Глава шестая СТРАНСТВИЕ, НЕВЕРИЕ, ТРУД

Глава шестая СТРАНСТВИЕ, НЕВЕРИЕ, ТРУД

Would I could cast a sail on the water…[24]

Годы 1900—1902-й выдались весьма неспокойными для ирландской литературы, а значит, в первую очередь для Дублина. И молодому, заносчивому и буйному дублинцу было у кого учиться.

Йетс и Мур могли вызывать у Джойса неприязнь как общественные деятели, но лучших стихов и прозы на английском тогда не писал никто. Джон Миллингтон Синг прославился как драматург, а на драматургию Джойс все еще смотрел по-особен-ному. Леди Изабелла Огаста Грегори на склоне лет вдруг начала писать отличные деревенские комедии. Джордж Рассел, поэт с псевдонимом А.Е., мистик и очень интересный художник, с редкостным доброжелательством пестует молодых ирландских авторов, среди которых были Падрайк Колум и Шеймас О’Салливан. Не столь яркие, но энергичные и целеустремленные литераторы вроде Стэндиша О’Грэйди, Джона О’Лири, Дугласа Хайда и многих других, канувших в Лету, делали Дублин все менее провинциальным, взращивая здесь особую разновидность европейского модернизма. Джойса, уже признанного одиночку и ниспровергателя любых авторитетов, втянуло в эту орбиту. Надо сказать, выиграл он от этого не так уж мало.

Джорджу Муру и леди Грегори было по 50, Сингу — 31, Джорджу Расселу — 37, Йетсу — 35. Рассел, доброжелательный и снисходительный, в отличие от Йетса, практически не покидал Дублина. Поэтому Джойс явился к нему без приглашения в десять вечера, полагая, что уж точно застанет его дома.

Критики считали Рассела — главным образом из-за его туманного мистического языка и причудливой бороды — если не чудаком, то эксцентриком. Он не был ни тем ни другим. При очень незаурядном литературном даре Рассел был умен, деловит и практичен: долгие годы он занимался делами Ирландского сельскохозяйственного общества, кооператива земледельцев, основанного сэром Хорэсом Планкеттом., знаменитым ирландским реформатором; по рекомендации Йетса он стал исполнительным секретарем общества. Впоследствии с Планкеттом они организовали большое число сельскохозяйственных банков, пользовавшихся авторитетом и успешно работавших. Стихи его не отличались особой сложностью, однако он был серьезным критиком и зорким ценителем способностей других. Одной из его любимых фраз была цитата из Бхагават-гиты: «Средь того, что прекрасно, и я красота».

Итак, в десять вечера Джойс постучал, и ему не ответили. Он расхаживал по улице взад и вперед, пока Рассел уже к полуночи не вернулся домой. Джойс не собирался поступаться намерением и постучал снова. Рассел открыл, Джойс представился и спросил, не поздно ли для разговора.

— Для разговора никогда не поздно, — самоотверженно ответил Рассел и пригласил юношу войти.

В беседе гость снисходительно признал, что Рассел написал пару-другую хороших стихов. По настоянию Рассела прочел несколько своих стихотворений, стараясь не показать, что мнение хозяина его ничуть не заботит. Тот тоже признал за стихами достоинства, но посоветовал Джойсу отказаться от традиционных форм. И вот тут прозвучала довольно пророческая фраза.

— В вас пока недостаточно хаоса, чтобы породить свой мир, — сказал Рассел.

Когда они наконец закончили разговор, то условились, что Джойс придет снова. Но Рассел чувствовал себя неловко. Потом он написал своей приятельнице: «Мой юный гений придет в понедельник и снова покажет себя. Но я и за тысячу миллионов фунтов не стану его мессией. Он всегда будет критиковать своего бога за дурной вкус». Другому корреспонденту он писал: «Тут есть юноша по имени Джойс, который на что-то способен. Горд, как Люцифер, пишет стихи, безупречные по технике, иногда прелестные».

Рассел рассказал про Джойса Муру, тот, видимо, прочел «День толпы» и сказал, что автор «преждевременно умен». Затем неутомимый А. Е. написал леди Грегори, а потом наконец просигналил и Йетсу: «Очень хочу, чтобы ты встретился с молодым человеком по имени Джойс, о котором я полушутливо писал леди Грегори. Мальчик чрезвычайно умен, принадлежит скорее к твоему клану, чем к моему, но еще больше к своему собственному. Все интеллектуальное снаряжение при нем — культура и образование, которых так не хватает многим нашим друзьям. Пишет он, как мне кажется, удивительно хорошую прозу, хотя я думаю, что и хорошие стихи, а заодно пытается написать комедию, полагая, что это займет у него лет пять, ведь он пишет медленно… Мне кажется, ты найдешь этого двадцатиоднолетнего юношу, уверенного и самонадеянного, достаточно интересным». Так Рассел, на что Джойс и надеялся, уже через пару недель трезвонил во все колокола.

