Джойс утверждал, что это и есть подлинное чудо зачатия. Потом он купил омерзительную фигурку из позолоченного гипса, женщину, раскинувшуюся в кресле, с котом, лежащим у нее на плечах и шее. Невзирая на негодование друзей, он установил ее под большой фотографией кого-то из триестинцев[105], послужившего ему моделью для Блума. Рядом висело фото статуи Пенелопы, глядевшей на собственный воздетый указательный палец. Джойс любил спрашивать зрителей, о чем она думает. Бадген считал, что она перебирает достоинства женихов, Зутер — «не дать ли им еще недельку?». А Джойс говорил, что она пытается вспомнить, как выглядел Одиссей — ведь фотографий тогда не было.

Бадген показал ему скульптуру Зутера-старшего, для которой он позировал. Огромное изваяние на Ураниабрюке, с длинной бородой и молотом, изображало воплощение труда. Ирония была в том, что Фрэнк мог служить воплощением чего угодно, только не трудолюбия. Джойс часто говорил друзьям, особенно в его присутствии: «Пойдем полюбуемся на Фрэнка» — и порой исполнял перед ним танец языческого почтения.

Ритуальному осквернению часто подвергалось ненавистное консульство. После закрытия ресторанов Бадген часто приглашал Джойса и Зутера в офис коммерческого отдела, где они рассаживались на ковре и читали стихи. Джойс — Верлена, «La lune blanche»[106] и «Il pleure dans mon c?ur»[107], Пауль — «Les roses ?tient toutes rouges»[108], которые Джойс считал совершенством, хотя и спрашивал с типично джойсовским педантизмом, в котором часу дня розы слишком алы, а хмели слишком черны, причем одновременно. Немецкоязычная поэзия не слишком его интересовала, кроме разве что одного стихотворения Феликса Берана «Жалоба женщин» — «Und nun ist kommen der Krieg der Krieg…»

И вот идет война война

И вот идет война война

И вот идет война Война

И все вы солдаты

И все вы солдаты

И все вы солдаты

Солдаты

Солдаты должны умирать

Солдаты должны умирать

Солдаты должны умирать

Умирать должны они

Кто же будет целовать

Кто же будет целовать

Кто же будет целовать

Эту белую плоть мою

Слово «плоть» (Fleisch), вспоминал Бадген, страшно его возбуждало — это звук, сам по себе создававший ощущение целостного, плотного тела… Он говорил о пластичном односложном слове, как скульптор о качестве камня.

Ему доставляло удовольствие развенчивать любые проявления романтизма; когда при нем говорили, скажем, о сердечной привязанности, он мог съязвить: «Привязанность коренится значительно ниже…» Когда вечеринка разогревалась, Бадген мог припомнить матросское прошлое и спеть что-ни-будь. Джойс был в восторге от песенки про «Веселого лудильщика», который, оставаясь без работы, «продавал свой мясной топорик»… А потом отправился в Каслпул с паяльником и ножовкой и прочим, по дороге повстречал веселую пожилую даму, спросившую, не поработает ли он на ней рашпилем. Зутеру казалось, что Джойс смаковал непристойности, словно конфеты, но при этом сурово утверждал, что такие песни могут послужить основой для первичного сексуального просвещения…

Пиком веселья стал «индийский танец живота», исполненный Бадгеном на сейфе, которому вторил Джойс, не рискнувший уйти с ковра. Никто не волновался, ждут ли его дома. Утром на службе Фрэнк ожидал разноса, но, к его удивлению, никаких следов загула не осталось — привратник добросердечно прибрал за ними. Однако большие ножницы для вырезок из газет исчезли бесследно. Джойс просто сунул их в карман и унес домой. Что он готовился ими резать, осталось для истории неизвестным. Консульство тоже не хватилось имущества, пока Джорджо не принес их и не вернул Британской империи.

