Снова в столице
Снова в столице
26 октября 1841 года
26 октября 1841 года Наталья Николаевна возвратилась из Михайловского в Петербург. Сестра Александрина в письме брату Дмитрию сообщила их новый адрес: «У Конюшенного моста, дом Китнера».
У Конюшенного моста… Однажды сестры уже жили рядом с этим местом. Было это пять лет назад, в сентябре 1836 года. Тогда Пушкин снял дом княгини Волконской на набережной реки Мойки. Прожил он там всего 139 дней, Наталья Николаевна, его «ангел Таша», — на 18 дней дольше. И эти 18 дней были в ее жизни, быть может, самыми страшными и самыми мучительными. Дальше ей предстояло жить без Пушкина.
Нетрудно представить, какие воспоминания навевал этот уголок Петербурга, этот стоящий неподалеку от дома Китнера, у Конюшенного моста, дом княгини Волконской… Чем отзывался он в душе молодой вдовы, в душе каждого современника Пушкина… Рядом — Конюшенная церковь… 1 февраля 1837 года в ней отпевали первого Поэта России…
Никто никогда не узнал, сколько раз умирал Пушкин в сердце своей избранницы…
31 октября 1841 года
Из дневника А. И. Тургенева:
«Париж. 1841, октября 31. Я все роюсь в своих старых бумагах и нахожу беспрестанно сокровища. Передо мною два письма наших первоклассных поэтов: Батюшкова из Неаполя, от 10 генваря 1820 года и Пушкина из Бессарабии, от 21 августа 1821 года. Письмо Пушкина не велико, но ноготок остер <…>
3 ноября. Я возвратился от Рекамье, которая на прошедшей неделе пригласила меня ехать с нею и детьми ее племянницы… — смотреть Мюрата! Я нашел ее охриплою и не весьма здоровою; <…> Рекамье оставила ложу на время, пока судили и вели Мюрата на казнь…
4 ноября. Заезжал к Рекамье справиться об ее здоровье: Мюрат немного расстроил его; но я нашел ее у камина, окруженною Шатобрианом, Баланшем, дамами и еще несколькими мужчинами: она рассказывала о пожаре замка Баранта. Он загорелся в третьем часу утра, неизвестно еще отчего. Хозяева едва успели спастись в ночном туалете. Но потеря невозвратимая в книгах, в пожитках всякого рода и в драгоценностях фамильных и свезенных туда Барантом в разные эпохи жизни его»{693}.
2 ноября 1841 года
Наталья Николаевна — брату Дмитрию из Петербурга.
«Последние дни, что мы провели в деревне, были что-то ужасное, мы буквально замерзали. Граф Строганов, узнав о моем печальном положении, великодушно пришел мне на помощь и прислал необходимые деньги на дорогу»{694}.
Теперь жизнь возвращалась в свое прежнее русло. Рядом снова была тетушка Екатерина Ивановна Загряжская, почти ежедневно приходившая навещать свою любимую племянницу и ее детей, с которыми она не виделась с середины мая. Приходила навещать своих племянниц и графиня де Местр с супругом. Когда-то в молодости Ксавье де Местр[133], эмигрировавший из Франции в 1800 г. писатель и художник, был необычайно дружен с родителями Пушкина. Он, вдохновленный редкой внешностью Надежды Осиповны, которую в свете называли «прекрасной креолкой», в начале 1800-х годов написал ее портрет, выполненный на слоновой кости, а в 1810-е гг. — ее портрет карандашом. Им же в 1819 г. был написан и портрет Левушки, Льва Сергеевича Пушкина.
Одинокая старость Сергея Львовича скрашивалась обществом давних друзей, которым было что вспомнить. В доме тетушки С. И. де Местр по-прежнему был светский салон, где продолжали появляться Наталья Николаевна и Александрина, но уже не так часто, как раньше, поскольку жили теперь они самостоятельно, своим домом, своим укладом, своими заботами. Да это и понятно. Две родные сестры (Софья Ивановна де Местр и Екатерина Ивановна Загряжская), опекавшие осиротевшее семейство своей младшей племянницы, часто ссорились между собой: у обеих был капризный, тяжелый характер.