В начале октября 1902 года Йетс вернулся в Дублин, и Рассел, за год до того как-то написавший ему, что грядет новое человечество, для которого они будут понятны и необходимы, сообщил: «Явился первый призрак нового поколения. Зовут его Джойс. Я уже пострадал от него, пострадай и ты».

Йетс согласился, и Рассел известил Джойса, что они могут встретиться на репетиции «Кэтлин-ни-Хулиэн»[25] в Эншент-Консерт-рум. Но Джойс предпочел как бы случайно встретиться с Йетсом в кафе около Национальной библиотеки.

Встреча стала исторической и даже символической. Так встретились Флобер и Мопассан, Рембо и Верлен, Шиллер и Гёте. Такие встречи меняют течение литературы, пусть не молниеносно, однако навсегда. Сходство между ними было — один разочаровался в протестантизме, другой отвернулся от католицизма. Один — безземельный помещик, другой — вечный квартирант. Но дальше начинались различия. Джойс был своим, от крыш до клоак, в городе, который Йетс знал лишь по нескольким кварталам. Джойс был плотью от плоти мелких буржуа, что составят потом вселенную «Улисса», а Йетс их в лучшем случае не замечал. Йетс верил в гордых вождей древней Ирландии и чистых душой крестьян, в то время как Джойс презирал тех и других за высокомерие и невежество.

Тридцатисемилетний Йетс был в начале трудного периода, с 1899 по 1914 год, когда новых стихов появлялось очень мало, а театр отнимал все больше сил и приносил достаточно разочарований, хотя и не вызывал желания оставить его. Он подходил к моменту, когда ранние работы требуют от повзрослевшего поэта обновления или перемен. Об упоении красотой, мистическом прозрении, вечном круговороте воплощений повествовали первые поэтические книги «Ветер в камышах» (1899) и «Темные воды» (1900), но к этому времени Йетс начинал ощущать то самое «яростное негодование», о котором сказано в его переводе знаменитой эпитафии Свифта, и оно вливалось в то самое требование. Дикое, простое, вырвавшееся спонтанно казалось ему необходимой заменой утонченному и отработанному; он резко поворачивает к театру, наиболее публичному виду искусства, к драме, наиболее органичному для него жанру. Как он сам писал, это было желание создать «чистую трагедию»; простота отыскалась в крестьянской теме и крестьянском диалекте, величие и восторг — в древних кельтских легендах.

Джойсу этот интерес рафинированного мистика к ирландскому мужичью казался искусственным, чем-то вроде попытки защититься от стыда и беспомощности перед лицом воистину чудовищной бедности и невежества. Надо учесть, что при всем своем интеллекте и зоркости юный тогда Джойс не мог понять мучительной диалектики пути, которым тонкий художник и мыслитель Уильям Батлер Йетс шел от искусства для избранных к зрелищу для вовсе не допущенных — или допущенных лишь на галерку. Джойс видел здесь только конъюнктурный интерес; в «Дне толпы» он говорит о «плавающей воле» Йетса, а в «Поминках…» и вовсе называет его «блуждающим огоньком». Отношения своего он не скрывал, но говорил с Йетсом с мягкой и доброжелательной улыбкой, постоянно извиняясь за сказанное, а закончил словами: «Я не собираюсь преклоняться перед вами, потому что в конечном счете нас обоих забудут…»

Даже терпимого Йетса эти слова задели. Друзьям он отозвался о своем собеседнике не менее беспощадно: «Никогда не видел таких громадных претензий с такими малыми основаниями». Однако впечатление осталось — прежде всего от уверенности Джойса в себе. Когда Йетс сослался на Бальзака и Суинберна, Джойс громко расхохотался, встревожив публику в кафе. В качестве контраргумента он прочитал несколько эпифаний, на что Йетс мстительно заметил: «Прелестно, но незрело».

Уходя, Джойс сказал ему еще более ужасные слова: «Мы встретились слишком поздно, и вы слишком стары для того, чтобы я мог на вас повлиять». Вряд ли это было сказано ради эпатажа или в порыве задиристости; Джойс восхищался Йетсом-поэтом, превосходно знал его и скорее всего выразил искреннее горе, что перед кумиром открылся грязный и тоскливый тупик.