Эскапады трех друзей участились, и Нора опять принялась скандалить, утверждая, что они спаивают Джойса. Бадген, очень привязавшийся и к ней, пригласил Нору обсудить вопрос вместе. С видом самой королевы Виктории она прошествовала в кафе, где они собрались, и принялась их отчитывать. Пока они оправдывались, вошла проститутка, что разозлило Нору еще больше. Тем не менее трем искусным полемистам, среди которых были пропагандист и литератор, удалось уговорить ее остаться. Вечер прошел так, что после этого она стала гораздо благосклоннее к Фрэнку и Паулю. Но не к Джойсу. Однажды, в отчаянии от его непрекращающегося пьянства, она сообщила, что изорвала его рукопись. Протрезвел Джойс мгновенно. Правда, пока не убедился, что рукопись цела. Бадген и Зутер-младший видели, что Нора обращается с мужем, словно с ребенком, играющим в недозволенную игру. Когда однажды они пришли к нему, Нора заявила им, что ее муж пишет книгу, и чтобы это понял даже Зутер с его слабым английским, добавила, что «das Buch ist ein Schwein»[109] — ее немецкий был ничем не лучше. Терпеливо улыбавшийся Джойс показал им «Перл роман», слезливый журнальчик из станционных киосков, и сказал: «Моя жена читает вот это…»

Еще раньше он говорил Бадгену:

— Приходили гости, и зашел разговор об ирландском уме и юморе. И тогда моя жена сказала: «Какой еще ирландский ум и юмор? У нас есть дома хоть одна книжка с ними? Я бы прочла пару-другую страниц».

Джойса всегда возмущало ее полное равнодушие к тому, что он пишет. И тому же Бадгену он описал это так:

— Ведь я знаю, что я личность. Я обладаю влиянием на людей, находящихся рядом, знающих меня, на моих друзей. Но личность моей жены — полное отрицание любого моего влияния.

Возможно, именно по этой самой причине Нора полностью устраивала Джойса.

Неумеренность его она терпела и срывалась лишь тогда, когда его слабости принимали угрожавшие ему самому размеры. Детям и ей Джойс был предан полностью. Особенно он любил Лючию и баловал ее до полной испорченности. Нора обращалась с ней куда суровее, Джорджо и Лючии перепадало шлепков и подзатыльников, хотя никогда без причины. Джойс детей не наказывал — порки времен Клонгоувза оказались слишком сильным впечатлением.

— Детей воспитывают любовью, а не наказаниями, — говорил он.

Сын становился высоким и симпатичным подростком, побеждал в плавании и забегах на две мили и обнаруживал неплохие вокальные данные. Джойс, приглашая гостей, неизменно говорил: «Приходите пораньше, услышите, как Джорджо поет». Как и отец, он любил Верди, разучил арии из «Трубадура» и «Риголетто», но читать — читать он не любил. Однажды Джойс спросил Сайкса:

— Что мой сын делал, когда вы вошли?

— Читал, — ответил Сайкс.

— Мой сын — и с книгой?! — изумился Джойс.

Одноклассники с ним отлично ладили. Один из них, впоследствии знаменитый летчик Уолтер Акерман, прозвал его «Англичанин», но Джорджо гордо утверждал, что он — ирландец. Когда он сказал, что его отец писатель, его спросили, что за книгу он написал, и Джорджо ответил, что он пишет ее уже пять лет и будет писать еще десять или около того. Тогда его спросили, чем отец зарабатывает на жизнь. Джорджо ответил, что, когда деньги кончаются, отец пишет в Англию и получает пару сотен фунтов от какого-нибудь лорда.

О чем бы ни говорил Джойс с друзьями, он непременно сворачивал к книге, которую пишет. Нора, видя, как они слушают его, решила, что в его писанине все-таки что-то есть. Джойс беззастенчиво эксплуатировал внимание и интерес Бадгена: уже во вторую их встречу Джойс поведал ему, что пишет книгу, где в восемнадцать часов уместится вся жизнь современного человека. «Вы ведь много читаете, мистер Бадген, вспомните персонаж любого писателя, обладающий такой многосторонностью!» Кандидатура Христа не прошла. «Он был холостяк и никогда не жил с женщиной; а это одна из самых трудных вещей, выпадающих мужчине». Фауст не подошел тоже — «Он неполон как человек. Он вообще не человек. Старик это или юноша? Где его семья и дом? Никто не знает. Он неполон, потому что не бывает один. Вокруг него вечно вьется Мефистофель…»

Бадген спросил, не Улисс ли это?