Приходил и Сергей Львович, чтобы повидаться с подрастающими внуками, с годами все больше и больше похожими на своего отца. Иногда Наталья Николаевна вместе с Александриной наносила ответный «визит вежливости» своему свекру. 16 декабря она писала об одном из них: «На этот раз мы застали свекра дома. Его квартира непереносимо пуста и печальна. Великолепные его прожекты по размещению мебели ограничиваются несколькими стульями, диваном и двумя-тремя креслами»{695}.
Семидесятилетний старик жил заброшенно и одиноко. Дочь Ольга по-прежнему находилась с двумя детьми в Варшаве, где служил ее муж в качестве управляющего канцелярией генерал-интенданта Царства Польского, а сын Левушка, которому было уже 36 лет, продолжал служить на Кавказе, добиваясь отставки. Изредка ему удавалось вырваться в столичный Петербург. Об одном из таких приездов Льва Пушкина вспоминал барон Федор Андреевич Бюлер:
«В 1840-х годах, в одну из литературно-музыкальных суббот у князя В. Ф. Одоевского, мне случилось засидеться до того, что я остался в его кабинете сам четверт (то есть вчетвером. — Авт.) с графом Михаилом Юрьевичем Виельгорским и Львом Сергеевичем Пушкиным, известным в свое время под названием Левушки. Он тогда только что прибыл с Кавказа в общеармейском кавалерийском мундире с майорскими эполетами. Чертами лица и кудрявыми (хотя и русыми) волосами он несколько напоминал своего брата, но ростом был меньше его. Подали ужин, и тут-то Левушка в первый раз узнал из подробного, в высшей степени занимательного рассказа графа Виельгорского все коварные подстрекания, которые довели брата его до дуэли. Передавать в печати слышанное тогда мною и теперь еще неудобно. Скажу только, что известный впоследствии писатель-генеалог князь П. В. Долгоруков был тут поименован в числе авторов возбудительных подметных писем»{696}.
| |
13 декабря 1841 года
Лев Пушкин — Михаилу Владимировичу Юзефовичу.
«…Об Одессе сказать тебе ничего не могу, — я здесь, как в лесу, ни одной души знакомой… Как я должен был одичать после стольких лет бивака и пустыни…
В Петербурге я нашел все по-прежнему: скука, холод. Отец мой, не понимаю отчего, помолодел двадцатью годами и поскупел в двадцать же раз.
…Что же касается меня собственно, то я сижу у моря (или лучше — у болота) и жду погоды, т. е. отставки, которая по сие время не получена из Кавказа.
Пиши ко мне по следующему адресу: в Псковской губернии… в село Тригорское, Прасковье Александровне Осиповой, для доставления Л. Сер. Пушкину»{697}.
Намереваясь посетить псковские края, Лев Сергеевич указывает своему приятелю именно адрес хозяйки Тригорского, а не родного Михайловского, которое больше не принадлежало ему даже частично. Будучи до сих пор неприкаянным, не имеющим своего угла и семьи, он собирался поехать туда, где его любили и где он сам когда-то был счастлив, где теперь находились могилы брата, матери, бабушки, деда… Вблизи родного, знакомого с детства Михайловского можно было отогреться душой. Лев Сергеевич знал, что там ждала его Машенька Осипова. Влекомый «делами сердечными», он вскоре уехал в Тригорское, решив погостить там подольше, дожидаясь отставки.
Письма… Они для многих были спасением, минутами доверительного дружеского разговора с друзьями и близкими по духу людьми. Они спасали от одиночества и тоски. Они давали кому надежду, кому иллюзию взаимопонимания, а для некоторых служили источником радости и вдохновения.
13 декабря 1841 года.
П. А. Вяземский — Наталье Николаевне.
«…Вы можете всегда оставаться красавицей, вызывать восторг, быть милой и очаровательной и Вы только потеряете при перемене, даже при выигрыше»{698}.
Писала письма и Наталья Николаевна. И хотя ее многочисленные послания брату Дмитрию были скорее хозяйственно-деловыми, с годами они не утратили оттенка сердечности и душевной привязанности. Письма же чете Фризенгоф изначально носили характер задушевности и искреннего участия. Эти письма Наталья Николаевна называла «дневниками», настолько они были исповедальными, приоткрывавшими ее одинокую душу.
Познакомились они еще в 1839 году, и, расставаясь в Михайловском в конце августа уходящего года, никто из них не знал, когда вновь доведется им свидеться.
