2

2

«Колокол» основал Огарев.

Эта констатация Герцена встречается неоднократно и в статьях его, и в частных письмах. Он не уставал повторять, что тот успех, то влияние, которым стал сразу пользоваться в России «Колокол», успех и влияние, до поры все возрастающие, были в большей своей доле заслугой Огарева.

Огарев приехал в Лондон, переполненный всяческими идеями. Он привез с собой несколько годовых комплектов лучших русских журналов последних лет и договорился в конторе «Отечественных записок» о присылке ему свежих номеров журналов, оплатив их надолго вперед. Привез он и целую кипу рукописей, ходивших в Петербурге по рукам, прозу и стихи, некогда не пропущенные цензурой или даже не поступавшие к ней. Герцен давно уже просил о присылке не печатавшихся стихов Пушкина, но почти никто не отозвался на просьбу. Огарев привез стихи декабристов — в Лондоне они немедленно увидели свет, — павшие и сосланные словно вновь возвращались в Россию, дважды миновав ее границу. Привез он множество и собственных стихов — Искандер очень любил их, не случайно такое множество эпиграфов к главам «Былого и дум» — отрывки из стихов Огарева. Главным тогдашним показателем качества и нужности его стихов была их повсеместная распространенность. Их читали, переписывали, передавали, печатали, декламировали, клали на музыку. Они были не столько фактом литературного творчества, сколько благодатным достоянием тогдашнего сознания россиян. Их не просто читали, ими жили. По ним поверяли и ставили мировоззрение и поступки, у честнейшей молодежи тех лет от мировоззрения неотрывные. Потому и Герцен так любил стихи своего друга, так хотел печатать их, боясь делать это до его приезда. Надо сказать, что первое время пребывание в Лондоне оказалось для Огарева плодотворным фантастически: несколько поэм и десятки стихов появились в его записных книжках, знаменуя острое поприездное ощущение необходимости собрать и подытожить былую жизнь. Ибо начиналась вторая ее половина, совершенно отличная от первой.

Он привез с собой в Лондон свежее дыхание России, словно часть ее сгущенной атмосферы предрассвета и пробуждения, потому, естественно, именно от него и должна была исходить идея об издании газеты. Быстрой и отзывчивой, держащей руку на пульсе лихорадившей страны. То была лихорадка кризиса, обещавшего начало выздоровления, в чем оба они и собирались принять решительное участие. Крымская война безжалостно разбудила Россию от странного и горячечного сна, от насильственного оцепенения. Не случайно Николай умер в это время. Умер, ибо хотел умереть (а возможно, справедлива и легенда, будто бы принял яд из рук доверенного врача). Ибо именно война показала, что все доклады, рапорты, реляции, отчеты, акты, протоколы и донесения лгали решительно и отчаянно, с полным бесшабашием трусости и наплевательства. Всю свою жизнь самодержец слышал и читал только то, что хотел слышать и читать. Подлинность обнажила война. И она же обнажила и напрягла назревшую уже проблему — именно о ней главным образом и заговорила газета эмигрантов.

Знаменитая, хрестоматийная ныне констатация того, что именно Герцен впервые после декабристов развернул революционную агитацию, сполна относится и к Огареву. Наш герой, привезя в Лондон идею газеты, пристально освещающей российские наболевшие проблемы, возобновил и продолжил замершую было (но совсем не умершую) струю освободительного движения. Революционное слово стало его революционным делом. Стало гражданским смыслом его жизни, оторванной ныне от родины и целиком принадлежащей ей. Революционное слово, революционная мысль, действенные контакты со всеми, кто возобновил и поддержал дело освобождения России, стали отныне главным содержанием его очень цельного отныне и очень целеустремленного существования. Все, что сделал для России «Колокол», неотрывно связано с именем Огарева. Все, кто участвовал в освободительном движении, прямо или косвенно общались с ним — лично, по газетным статьям, письменно, через друзей и посредников. Единомышленники в главном, эти люди существенно расходились в тактике и деталях, ожесточенно спорили друг с другом, но. сходились все их споры и их согласия в «Колоколе» — центральном и не имеющем себе подобных органе русской революционной мысли. Сходились к Герцену и Огареву. А теперь — самое начало вступления нашего героя на открытое революционное поприще.

В первом же номере «Колокола» появились слова, прямо обращенные к правительству. Так никогда ещё не звучала русская речь в отечественной печати:

«Пора проснуться! Скоро будет поздно решать вопрос освобождения крепостных мирным путем; мужики решат его по-своему. Реки крови прольются, — и кто будет виноват в этом? Правительство!

Россия настрадается, а на правительство история положит клеймо злонамеренности, или бездарности, в обоих случаях позорное».