«Да, — ответил Джойс. — Безвозрастный Фауст — не мужчина. Но вы вспомнили Гамлета: он человек, но он только сын. Улисс тоже сын Лаэрта, но отец Телемаху, муж Пенелопы, любовник Калипсо, товарищ по оружию многих греков в Троянской войне, царь Итаки. Пройдя через множество испытаний, он преодолевает их все благодаря мужеству и мудрости. Он никогда не поднял бы оружия против Трои, но греческий мобилизационный чиновник оказался хитрее и, когда Одиссей, притворяясь безумным, пахал бесплодные пески, уложил перед плугом его младенца-сына. Но взяв оружие, сознательный противник войны идет до конца. Когда остальные хотят снять осаду, он настаивает продолжать ее, пока Троя не падет».

Джойс продолжал: «Однако история Одиссея не кончается с концом Троянской войны. Она лишь начинается, когда другие греческие герои могут до конца жизни пребывать в покое и благоденствии. И вообще он был первым джентльменом Европы. Вынужденный выйти навстречу юной царице нагишом, он прикрыл водорослями некоторые части своего просоленного, искусанного крабами тела. Он был изобретателем. Танк — его изобретение. Деревянный конь или железный ящик — неважно; это все равно оболочка, скрывающая вооруженных солдат».

Гомера и его мир Джойс обсуждал с друзьями почти ежедневно, отыскивая соответствия тому миру, который строил сам. Его долго зачаровывал образ Симплегад, сталкивающихся скал, между которыми должны были пролетать семь голубей, несущих Зевсу амброзию, и шестеро успевали пролететь, а седьмого скалы непременно убивали, а Зевс его милосердно воскрешал. Правда, по другой версии мифа, просто заменял. Зутеру он говорил, что у него в романе подобие голубя — комок бумаги, выброшенный Блумом в Лиффи и благополучно проплывающий между Северной и Южной стенами. Джойс любил снижать даже Гомера, перед которым благоговел. Обтрепанные юбки и сбитые туфли барменш спрятаны за стойкой, как хвосты сирен в воде. И так далее. Даже если такие повороты подсказывали ему другие, Джойс делал из них уникальные по самостоятельности и насыщению эпизоды. Пачка самодельных карточек, которые перекочевывали в брючные карманы, когда исписывались, и потом, обтрепанные, ложились на стол как основа для текста. Исписав обе стороны карточки, он принимался писать поверх текста, по диагонали, что угодно и о ком угодно, потому что в его гиперромане действующим лицом мог стать любой человек. Мощная лупа помогала ему развить одно-два слова во фразу или даже эпизод.

Несмотря на тяжелое похмелье, Джойс работал каждый день, и в «Инглиш плейерс» тоже. То, что они продолжали существовать, несмотря на враждебное теперь отношение консульства, очень заботило его. Сайкс готовился закрепить успех постановкой «Магии» Честертона с участием двух новых актеров, англичанина и американца. Но после успешных репетиций они внезапно ушли из труппы — им явно разъяснили, что именно в интересах Британии и Соединенных Штатов, а что нет. Несгибаемый Сайкс подобрал репертуар из трех одноактных пьес: «Двадцать фунтов за погляд» Барри, «Скачущие к морю» Синга и «Смуглую леди сонетов» Шоу. Джойс мало интересовался Барри, считал Шоу жуликом и Синга — прилежным этнографом. Однако в этой пьесе он убедил сыграть маленькую роль Нору. Она раньше не играла, даже в школьных постановках, и поначалу робела, но понемногу ее контральто, позолоченное голуэйским акцентом, набирало силу и уверенность. Другие актеры имитировали ее манеру и аранский выговор, уточнявшийся Джойсом.