Наталья Николаевна писала довольно часто, подробно повествуя не только о своей жизни, но и о жизни семейства де Местр, ведь это были родители Натальи Ивановны Фризенгоф.
Наталья Николаевна — Н. И. Фризенгоф. Из Петербурга в Вену.
«16 декабря.
…Я получила ваши хорошие письма, мои добрые, дорогие друзья. Спасибо, Ната, что ты потрудилась написать разборчиво, и пора было это сделать, мы уже начали подозревать вас в обмане.
Фризенгоф, я очень опасаюсь, как бы удовольствие, которое вы предвкушаете получить от чтения моего дневника, не было обмануто, он совершенно не интересен: я ограничиваюсь только изложением фактов, а что касается чувств, которые мы можем еще[134] испытывать, принимая во внимание наш возраст, то я вам о них не говорю. Могу сказать вам откровенно, заглянув в самые сокровенные уголки моего сердца, что у меня их нет. Саша, которую я на днях об этом спросила, может вам сказать то же самое. Я также ничего не скажу о тех, кто может за мной ухаживать. Часто люди становятся смешными, говоря об этом, и вы могли бы меня упрекнуть в самомнении, упрек, который вы мне часто делали, хотя я всегда хранила в отношении вас самое глубокое молчание о моих победах. Что касается Саши, то она сама может рассказать о своих. Она говорит, что их очень мало, а я ей приписываю больше…
…Дети с 6 часов пошли на свой урок танцев, брат вышел куда-то, а мы остались вдвоем, читали каждая в своем углу. Нами овладела такая черная меланхолия, что я готова была плакать весь вечер. Что касается Саши, то ее и голоса почти не слышно. Что это — предзнаменование несчастья или счастья? Будь что будет, во всяком случае — да будет воля божия…
Я очень вас жалею, милая Ната, что вы живете в чужой стране, без друзей. Хотя настоящие друзья встречаются редко, и всегда чувствуешь себя признательной тем, кто берет на себя труд ими казаться, вы, по крайней мере, можете сказать, что оставили истинных друзей здесь, они вам искренне сочувствуют»{699}.
Переписывалась Наталья Николаевна не только со своими друзьями, но и с друзьями Пушкина. В декабре она писала в Москву Павлу Воиновичу Нащокину:
«…Мое пребывание в Михайловском, которое вам уже известно, доставило мне утешение исполнить сердечный обет, давно мною предпринятый. Могила мужа моего находится на тихом уединенном месте, место расположения однакож не так величаво, как рисовалось в моем воображении: сюда прилагаю рисунок, подаренный мне в тех краях — вам одним решаюсь им жертвовать. Я намерена возвратиться туда в мае месяце, есть ли вам и всему Семейству вашему способно перемещаться, то приезжайте навестить нас…
<…> Дети вас также не забыли, все они, слава богу, здоровы и, на мои глаза, прекрасны. Старшие берут несколько уроков, говорят хорошо по-немецки, порядочно по-французски и пишут и читают на обоих языках. Со временем они к вам будут писать…»{700}.
Заметим, что Наталья Николаевна обращалась к Нащокину по-русски.
П. И. Бартенев отмечал: «Но особенно баловал Пушкина своею привязанностью П. В. Нащокин, безграмотные письма которого очень ценны. Он в них весь, с безобразием своего быта, с художественным чутьем, с постоянным горевшим огнем в душе, с благим помыслом в сердце. <…> Недаром вдова Пушкина извещала Нащокина о воспитании детей своих»{701}.
В декабре поделился с Нащокиным своими впечатлениями о поездке и князь Вяземский:
«…Я провел нынешнею осенью несколько приятных и сладостно-грустных дней в Михайловском, где все так исполнено „Онегиным“ и Пушкиным. Память о нем свежа и жива в той стороне. Я два раза был на могиле его и каждый раз встречал при ней мужиков и простолюдинов с женами и детьми, толкующих о Пушкине…»{702}.
В 1841 году было издано собрание сочинений Александра Сергеевича Пушкина, где в т. XI (стр. 185–189) были напечатаны «Записки П. В. Н<ащокина>, им диктованные в Москве, 1830». — Это была дань сердечной памяти погибшему другу.
24 декабря 1841 года
Петр Александрович Плетнев — Якову Карловичу Гроту.