Свое изложение беседы с «ирландским юношей» Йетс хотел сделать предисловием к сборнику эссе «Мысли о добре и зле», но передумал. Оно сохранилось в его бумагах: «Я думал, как долго меня еще будут считать проповедником отчаянных крайностей и возмутителем, размахивающим безответственным факелом растраченной юности. Я вышел на улицу и встретил молодого человека, который подошел ко мне и представился. Он сказал, что написал книгу не то стихов, не то эссе, и говорил со мной, как со старым знакомым. Да, я вспомнил его имя; он бывал у моего друга, ведущего еще более отчаянную битву, чем я, и продержал его в философском споре до предрассветных часов. Я попросил его зайти со мной в курительный салон ресторана на О’Коннел-стрит, и там он прочел мне прекрасную, хотя и совершенно незрелую и причудливую гармонию коротких прозаических описаний и размышлений. Метр отброшен, сказал он, чтобы добиться такой текучести формы, какая могла бы отразить любые движения духа. Я похвалил его работу, но он сказал: „Мне совершенно все равно, нравится вам сделанное мной или нет. Для меня в этом нет ни малейшей разницы. На самом деле я не понимаю, почему читаю вас“ <…>

Он встал и, уходя, сказал: „Мне двадцать. Сколько вам лет?“ Я ответил, но, боюсь, убавил себе год. Вздохнув, он сказал: „Я так и думал. Поздно мы встретились. Вы слишком стары“.

И теперь я по-прежнему в нерешительности, посылать ли мне эту книгу на обозрение в ирландские газеты. Молодое поколение стучит в их двери так же мощно, как в мою».

То, что Йетс принял реплику Джойса всерьез, но по-доброму, подтверждается его приглашением Джойсу написать пьесу для нового театра. Джойс ответил, что ему понадобится для этого пять лет. Йетс попросил оставить ему стихи и эпифании для более пристального прочтения, а потом написал Джойсу длинное и одобрительное письмо, которое, как и Арчерово про «блестящую карьеру», свидетельствует, насколько сильное впечатление производили творчество и характер Джойса уже тогда. Фрагмент письма Йетса уцелел:

«…но я не могу сказать больше. Помнится, доктор Джонсон сказал о ком-то: „Подождем, пока не станет ясно, фонтан это или цистерна“. Работа, которую вы сделали, очень примечательна для человека вашего возраста, живущего вдали от развивающихся интеллектуальных центров. Ваша стихотворная техника намного лучше, чем техника любого молодого дублинца из тех, кого я встречал в свое время. Это могло быть работой молодого человека, живущего в литературном окружении Оксфорда. Однако люди начинали так же многообещающе, как вы, но терпели потом неудачу, или с куда меньшего, но затем добивались успеха. Качества, приносящие успех, подолгу не проявляются в поэзии. Это намного реже качества таланта, скорее качества характера — вера (этого у вас, кажется, достаточно), терпение, адаптивность (без этого ничему не научишься), и способность расти с опытом — возможно, самая редкая изо всех.

Я сделаю для вас все, что сумею, но боюсь, что это не слишком много. Самое главное, что я могу, хотя вы можете в это не поверить, это представить вас писателям, которые начинали так же, как вы, которые учатся профессии у соратников, особенно у тех, кто поближе и того же возраста, кто понимает их затруднения.

Искренне Ваш,

У. Б. Йетс».

Через Йетса и Рассела Джойс попал к леди Грегори, которая была очарована его чтением собственных стихов, не обратив внимания на его невоспитанность. Она пригласила его и Йетса отобедать с ней в отеле «Нассау» 4 ноября. Многие ирландские литераторы помогали Джойсу, и все они поплатились за это.

В октябре Джойс начал изучение курса медицины, на который записался весной. Отцу страстно хотелось, чтобы сын преуспел там, где он провалился, но этого не случилось. Несколько лекций он посетил. Но судить о состоянии мыслей Джойса можно по его тогдашнему поведению, вместе вызывающему и равнодушному. 31 октября он приходит на церемонию вручения диплома бакалавра искусств Королевского университета. Он и его однокурсники вели себя буйно, особенно во время исполнения «Боже, храни короля». Выходя из зала, студенты столпились вокруг Джойса, который собирался произнести речь, но тут явилась полиция (очевидно, у ирландских церемоний выпуска была вполне определенная репутация) и вынудила его и публику искать трибуну снаружи, на какой-нибудь телеге. Когда они снова собрались, Джойс воззвал к ним, с царственной щедростью даруя им право «устроить столько шуму, сколько хочется».