Репетиции шли, но тут на сцену явился прежний актер — воспаление сетчатки. На этот раз поражены были оба глаза: Джойс почти не видел. Предыдущая операция глаукомы не остановила процесс, рецидив был особенно не к месту, потому что 25 мая 1918 года наконец были напечатаны «Изгнанники» сразу Ричардсом в Англии и Хюбшем в Америке, а боль и угроза слепоты отравили торжество. К этому добавились неутихающий гнев на Карра и предварительное слушание по иску к нему. Адвокат Карра известил Джойса, что его клиент готов снять свои претензии, если ему выплатят потраченное на костюм, и что он отрицает грубые ругательства в адрес Джойса. Адвокат Джойса Конрад Блох, в свою очередь, прислал суду список свидетелей, которые должны быть вызваны для подтверждения факта ругательств и угроз. Там были имена Беннетта, Смита и Ганна.

Тут же пришло и письмо от консула, где прозрачно намека-лось, что если он не подаст заявление о зачислении в армию, то попадет в «черные списки». Он ответил коротким и официальным письмом:

«Джеймс Джойс шлет наилучшие пожелания Генеральному консулу Великобритании и возвращает документ, присланный ему по ошибке».

Теперь он ненавидел британцев так, как никогда прежде. Вместо «Нойе цюрхер цайтунг», поддерживавшей союзников, покупал прогерманскую «Цюрхер пост». Во всеуслышание выражал радость по поводу трудностей, возникших у Британии с Ирландией. Даже успех постановки «Инглиш плейерс» и роль, отлично сыгранная Норой, не успокоили его. Чиновники консульства бойкотировали спектакль. Смит и Ганн тоже отказались явиться: формально они должны были только распространять билеты и пропагандировать культуру Великобритании. Беннетт прислал официальное письмо, что не может быть свидетелем, потому что не присутствовал при ссоре. Суд послал его заявление на экспертизу в Берн, министерству юстиции, и на удивление быстрое решение было вынесено не в пользу Беннетта. Слушание по первому иску, о деньгах за билеты, было назначено на 8 июля, но Джойс попросил о переносе — жестокий приступ ирита почти лишил его зрения. Операция по поводу глаукомы не остановила рецидива, но Джойс, едва ему становилось хоть чуточку легче, работал над «Улиссом» — надо было уложиться в сроки, оговоренные с «Эгоистом». Когда боли ослабли, Джойс вместе с труппой уехал в Лозанну. Теперь у них был новый Алджернон, Чарльз Паси, успешно выступивший с ними в Женеве, Интерлакене и Монтре. До нового приступа болезни в сентябре — октябре Джойс успел очень много: поразительно, с какой неотступностью он с марта 1918-го по декабрь 1920-го раз в один-два месяца публикует по главе нового романа.

Несмотря на растущую угрозу судебного преследования, «Литтл ревью» печатает его текст. Эзра Паунд каждый раз уговаривает его учесть требования закона и убрать «избыточную грубость». Хотя он был предан Джойсу и неотступно боролся за его литературную судьбу, Паунду нелегко было до конца принять его «арстетику»[110]; но он с грустной иронией утешал Джойса, что его текст обязательно когда-нибудь выйдет в невычищенном виде, «на болгарском или новогреческом». Однако роман заметили, критики все чаще упоминают его в обзорах, и вот уже Томас Стернс Элиот пишет о новой вещи Йетса, добавляя, что «грубость и эгоизм оправданы лишь высочайшей художественной обработкой, как в последней книге мистера Джеймса Джойса». Паунд писал, что Блум — достойный ответ критикам, считавшим, что на перенасыщенном автобиографией автора юном Стивене все закончилось и второго самостоятельного характера Джойсу уже не создать.

Печатника, чей суровый пуританский взор не оскорбил бы слог Джойса, все не находилось. Наборщика для предполагавшегося сериального издания искали до самого начала 1919 года, когда неустрашимая мисс Уивер отыскала наконец типографа, но лишь для «Нестора», «Протея», «Калипсо» и «Блуждающих скал». Начались переговоры об издании романа книгой; через Пинкера об этом сообщили Джойсу. Он ответил, что рад, но уверен — это, скорее всего, «дар данайцев». Разговоры велись еще в марте 1918-го, но более или менее основательную форму приняли в июне, когда, по версии Эллмана, Роджер Фрай посоветовал мисс Уивер позвонить Леонарду и Вирджинии Вулф и предложить им напечатать книгу в их новом издательстве, «Хогарт Пресс». Но в дневниках Леонарда и Вирджинии упоминается предложение их близкого друга Элиота принять мисс Уивер, как раз для разговора об издании нового романа Джойса. Дата дневниковой записи о ее визите — 14 апреля 1918 года.