«…Обедал у Смирновой… Там дети были в танц-классе: две девочки Смирновой (6-летняя Ольга и 4-летняя Софья. — Авт.) да четверо детей Пушкина (два сына и две дочери).
…Natalie Пушкина сегодня была в английском магазине (канун елки перед рождеством) и встретилась там с государем, обыкновенно в этот день приезжающим в английский магазин покупать для елки своим детям. Его величество очень милостиво изволил разговаривать с Пушкиной. Это было в первый раз после ужасной катастрофы ее мужа…»{703}.
«…Милостиво изволил разговаривать…»
Что стояло за этой «милостью»? Что хотел увидеть в глазах своей верноподданной Николай I? Что смогла прочесть, если успела и осмелилась взглянуть в глаза императора, Наталья Николаевна?
Эти и многие другие вопросы навсегда остались без ответа в сонме домыслов и сплетен, витающих равно как над головой августейшего монарха, так и над головой вдовы некоронованного Поэта всея Руси — Александра Пушкина.
* * *
1842 год
* * *
Невзирая на обилие житейских проблем и вдовьих забот, внешне Наталья Николаевна оставалась «действительно великолепна» и была «более чем божественна». Она по-прежнему притягивала к себе восхищенные взоры. Это вынуждены были признать и великосветские дамы, весьма ревностные в любом соперничестве. Красота ее была в самом расцвете, может быть, поэтому в числе поклонников Натали появлялись подчас фигуры весьма странные, даже комические.
Дочь Натальи Николаевны, А. П. Арапова, много лет спустя в семейной хронике писала по этому поводу:
«Явился еще один претендент, упорно преследовавший ее предложениями, но она на него и внимания не обращала, так как единственным его преимуществом были значительные средства. Нравственные достоинства были под общим сомнением, а его невзрачная, сутуловатая фигура еще карикатурнее выглядывала рядом с ней.
Старший брат (Александр, сын Поэта. — Авт.) и теперь с улыбкой вспоминает, как он служил ему покорной мишенью, когда подкараулив семейную прогулку в Летнем саду, он присоединялся к ним, и шаловливый мальчик нарочно отставал, бросая мячик и всякий раз стараясь попасть ему в спину. Мать, по близорукости или занятая беседою, не примечала проказу, а влюбленный терпеливо ее переносил, не смея выказать справедливая неудовольствия.
Долго старался он отуманить Наталью Николаевну соблазном роскошной жизни, но, уразумев в конце концов тщетность своих надежд, оставил ее в покое и лишил тем брата излюбленных развлечений»{704}.
Вполне вероятно, что А. П. Арапова имела в виду графа Льва Алексеевича Перовского (1792–1856) — одного из четырех побочных сыновей графа А. К. Разумовского[135] от дочери берейтора Марии Михайловны Соболевской, которая позднее вышла замуж за генерал-майора Денисьева.
| |
Известно, что 1 сентября 1836 года Пушкин и Л. А. Перовский, как делопроизводитель княгини С. Г. Волконской, заключили контракт о найме квартиры в ее доме на Мойке. С 1828 по 1840 год Перовский являлся вице-президентом Департамента уделов, а с 1841 г. стал министром внутренних дел и товарищем министра уделов (хотя формально Кабинет Его Императорского Величества и Министерство уделов управлялись одним человеком — князем П. М. Волконским). С этого времени, а точнее, с 1 сентября 1841 г., под началом Перовского служит Владимир Иванович Даль, которому 19 ноября 1841 г. М. П. Погодин писал из Москвы: «Я слышал о вашем г-не П<еровском>, что он более всего любит безмолвие»{705}. «Но не верьте сотне анекдотов, которые ходят под его именем или на его счет: почти все ложь и выдумки»{706}, — возражал В. И. Даль своему адресату в письме от 3 апреля 1842 г.
В. И. Даль был определен секретарем при товарище министра уделов, но Перовский больше использовал его по делам МВД.
Сохранился донос Фаддея Булгарина Леонтию Васильевичу Дубельту от 6 марта 1848 году, в котором агент III Отделения сообщал: «У министра внутренних дел самое доверенное лицо Даль, а Краевский платит ему на вес алмазов за его сказки, а Даль через губернаторов распространяет журнал („Отечественные записки“. — Авт.)».{707}.