На медицинском факультете Джойс столкнулся со знакомой проблемой: с деньгами в семье стало еще хуже. Джон Джойс решает, что теперь, когда дети подросли и вот-вот станут совсем независимыми, самое время приобрести дом. Урезав пенсион наполовину, отец кое-как набрал половину суммы и 24 октября купил дом на Сент-Питерс-террейс, в Фибсборо. Место было неплохое — в сущности, северный рубеж центрального Дублина, неподалеку от Лиффи, ближе Кабры, уже считавшейся пригородом. Дом отец тут же заложил за 100 фунтов, потом еще за 50 и т. д. До мая семья прожила там, но в мае Джон продал остаток своей доли и в очередной раз съехал. По этой причине Джеймсу нечем было покрывать свои расходы на учебу. Он взялся было за ту же кабалу, которой пробавлялся Бирн, за тьюторство студентов, но руководство университета отказало ему в вакансии. По всегдашнему таланту всюду обнаруживать врагов, Джойс решил, что администрация объединилась против него. Озлобленный этим и своими естественно-научными курсами, он стремительно принял решение, повлекшее крутые перемены в его судьбе.

Утверждая, что дублинский факультет ему не подходит, Джойс довольно нелогично решил учиться на медика в Париже. Вообще-то он в любом случае собирался в Париж, но любил представлять свои капризы как разумные планы. Он не слишком задумывался, поможет ли ему парижский диплом в Ирландии, да и другими вопросами не слишком задавался — например, как он сдаст химию на французском, если не смог сделать этого на английском. Переезд в Париж — это было пафосно. Даже Шоу, Уайльд, Йетс перебирались всего-навсего в Лондон, который не так отделял их от всего родного и знакомого. Он же собирался в Европу как миссионер, но безо всякого благочестия.

Джойс в ноябре 1902 года пишет на Facult? de M?decine, запрашивая разрешения на поступление, и получает ответ, что каждый такой случай рассматривается отдельно с учетом всех обстоятельств. Семестр уже начался, но все эти детали он предполагал обойти. Приняв решение, он стал писать всем, кто предположительно мог помочь. Его письмо леди Грегори — это смесь просительности и вызывающей независимости. Из него видно, что он уже придает символическое значение своему побегу из Дублина:

«Сент-Питерс-террейс, 7,

Кабра, Дублин.

Дорогая леди Грегори,

я расстался со всеми моими здешними медицинскими занятиями и собираюсь побеспокоить вас одной историей. Получив степень бакалавра искусств в Королевском университете, я строил планы изучать медицину там же. Но руководство университета решило, что это не для меня, и смею сказать, намерено лишить меня любой возможности говорить то, что я думаю. Будучи совершенно откровенным, скажу, что у меня нет никаких средств платить за обучение медицине, а они отказываются предоставить мне репетиторство, или тьюторство, или прием экзаменов, ссылаясь на отсутствие мест, хотя они предоставляли и предоставляют их людям, не сдавшим экзаменов, которые я сдал. Я хотел бы получить степень по медицине, потому что это поддержало бы меня в моей главной работе. Я хочу обрести себя — малого или великого, потому что знаю, что ни одна ересь или учение не бывают так ненавистны моей церкви, как человеческое существо, и поэтому я собираюсь в Париж. Намерен изучать медицину в Парижском университете, поддерживая себя преподаванием английского… Я пытаюсь встать против всех мировых сил. Все непостоянно, кроме веры в душе, она меняет любые вещи и наполняет светом их непостоянство. И хотя я выгляжу изгоняемым из моей страны, как неверующий, я просто не нашел тут человека, верующего, как я.

Искренне ваш,

Джеймс Джойс».

В ответ леди Грегори пригласила его в Кул поговорить о его планах и осторожно предложила не бросать медицинский факультет Тринити-колледжа, но этот совет Джойсу не понравился абсолютно. С материнской заботой посоветовала хотя бы взять в Париж теплую одежду, а также написала для него несколько рекомендательных писем. Денег она ему не пообещала, и в Кул Джойс не поехал, но последовал еще одному ее совету — встретиться с Лонгвортом, редактором «Дейли экспресс», для которого она писала. Лонгворт поговорил с Джойсом за три дня до его отъезда и согласился посылать ему книги на обзоры, чтобы как-то поддержать его.