И называлась эта заметка непривычно для русского уха — требовательно и прямо: «Что сделано для освобождения крепостных людей?» Констатировалось с осуждением и гневом: ничего.

«Несмотря на все ожидания и надежды, правительство ничего не сделало для освобождения крепостного сословия и не подвинуло ни на шаг решение этого вопроса.

Что же оно делает? Некогда ему, что ли? Или важное занятие формою военных и штатских мундиров до такой степени поглотило государственную мысль, что ни на какое дело не хватает времени? Или правительство довольствуется собственными слезами умиления, чувствуя себя не таким, как правительство Незабвенного, и далее ничего не хочет делать? Или сквозь шум праздников и охотничьих труб псарей оно не умеет расслушать клик народный?..

Или правительство уже такое мертвое, что никакая государственная нужда его не разбудит?.. Стало, оно хвастало своей любовью к России? Стало, оно нас обманывало? Или оно думало, что Россию можно спасти без государственной мысли, а только маленьким добродушием, доходящим до потачки государственным ворам? В таком случае оно только позорится перед светом».

Так впервые была громко прервана холопская российская тишина. В этом же первом номере некто, пожелавший остаться неизвестным под буквами «Р. Ч.» (вскоре это сокращение стало подписью более полной — «Русский человек»), поместил свое письмо к издателю «Колокола». Это неизвестный «Р. Ч.» обсуждал цели и назначение первой вольной русской типографии в Лондоне. Он уже прочитал несколько больших статей, присланных Герцену и напечатанных в удивительно разноголосом, тоже невиданном ранее сборнике «Голоса из России», и благодарил за них, радуясь, что они появились.

Далее автор обсуждал несколько статей и мнений, к печальному и убедительному выводу приходя: рабство покуда еще сидит глубоко внутри в русском человеке, властно и жестко определяя самое его мышление. Раскрепощение сознания, освобождение от своего собственного глубинного рабства, позорно проявляющегося в нетерпимости к чужой мысли, — вот на что вынужден «Колокол» сразу обратить внимание каждого. Как бы демонстрируя взгляд раскованный и свободный, автор письма к издателю, этот самый неизвестный «Р. Ч.» сразу же за письмом предлагал читателю «Колокола» не более и не менее как разбор отчета министра внутренних дел царю! Личный отчет министра! Да еще тот, на котором государь изволил собственноручно начертать сверху: «Читал с большим любопытством и благодарю в особенности за откровенное изложение всех недостатков, которые с божьей помощью и при общем усердии, надеюсь, с каждым годом будут исправляться».

Полноте, меланхолически замечал разбирающий этот отчет «Р. Ч.»: «Не знаю, на сколько будет божьей помощи, но общего усердия исправлять государственные недостатки от чиновничества ожидать нельзя; это противно его интересам; общее усердие явится только тогда, когда все классы народа будут вызваны к деятельности, к беспрепятственному выражению своего мнения и обсуживанию своих нужд».

Оказывалось, что пустой демагогии и привычной риторики было здесь привычно много, — отмеченная, она и впрямь поражала неделовой суетностью парадного красноречия, тем более что речь шла о только что позорно проигранной войне: «Чиста и непорочна была жертва русских людей, ибо исходила она не из личных расчетов, но из светлого источника любви к отечеству».

А за прелестными словами этими, замечал автор статьи, господин министр, естественно, забывал сказать о гнилом сукне, поставлявшемся на одежду солдат, о том, как босы и голодны были ратники по «нерадению и своекорыстию начальников», о разорении мужиков, насильно лишавшихся лошадей и подвод, о повсеместном чиновничьем грабеже. И добавлял этот спокойный «Р. Ч.»: «Или господин министр не знает всего этого? Ну, тогда он не способен быть министром».

Министр сообщал государю, что из четырех с лишним сотен жалоб только полтора десятка оказались справедливыми. Вполне естественно, комментировал «Р. Ч.»: разве господин министр не знает, что в России «о справедливости жалоб судят те же лица, на которых приносятся жалобы, или лица, живущие с ними заодно?»

От вольности такового подхода волосы должны были шевелиться на голове у непривычного российского читателя. Но поток писем, хлынувших вскоре в Лондон, подтвердил освежающую пользу тона, языка и полной раскованности газеты.