Она приехала на чай, пишет Леонард Вулф, и привезла с собой огромный сверток в плотной коричневой бумаге, перевязанный джутовым шпагатом. Вулф, очевидно, слегка преувеличивает, потому что к апрелю Сайкс отпечатал только четыре первых эпизода и, возможно, пятый, «Лотофагов». «Она оставила рукопись нам, и мы уложили этот кусок динамита в верхний ящик комода, стоявшего в гостиной, пообещав ей прочесть его, и если мы решим, что это хорошо, то попытаемся найти для него печатника и издать у нас. В моем дневнике это было набросано так: „Мисс Уивер чай о книге Джойса и ‘Эгоисте’, очень мягкая голубоглазая продвинутая старая дева“».

Удивление, которое продолжают вызывать и сама мисс Уивер, и ее работа в «Эгоисте», Вирджиния Вулф, описывавшая тот же эпизод, выразила в своей манере: «Аккуратное серое платье облегало и тело и душу; серые перчатки выровненно лежали возле тарелки, символизируя домашнюю прямоту; ее застольные манеры могли принадлежать хорошо воспитанной курице. Вести разговор не удавалось. Возможно, бедную женщину придавливало сознание, что мы сочтем содержимое коричневого свертка, полностью совпадающим с ее внутренним содержанием. Но как она тогда вообще могла войти в контакт с Джойсом и остальными? Как их скверна могла найти выход сквозь ее уста? Одному Богу ведомо. Она некомпетентна с деловой точки зрения и не понимает, какие меры следует принять. Мы оба взглянули на рукопись, как бы пытаясь оживить выражение наших лиц, но одинаковым образом. С тем она и отбыла».

Оставим на совести миссис Вулф эту оценку, тем более что супруги попытались честно выполнить взятое на себя. Прочитав роман, они решили публиковать его даже как часть, но встала та же проблема — где найти печатника. Лучшие типографы Англии с первого взгляда отказались и пояснили, что попадут под суд вместе с издателем. В 1919 году Вулфы все же вернули рукопись мисс Уивер. А когда они купили свою печатную машину, судьбы их уже разошлись далеко и Джойс был связан другими обязательствами.

Он продолжал надеяться на постановку «Изгнанников», о которой критика отзывалась весьма доброжелательно. «Таймс литэрари сапплемент» напечатала большой и хвалебный разбор Артура Клаттон-Брока, Десмонд Маккарти одобрил пьесу в «Нью стейтсмен», и приятель Джойса Сильвио Бенко поместил статью о ней в триестском журнале «Умана». Труппа в Дублине едва не поставила ее. В «Инглиш плейерс» некому было играть Ричарда Роуэна — Сайкс не мог одновременно играть главную роль и режиссировать. Он даже предложил ее Джойсу, но тот отказался: слишком тесной была связь автора с героем, чтобы обнажать ее на публике и в роли. Очень заинтересовался пьесой Стефан Цвейг, предложивший ее переводчице Ханне фон Меттал и позже способствовавший ее постановке в Мюнхене. Он написал Джойсу теплое и дружеское письмо, попросив о встрече. В печальной книге «Вчерашний мир» (1942) он отвел Джойсу целую страницу, начав ее вполне объяснимо: «Наиболее привлекали к себе мое внимание — словно меня уже коснулось предчувствие собственной будущей судьбы — люди без родины или, того хуже, те, кто вместо одного отечества имели два-три и по-настоящему не знали, кто к кому принадлежит. В углу кафе „Одеон“ обычно в одиночестве сидел молодой человек с маленькой каштановой бородкой; острые темные глаза за чрезвычайно толстыми стеклами очков; мне сказали, что это очень талантливый английский писатель. Когда через несколько дней я познакомился с Джеймсом Джойсом, он резко отверг всякую принадлежность к Англии. Он — ирландец. Хотя он и пишет на английском языке, однако думает не на английском и не желает думать на английском.