Вместе с тем Даль службой своей был доволен, о чем в письме тому же Погодину летом 1848 г. признавался: «..я с семьей на даче, Л<ев> А<лексеевич> так добр, что оставил меня на время в покое, и я в городе не бываю»{708}.
Женой Владимира Ивановича Даля (с 12 июля 1840 г.) была Екатерина Львовна, урожденная Соколова (2.III.1819–9.II.1872), от брака с которой было пятеро детей: Мария (род. в Оренбурге 14.IV.1841–?), Ольга (10.XI.1842, в Петербурге — 1916), в замужестве Демидова, Екатерина (5.III. 1845, в Петербурге—?).
Первой женой Даля (с июля 1833 г.) была Юлия Андре (1816–1838), которая оставила ему сына Льва (11.VI.1834, Оренбург — 21.III. 1877, Москва), в 1856 г. поступившего в Академию художеств, и дочь Юлию (22.II.1838, Оренбург — 1863, Рим).
Стоит заметить, что личная жизнь непосредственного начальника В. И. Даля — Льва Алексеевича Перовского, была незавидной:
15 ноября 1833 года, когда ему шел 42-й год, скончалась его жена, Екатерина Васильевна, урожденная княжна Горчакова.
В начале 1840-х годов, будучи на 20 лет старше вдовы Пушкина, Л. А. Перовский безуспешно пытался предложить ей руку и сердце.
| |
Наталья Николаевна, появляясь в великосветских салонах родных и друзей, по-прежнему встречала там своих «обожателей». В числе ее новых поклонников был и старший брат «Монго» — Николай Аркадьевич Столыпин, по-прежнему служивший под началом графа Нессельроде в Министерстве иностранных дел.
А. П. Арапова отмечала: «Я полагаю, что сама мать не подозревала о третьем случае сильной любови, которую она внушила одному из самых изящных и красивых наших дипломатов, Николаю Аркадьевичу Столыпину.
Часто беседуя о трех братьях, с которыми она была хорошо знакома по сестре их, молодой княгине Вяземской[136], она никогда не упомянула его имени в рядах ея поклонников, и только после свадьбы моей дочери с его единственным сыном вдова Столыпина разсказала мне, как он, приехав в отпуск в Россию, при первой встрече был до того ошеломлен красотою Натальи Николаевны, что она грезилась ему и днем и ночью, и с каждым свиданием чувство его все сильнее разгоралось.
Но грозный призрак четырех детей неотступно возставал перед ним; они являлись ему помехою на избранном дипломатическом поприще, и борьба между страстью и разумом росла с каждым днем. Зная свою пылкую, увлекающуюся натуру, он понял, что ему остается только одно средство противустоять безрассудному, по его мнению, браку, — это немедленное бегство. К нему-то он и прибегнул.
Не дождавшись конца отпуска, он наскоро собрался, оставив в недоумении семью и друзей, и впоследствии, когда заходила речь о возможности побороть сильное увлечение, он не без гордости приводил свой собственный пример.
Вряд ли нашлось бы много женщин, способных отклонить богатых женихов в те са-мыя минуты, когда стесненность в средствах назойливо проявлялась каждый день.
Ничего нет тяжелее обязанности вращаться в кругу очень богатых людей, когда каждая копейка на счету. Из гончаровских средств Наталья Николаевна ничего не получала; деньги, выручаемыя с пушкинских изданий, пошли на выкуп остальных частей Михайловскаго, доставшагося после Надежды Осиповны ея детям, а доходы с него были весьма скудны. Самым верным подспорьем являлась <…> пенсия, назначенная императором вдове и детям поэта.
Этого не хватало, и мелкие долги, вытекающие из жизненнаго обихода, тяжелым гнетом ложились на скромный бюджет, и постоянно нарушали покой матери»{709}.
| |
Впоследствии, переболев любовью к Наталье Николаевне, Н. А. Столыпин женился на Марии Алексеевне Сверчковой (1822–1893), дочери русского посланника при Тосканском дворе Алексея Васильевича Сверчкова (1792–1828) и Елены Дмитриевны, урожденной Гурьевой, умершей в 1834 году, родной сестры Марии Дмитриевны Нессельроде. Иначе говоря, женился на осиротевшей племяннице вице-канцлера (а с 1845 г. — государственного канцлера) графа Карла Нессельроде, у которого, по выражению А. О. Смирновой (Россет), была «застенчивая и трусливая душонка». А поэт Ф. И. Тютчев высмеял несоответствие его невысокого роста непомерным амбициям, написав о нем в мае 1850 г. стихотворение «Нет, карлик мой! трус беспримерный…»
Случилось так, что единственный сын Н. А. Столыпина — Николай Николаевич, родившийся в 1860 году, женился на внучке Натальи Николаевны, дочери А. П. Араповой, — Елизавете (род. 1867). Но Наталья Николаевна этого уже никогда не узнала.