В том же первом номере, сразу вслед за двумя заметками Огарева (имя свое он раскроет несколько позже) шла статья Герцена о путешествии по Европе вдовствующей императрицы. Естественно, что кинулась она вон из России: «Ей было больно видеть либеральное направление нового императора, ее смущал злой умысел амнистии, возмутительная мысль об освобождении крестьян». Самое, однако, важное, ради чего перечислялись в статье развлечения никому уже не интересной вдовы, дважды было названо Герценом — в начале и в конце статьи:

«Снова вдовствующая императрица дала Европе зрелище истинно азиатского бросания денег, истинно варварской роскоши. С гордостью могли видеть верноподданные, что каждый переезд августейшей больной и каждый отдых ее — равняется для России неурожаю, разливу рек и двум-трем пожарам».

Так началась жизнь удивительной, первой и единственной в те поры вольной русской газеты. Выходила она то еженедельно, то ежемесячно и во все годы существования была любимым детищем Герцена и Огарева. А в России — любимым чтением.

Потребность в справедливости и воздаянии — глубинная и очень острая человеческая потребность. Голос справедливости утешает даже в случае, если поздно исправить совершенное зло. А сама возможность пожаловаться и воззвать к воздаянию — целительна для души и разума.

«Колокол» стал для России тем недостающим ей голосом справедливости и совести, который обретает власть и влияние независимо от своего лишь совещательного участия в жизни страны. Одни боялись его насмешек, другие уповали на него, чувствуя себя куда смелее и даже защищенной, несмотря на дальнее расстояние и подпольное существование газеты. Отсюда и многочисленные анекдоты о влиятельном вмешательстве газеты в самые невероятные области российской жизни.

Один из них сохранился в воспоминаниях знаменитого актера Щепкина, который приехал в Петербург к директору императорских театров просить о выплате московским актерам давно причитавшихся им гонораров. Директор наотрез отказался оплачивать старые счета. Щепкин, выбранный ходатаем от бедной актерской братии, продолжал настаивать. Разговор становился резок. Щепкин пригрозил пожаловаться министру.

— Я предупрежу его, — возразил директор, — и вы получите отказ.

— Я пожалуюсь государю, — сказал Щепкин.

— А я как ваш начальник запрещаю вам делать это! — приказал директор.

— Тогда мне придется обратиться в «Колокол», — проговорил Щепкин.

— Вы сошли с ума! — вскричал в ужасе директор. — Приходите завтра, поговорим.

Деньги актерам были выплачены.

Это эпизод из мельчайших. До сих пор неприкосновенное, до сих пор вознесенное и защищенное от любого нелицеприятного и независимо трезвого взгляда российское начальство стало вдруг доступно всеобщему обозрению. Странно и дико стали выглядеть эти хозяева российской жизни.

Назначение, отставка и деяния всяческих высоких лиц сопровождались в «Колоколе» не только язвительными комментариями, не только обсуждением их поступков и деталей начальственного бытия, но порою просто отрывками из их речей или отдельными фразами. Часто произносимые слова куда более глубоко говорят о человеке, нежели самые обширные их толкования. Так, например, прямо в кавычках давалась речь некоего Муханова, бывшего усмирителя, теперь министра внутренних и духовных дел старательно попираемой Польши. Вот как изволил выразиться этот попечитель просвещения, давая инструкции варшавским издателям о том, что дозволено им публиковать: «…можете писать о морском змее: одни ученые говорят, что он существует, а другие, что нет; теперь же недавно его видели близ Ирландии. Можно писать о капитане Франклине, что его ищут между льдами, и привести по этому поводу мнения заграничных газет о вероятности, что его отыщут. Из политики же под рубрикой Франции написать, что тот или другой купец обанкрутился, а тот думает обанкрутиться; из Англии — что тот или другой лорд умер, а тот думает умереть; из Италии — что папа уехал из Рима в Чивиту Веккию и воротился в Рим; из Испании… но ее трогать не следует, ибо там постоянно революции».

Далее сообщались факты, подтверждающие обобщение статьи об этом всевластном духовном попечителе: «Муханов по крайней мере на полстолетия остановил элементарное просвещение народа». Кончалась статья напоминанием о том, что во власти этого человека находится духовная судьба пяти миллионов человек.

Оказывалось, что российское начальство сплошь и рядом занимается взятками и вымогательством, пользуясь высоким местом, запугивая окружающих, торгуя: «Они открыто говорят: дай денег, будешь сыт и спокоен; не дашь — погублю и разорю». (Удивительными словами, кстати, заканчивалось письмо этого неизвестного россиянина: «Примите уверение в чувствах того высокого уважения, которое может только питать рвущийся на свободу раб к человеку свободному и полному энергии».)

Оказывалось, что истинного патриотического такта у хозяев русской жизни, распинающихся при случае в своей любви к России и ее национальной гордости, не более, чем в отъявленных, лишенных достоинства лакеях и холопах по призванию и природе. В Париже, например, где вся знать собралась однажды на аристократическую свадьбу — на «домашний, русский пир к послу; один иностранец и был приглашен как почетное исключение — Геккерн, убийца Пушкина!»