„Мне бы хотелось иметь язык, — сказал он мне тогда, — который стоит над всеми языками, язык, которому служат все другие. На английском я не могу выразить себя полностью, не придерживаясь тем самым какой-либо традиции“. Я это не совсем понимал, потому что не знал, что он уже тогда писал своего „Улисса“; он одолжил мне лишь свою книгу „Портрет художника в юности“, единственный экземпляр, который у него был, и маленькую драму… которую я тогда даже хотел перевести, чтобы помочь ему. Чем больше я узнавал его, тем больше он меня поражал своим фантастическим знанием языков; за этим круглым, крепко сбитым лбом, который при свете электричества светился, точно фарфоровый, были спрессованы все слова всех языков, и он играл ими по очереди самым блистательным образом. Однажды, когда он спросил меня, как бы я передал по-немецки одно мудрое предложение в „Портрете художника“, мы попытались сделать это вместе на итальянском и на французском; на одно слово он находил в каждом языке четыре или пять, включая диалектные формы, и знал все оттенки их значения до мельчайших нюансов. Какая-то нескрываемая печаль почти не оставляла его, но я думаю, что это чувство было именно той силой, которая способствовала его духовному взлету и творчеству. Его неприязнь к Дублину, к Англии, к определенным людям приняла в нем форму движущейся силы, реализующейся в его писательском труде. Но он, казалось, лелеял этот свой ригоризм; никогда я не видел его смеющимся или просто веселым. Всегда он производил впечатление затаившейся мрачной силы, и когда я его встречал на улице — узкие губы плотно сжаты, и шаг всегда тороплив, словно он куда-то спешит, — то я еще сильнее, чем в наших беседах, ощущал стремление его натуры защититься, внутренне изолироваться. И позднее я нисколько не был удивлен, что именно он написал самое сиротливое, самое „обездоленное“, словно метеорит, стремительно ворвавшееся в наше время произведение»[111].

«Инглиш плейерс» в сентябре начал новый сезон комедией Шоу «Профессия миссис Уоррен», запрещенной в Англии. Через две недели состоялась первая судебная битва Джойса и Карра, где суд признал требование Джойса о 25 франках совершенно законным и отверг встречный иск Карра о жалованье и возмещении расходов на основании того, что он соглашался играть бесплатно и его покупки не были сценическими костюмами, а были обычной одеждой для дальнейшей носки. Карру присудили еще и уплату 39 франков судебных издержек наряду с выплатой Джойсу 60 франков за беспокойство и расходы. Джойс воспел эту победу в песне на известный мотив «Долог путь до Типперери»: «ГК (генконсул. — А. К.) не литерэри!»

Приехал как-то ирландец один в ревматический Цюрих,

И так как город был довольно скучен, решил, что устроит

                                                                                                      представление,

Чтоб все немецкие пропагандисты лопнули от злости,

Но тупой британский филистер изгнал Оскара Уайльда еще раз.

Припев:

О, ГК совсем не литерэри,

А его прислужники скоты.

Все ГК так же литерэри,

Как большая куча сыромятных башмаков.

Мы заплатили все издержки,

Как знает добрая швейцарская публика,

Но будь мы прокляты, если заплатим за

Пижонские штаны рядового Карра!

Далее следуют еще два таких же милых куплета. Джойс и тут оказался предельно внимателен к деталям: Карр всюду представлялся офицером в отставке, но комиссован был всего-навсего рядовым.