Помимо Н. А. Столыпина, в числе претендентов на руку Натали Пушкиной был еще один дипломат — граф Гриффео, служивший секретарем неаполитанского посольства и ради нее активно посещавший салон Карамзиных.
«Натали всегда прекрасна, элегантна, везде празднуют ее появление», — замечала мать Поэта Надежда Осиповна еще в 1834 году. — Так было в те времена, когда Наталья Николаевна была женою Пушкина, так было и 5 лет спустя, когда она стала снова появляться в салонах родных и друзей.
Князь Вяземский, встревоженный вниманием этого поклонника к Наталье Николаевне, на правах «бескорыстного друга» пишет ей пространное нравоучительное письмо, неумело скрывая свою ревность к «иностранцу» — графу Гриффео, союз с которым, по его мнению, «всегда будет иметь серьезные затруднения»:
«…Ваше положение печально и трудно. Вы еще в таком возрасте, когда сердце нуждается в привязанности, в волнении, в будущем. Только одного прошлого ему недостаточно. Возраст ваших детей таков, что не нарушив своего долга в отношении их, вы можете вступить в новый союз. Более того, подходящий разумный союз может быть даже в их интересах. Следовательно, вы совершенно свободны располагать вашим сердцем и его склонностью. Но при условии, что чувство, которому вы отдадитесь, что выбор, который вы сделаете, будет правильным и возможным. Всякое другое движение вашего сердца, всякое другое увлечение может привести только к прискорбным последствиям, для вас более прискорбным, чем для кого-либо другого.
Вы слишком чистосердечны, слишком естественны, слишком мало рассудительны, мало предусмотрительны и расчетливы, чтобы вести такую опасную игру… То трудное положение, в котором вы находитесь, отчасти, проистекает из-за вашей красоты. Это — дар, но стоит он довольно дорого. Вы — власть, сила в обществе, а вы знаете, что все стремятся нападать на всякую власть, как только она дает к тому хоть малейший повод. Я всегда вам говорил, что вы должны остерегаться иностранцев… Даже при наличии независимого состояния подобный союз всегда будет иметь серьезные затруднения. Рано или поздно вы будете вынуждены покинуть родину, отказаться от своих детей, которые должны оставаться в России… А без независимого состояния затруднения были бы еще более серьезными. Выйдя за иностранца, вы возможно лишитесь пенсии, которую получаете, и ваше будущее подверглось бы еще более опасным случайностям.
Все эти неблагоприятные обстоятельства проистекают из вашего особого положения, из вашего образа жизни. Вы ни принадлежите к светскому обществу, ни удалились от него. Эта полумера, полуположение имеет большой недостаток и таит в себе большую опасность. Во-первых, свет, не имея вас постоянно перед глазами и под своим контролем, видя вас очень редко, судит вас по некоторым признакам и выносит свой приговор по малейшим намекам, которые дают ему возможность думать, что то, что он не видит, куда более серьезно, чем то, что он видит. Эти приметы, которые может быть прошли бы незамеченными, если бы вы были постоянно на глазах у ваших судей, носят оттенок тайны и умолчания вполне естественного, а вы знаете, что мнение большого света видит зло всюду, где оно видит что-либо скрытое. Но самая большая опасность — в вас самой. Вы не должны ей подвергаться, борьба слишком сильна. В этом ложном положении вы слишком подвержены первой же атаке. Рассеяние большого света, его соблазны и притягательность, как бы они не были опасны, они гораздо менее опасны, чем это влияние, глухое и тайное, которое должно неизбежно вызвать в сердце женщины стремление к душевному волнению, и появление первого встречного может его разбудить. А это значило бы сдаться врагу вслепую и безоружной. Рассеяние большого света лучше, чем развлечение, которое начинается с того, что незаметно касается сердца, а кончается тем, что разрывает его. В большом свете лекарство рядом с болезнью: одно увлечение сменяет другое. А здесь болезнь предоставлена самой себе и с каждым днем распространяется все больше и больше. Мое мнение — вы должны вырваться из этого испытания и если уединение и сердечное спокойствие вам тяжелы, что вполне естественно, вернитесь смело в свет. Я не знаю, почему Вы роковым образом не умели никогда в подобном случае взять выигрышную роль, которая предназначена Вам природою и принадлежит по самому законному праву. Вы не умеете царствовать… Не стоило быть столь прекрасной как Вы, чтобы достигнуть такой печальной цели. Вы мне скажете, быть может, что я ищу там, где ничего нет, что у страха глаза велики, вы можете делать всякие предположения и дать моему поступку любое насмешливое толкование, пусть так! Но если мои слова правдивы, а они таковыми являются, если мой тревожный крик может вас предупредить об опасности, как бы далека она ни была, заставить вас посмотреть на ваше положение серьезно и спокойно, я с удовольствием принимаю всю странность моего положения…»{710}.