Многие, столь высокопоставленные, что человеческого лица уже и не рассмотреть в лучах государственного сияния, оказывались людьми мелкими, склонными не только казенное при случае украсть (правда, обворовывать казну в России зазорным не считалось), но и у ближнего своего, если он слабее, что-нибудь оттяпать. Часть земли, дом, неоплаченный вексель, имущество. Но самое главное, все эти мужи света очень часто оказывались смешными. Газета рассказывала столь нелепые случаи из их жизни и деятельности, что рассказы эти граничили с анекдотом. А смех — самая взрывчатая, самая освободительная сила там, где царит глухая чинопочитающая тайна.

Страшная беда меняющейся России, писали издатели газеты, в том, что и посейчас жизнь ее и все перемены решаются теми же самыми зловещими стариками, что решали эту жизнь в гнусную пору Незабвенного. Их бы судить надобно, их деяния описывать необходимо, и в этом состояло бы главное и подлинное духовное и умственное освобождение страны от наследства пагубного и цепкого.

С этим соглашались и многие читатели — авторы газеты. Вот что писал некий анонимный корреспондент: «Люди, на которых лежит кровь ближних и все возможные преступления, еще живы и даже пользуются почетом; нужно, чтобы их знало новое поколение, нужно, чтобы они были заклеймены общим презрением, и лишь тогда, когда Русская публика сделается настолько чувствительна, что одно имя известного негодяя будет везде встречаемо с омерзением, и всякий поступок, напоминающий сколько-нибудь насилие, хотя бы он был облечен и в закон, будет встречаем общим проклятием, тогда лишь пора сказать: довольно вспоминать о том, что прошло и что с трудом лишь может повториться; Русская публика имеет сама в себе достаточно жизни, чтобы порок был немедленно наказан всеобщим презрением».

И потому безымянный автор этот усмотрел удивительную общественную роль «Колокола»: роль органа всероссийского покаяния. Ибо, ничуть не перекладывая лишь на самую верхушку российского общества ответственность за всю грязь и мерзость, в которых погрязла Россия, признавал он, что все поровну виноваты в зверствах и рабстве, кои друг от друга неотделимы. «Следовательно, — писал он, — нам необходимо перевоспитывать себя самим, и это труд не легкий, при всех препятствиях, положенных для этого правительством… Мы систематически воспитывались все в привычке и любви к насилию, этой оборотной стороне внутреннего и внешнего рабства, а без собственного освобождения каждого в самом себе — и страна свободной не станет». Тут-то он и писал о покаянии, крайне необходимом для того, чтобы «сбросить с себя всю ту грязь, которая искусственно поддерживалась правительствами и которая сделала многих, многих порядочных людей участниками во всевозможных преступлениях».

Что же конкретного предлагал автор? И на чем настаивал?

«Покаяние всегда возможно, и оно начинается с того, что человек, желающий покаяться, получает отвращение и презрение к собственным порокам или порокам других; а потому и нет другого пути обращения, как показывать им беспрестанно в зеркале, как они уродливы».

Этим целям и принялся служить «Колокол» с первого дня своего существования. Это были излюбленные, сокровенные идеи Огарева — идеи о том, что во все поступки властей рано или поздно, однако непременно входит именно то, что записано уже, существует в нравах, душе и разуме развитого слоя народа. Что меняться надо прежде всего самим. Этим целям и служил «Колокол» с первого до последнего своего номера в течение почти десяти лет. И он принес издателям своим славу, признание и благодарность людей, любящих отечество и пекущихся о будущем его, а также ненависть и гнев темных сил — все то, чего так недоставало Герцену после выхода в свет первых номеров «Полярной звезды».

Так появился в русском государстве — за его историю впервые появился — орган удивительный и небывалый — совесть, вынесенная вовне. Совесть неуязвимая (к счастью), но язвительная и неподкупная. «Незваный гость, докучный собеседник» — только теперь эти пушкинские слова относились не к личной совести одного человека, а к громогласной совести страны. Совести с голосом влиятельным и отчетливым. Совести, неотделимой от разума, отчего и диктующей порой более разумные государственные решения, нежели те, что принимались на месте. Потому и читал газету император, потому читали ее взахлеб самые разные (если не все) государственные деятели, а в комиссиях по разрешению крестьянского вопроса она была официально рекомендована руководством для справок, осведомления и размышлений.

Парадоксальнейшая историческая ситуация! Но… «умом Россию не понять» было сказано именно в те годы.