У Жоржа Борака есть запись о том, что говорил Джойс за несколько дней до суда, 21 октября 1918 года. Как художник, он не признает ни малейшего смысла в политическом конформизме. Стоит подумать, что итальянский Ренессанс дал миру величайших творцов. В Талмуде сказано: «Мы, евреи, подобны оливе: отдаем наше лучшее, когда сокрушены, когда рушимся под тяжестью нашей листвы». Материальная победа есть гибель духовного превосходства. Ныне мы видим в древних греках наиболее культурную нацию. Но если бы Греция-государство не пало, кем стали бы греки? Колонизаторами и торгашами. Джойс пояснил, что как художник он против любого государства. Конечно, должно признать, что все его действия так или иначе контактируют с институтами. Государство концентрично, человек эксцентричен. Так и возникает вечная борьба. Монахи, холостяки, анархисты — все это одна категория. Естественно, он не может одобрить революционера, швыряющего бомбу в театре, чтобы убить царя и всех его детей. С другой стороны, разве государства ведут себя лучше? Ведь они топят мир в крови!

Джойс говорит об этом, столкнувшись с государственной машиной по такому, казалось бы, тривиальному поводу. Но малую победу одержать гораздо труднее, чем большую, и не стоит забывать, что все происходит в военное время, когда насилие узаконено — да и в королевском суде для Джойса все обернулось бы совсем иначе.

Воодушевленный «Плейерс» начал репетицию пьесы, выбранной Сайксом, — «Престольные в Хиндле» Стэнли Хоутона. Джойс считал ее рядовой коммерческой продукцией и, очевидно, был прав: ослабленная версия ибсеновского театра, вполне проблемная, но не слишком ранящая. Забегая вперед можно сказать, что у нее была долгая и успешная жизнь, четыре экранизации, две «немые» и две звуковые, ее смотрят до сих пор, и Хоутона она отчасти обессмертила. Но война вмешалась и тут. До ноябрьского перемирия оставалось совсем немного, когда в Германии началась революция: пожар докатился до Швейцарии и обернулся всеобщей забастовкой. Кантональное правительство немедленно поделило Цюрих на участки и ввело туда горных стрелков, которые не любили горожан и могли навести порядок ценой их жизней. Репетиции проходили на квартире миссис Тернер допоздна, и возвращаться приходилось пешком, через злые и усталые патрули. Вдобавок началась эпидемия той самой загадочной и свирепой инфлюэнцы, что убила во всем мире куда больше людей, чем мировая война. Убила она и одного из актеров. Постановка была отложена до декабря, убытки для маленькой труппы оказались значительными, и Джойс предложил вместо чисто английского репертуара многоязычный: взять три одноактные пьесы на итальянском, французском и английском. В декабре они все-таки сыграли спектакль, и в дивертисменте Джойс за занавесом спел «Неверного любовника» Джованни Стефани под гитару своего друга Руджеро.

Но скандал с Беннетом продолжался, и Джойс ввел в бой тяжелый калибр: он написал письмо о помощи самому премьер-министру Ллойд Джорджу. Секретарь премьера очень вежливо пожелал «Инглиш плейерс» всяческих успехов, но умолчал о прочем. Тогда Джойс написал сэру Хорэсу Рамболду, британскому министру в Берне, и пожаловался, что генеральный консул демонстративно бойкотирует их спектакли с мая этого года, оскорбительно пренебрегая самоотверженными усилиями подданных его величества. Ответа не было и оттуда. Второй иск к Карру тоже прошел скверно: он уехал из Швейцарии, и Джойс остался без решения. В декабре адвокат Джойса попросил переноса предварительного слушания, назначенного на следующий день, но юрист Карра настаивал. Смит заявил, что не слышал, как Карр произносил вмененные ему в вину слова. Сайкс настаивал на джойсовской версии ссоры, но Веттштейн без труда выяснил, что его при скандале не было. Роусон подтвердил, что Карр приказал ему выставить Джойса из консульства, но не мог точно сказать, какие эпитеты достались писателю. Дело выглядело очень неубедительным, адвокат советовал Джойсу забрать иск. Тот отказался.

Однако он понимал, что для труппы его присутствие может обернуться неприятностями; поэтому Джойс официально покинул ее, чтобы дать им возможность восстановить отношения с консульством. Вместе с ним «Инглиш плейерс» покинула удача: новый директор не сумел наладить дело, примирения не случилось, денежные проблемы росли. Но судьба послала Джойсу новый интерес, совершенно отвернувший его от прежних сложностей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.