Да… Вероятно, А. О. Смирнова (Россет) отчасти была права, когда заметила: «Вяземский — умный человек, но у него нет двух связных мыслей в голове»{711}.
Принадлежность этого письма подтверждена тем, что на нем рукою Натальи Николаевны сокращенно помечено по-французски: «История с Гриффео».
А. П. Арапова отмечала: «Мать, наученная горьким опытом, держала себя так скромно и неприступно, что скоро отбивала охоту ухаживания у людей, которые на это покушались.
…Многие, под влиянием искреннего увлечения, пожалуй бы и решились жениться на вдове-бесприданнице, но одна мысль о неизбежной обузе, в виде четырех малолетних детей, всегда действовала отрезвляющим душем»{712}.
Хотя «победы» Натальи Николаевны были легки и безусловны, они ее не занимали, не требовали от нее никаких усилий, мало того, — она к ним не стремилась. Любя своих детей, она любила Пушкина, и место это в ее сердце не мог занять никто, кому безразлична была судьба его детей. «Пушкин восхищался природным здравым ее смыслом»{713}, — вспоминала впоследствии В. Ф. Вяземская.
Еще в декабре 1841 года Наталья Николаевна писала Наталье Ивановне Фризенгоф: «…что касается моих чувств, которые мы можем еще испытывать, принимая во внимание наш возраст, то я вам о них не говорю. Могу сказать вам откровенно, заглянув в самые сокровенные уголки моего сердца, что у меня их нет».
Гибель Пушкина, его трагический уход резко повернули не только судьбу Натальи Николаевны, но и ее близких родственников, в частности — сестер.
Осенью 1834 года, переехав с сестрой Александриной из Полотняного Завода в Петербург и поселившись в семье Пушкина, Екатерина Гончарова была неузнаваемо легка, весела, естественна, излучая остроумие и беззаботность.
8 декабря 1834 года она писала брату Дмитрию:
«Разрешите мне сударь и любезный брат поздравить вас с новой фрейлиной, мадмуазель Катрин де Гончаров; ваша очаровательная сестра получила шифр 6-го после обедни, которую она слушала на хорах придворной церкви, куда ходила, чтобы иметь возможность полюбоваться прекрасной мадам Пушкиной, которая в своем придворном платье была великолепна, ослепительной красоты. Невозможно встретить кого-либо прекраснее, чем эта любезная дама, которая, я полагаю, и вам не совсем чужая.
Итак, 6-го вечером, как раз во время бала, я была представлена их величествам в кабинете императрицы. Они были со мной как нельзя более доброжелательны… несколько минут спустя после того как вошла императрица, пришел император. Он взял меня за руку и наговорил мне много самых лестных слов и в конце концов сказал, что каждый раз, когда я буду в каком-нибудь затруднении в свете, мне стоит только поднять глаза, чтобы увидеть дружественное лицо, которое мне прежде всего улыбнется, и увидит меня всегда с удовольствием. Я полагаю, что это любезно, поэтому я была право очень смущена благосклонностью их величеств. Как только император и императрица вышли из кабинета, статс-дама велела мне следовать за ней, чтобы присоединиться к другим фрейлинам, и вот в свите их величеств я появилась на балу. Бал был в высшей степени блистательным и я вернулась очень усталая, а прекрасная Натали была совершенно измучена, хотя и танцевала всего два французских танца… Она танцевала полонез с императором; он, как всегда, был очень любезен с ней, хотя и немножко вымыл ей голову за мужа, который сказался больным, чтобы не надевать мундира. Император ей сказал, что он прекрасно понимает в чем состоит его болезнь, и так как он в восхищении от того, что она с ними, тем более стыдно Пушкину не хотеть быть их гостем; впрочем красота мадам послужила громоотводом и пронесла грозу.