Третье письмо леди Грегори Йетсу принесло неожиданно хороший результат. Йетс тут же отозвался из Лондона:

«Мой дорогой Джойс,

я только что узнал от леди Грегори о вашем плане уехать учиться в Париж. Кажется, вы покидаете Дублин в ночь на понедельник и отбываете в Париж в ночь на вторник. Если я прав, то надеюсь, что вы позавтракаете со мной утром во вторник. Я заведу будильник и буду вас ждать, как только поезд прибудет. Потом вы сможете полежать на диване и отдохнуть от переезда. Затем вы пообедаете со мной и успеете на свой парижский поезд. Надеюсь, что вы зайдете ко мне; мне была бы приятна хорошая беседа. Я думаю, вы позволите мне дать вам несколько лондонских литературных рекомендаций, что немного облегчит вашу жизнь в Париже (где множество людей просто не хотят учить английский), если вы соберетесь писать, обозревать книги, стихи и т. д. для здешних газет. Такая работа еще никому не приносила вреда. Ваши стихи тоже принесут вам сразу кое-что.

Искренне ваш,

У. Б. Йетс.

P. S. Я в общем уверен, что смогу уговорить „Спикер“ взять у вас стихи и дать вам возможность делать кое-какие обзоры. Некоторое время назад я привел к ним юношу, которого они теперь считают своим лучшим автором и, без сомнения, будут ждать того же от вас. Но мы еще об этом поговорим».

Воодушевленный Джойс заканчивал приготовления. Он обзавелся рекомендательным письмом от друга отца Тимоти Харрингтона, лорд-мэра Дублина, где говорилось о его, Джеймса, добром нраве. Он написал о своих планах Арчеру, и Арчер потратил много сил, чтобы отговорить его преподавать английский в Париже, уверяя, что эта ниша переполнена. Но Джойс уже слишком далеко зашел и мудрые советы на него не действовали. Свои рукописи он доверил Джорджу Расселу, отчасти затем, чтобы польстить ему своим доверием. Рассел, правда, тут же написал Йетсу: «Изо всех диких юнцов, каких я видел, этот — самый дикий. Непонятно, зачем я с ним встречаюсь. Я в душе своей благоразумен до скуки». Станислаусу Джойс объяснил, что в случае его неожиданной смерти копии его стихов и эпифаний должны быть отосланы во все ведущие библиотеки мира, не исключая Ватиканской.

В этом во всем был осколок игры, но острый, ранящий. Хотя когда Джеймс отплывал от Кингстаунского причала, «моста разочарований», как он потом его назовет, он пока еще радовался тому, как это было сыграно.

В «Портрете художника в юности» он сплавляет воедино два отплытия из Дублина — первое, 1 декабря 1902 года, и второе, 9 октября 1904-го, когда был уже не один. Пока слово «изгнание» не вошло в его лексикон, разве что намеком в письме к леди Грегори. Джойсу изгнание понадобится как упрек всем остальным и оправдание себе. Его кумир Данте был изгнан из Флоренции, однако в этом страшном приключении таилась надежда — он долго хранил ключи от своих флорентийских дверей. Джойса никогда не вынуждали уехать и не запрещали вернуться. После своего первого отъезда он пятикратно возвращался домой. Но как только его отношения с родиной грозили улучшением, он находил новый повод их испортить и подтвердить правоту своего добровольного отсутствия. Позже он даже высказывал резкое недовольство возможной независимостью Ирландии именно потому, что она грозила переменой тех отношений, что он так тщательно выстроил между собой и родиной.

— Вот скажи, — говорил он Фрэнку Бадгену, другу и биографу, — отчего я должен менять условия, которые придали Ирландии и мне форму и достоинство?

Мог ли Джойс написать свои книги в Ирландии? Вполне возможно. Но для них явно была нужна такая интимность отношений, которая, как некоторые формы секса, включает постоянные ссоры и напряжение, даже насилие. Джойс открыл Ирландию, покинув ее. И продолжал открывать всю жизнь.

Книги свои он перенасытил описаниями множества разновидностей расставания и разделения. Та свобода, которой добиваются его герои, чаще всего самоизгнание или добровольная разлука. Разумеется, общество с его выталкивающими механизмами играет свою роль, но Джойс не Золя, век другой, он не может считать себя беспомощной жертвой и атакует общество, причиняя страдания не только ему, но и себе.

Джойс, как мы смутно теперь осознаем, жил борьбой с условностями и их сопротивлением, которое сам же и вызывал. Писать — означало сражаться и жить. Джойс говорил потом, что когда он мог писать, то жить мог где угодно, хоть в бочке. Возможность писать была сама по себе убежищем, отстранением, окопом с лесенкой для броска в атаку. В Цюрихе к нему явился поклонник и попросил разрешения поцеловать руку, написавшую «Улисса». Джойс убрал кисть за спину и сказал: «Нет-нет, она ведь делала и многое другое!»

Джойс был достаточно честен сам с собой, чтобы признать, что его отъезд перевешивал все счеты с иезуитами и желание стать врачом. Он увеличивал расстояние между собой и родиной, чтобы понять ее через понимание чужого мира.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.