Теперь, когда мое дело начато, мне надо узнать, куда и когда я должна переезжать во дворец, потому что мадам Загряжская (Наталья Кирилловна. — Авт.) просила, чтобы меня определили к императрице. Тетушка Екатерина (Е. И. Загряжская — Авт.) дежурит сегодня, она хотела спросить у ее величества, какие у нее будут приказания в отношении меня. Я надеюсь, что я уже достаточно распространилась о моей очаровательной особе и тебе надоел этот предмет. <…>
Мы уже были на нескольких балах, и я признаюсь тебе, что Петербург начинает мне ужасно нравиться, я так счастлива, так спокойна, никогда я и не мечтала о таком счастье, поэтому я право не знаю как я смогу когда-нибудь отблагодарить Ташу и ее мужа за все, что они делают для нас, один бог может их вознаградить за хорошее отношение к нам.
Если я перееду во дворец, я извещу, но прежде всего не мешкай прислать мне Кривую, она мне будет необходима, но вели одеть ее прилично с головы до ног, чтобы мне не было за нее стыдно. Тетушка так добра, что дарит мне придворное платье. Это для меня экономия в 1500–2000 рублей. Умоляю тебя не запаздывать с деньгами, чтобы мы получили их к 1 января. Пришли для детей большую бутыль розовой воды, а нам поскорее варенья»{714}.
18 января 1842 года
Январское письмо 1842 года Екатерины Николаевны брату Дмитрию красноречиво свидетельствует о том, как жила она все эти годы, во что превращались ее жизнь и она сама, став женой Дантеса:
«Сульц, 18 января 1842
Дорогой брат, хочу обратиться к тебе с просьбой от имени моего мужа, но прежде всего должна тебя предупредить, что мне было бы очень тяжело, если бы я не встретила в этом отношении готовности с твоей стороны. Дело идет о поручении, которое я уже тебе давала более года тому назад и о котором ты вероятно забыл. На этот раз я убедительно прошу тебя об этом, и если ты не можешь этим заняться сам, поручи кому-нибудь, кто в этом понимает. Вот в чем дело: надлежит купить пару хороших борзых (суку и кобеля), очень высокого роста, с длинной шерстью, которые были бы хорошо натасканы на волков. Мой муж предоставляет тебе полную свободу в отношении цены, нет такой жертвы, которую бы он не принес в этом отношении. Его единственное удовольствие здесь — это охота, и несмотря на все его старания, он не может достать таких собак, а он уверен, что именно борзые лучше всего для этой охоты, вот почему он так настойчив в желании их раздобыть. К тому же он легко вернет деньги, затраченные на покупку, так как у него не будет недостатка в любителях собак, и потомство от привезенных из-за границы предков вполне все окупит. Если в округе ты не найдешь то, о чем я тебя прошу, то в Москве это легко сделать, поручи Андрееву или кому-нибудь другому, и если хоть немного постараться, я уверена что можно найти. Помнится, в мое время их продавали в Охотном ряду по воскресеньям и приводили целые своры к Пресненской заставе для боя с волками, и прежде, чем их купить, надо, чтобы ты поручил их испытать знатоку этого дела, потому что непременно нужно, чтобы по крайней мере одна из собак показала свое уменье. В Петербурге при помощи Носова пусть их отправят с первым же пароходом в Амстердам, я тебе пришлю адрес, по которому их нужно доставить, а оттуда уже муж позаботится, чтобы они благополучно прибыли сюда.
Прошу тебя, дорогой друг, — никаких отговорок, никаких безосновательных доводов, я не желаю принимать ни один из них. Как я уже тебе сказала, если это тебе докучает, поручи кому-нибудь в Москве и сделай все возможное, чтобы порадовать моего муженька. И он в свою очередь, если только может быть тебе в чем-либо полезен, в полном твоем распоряжении, так же и я. Как только ты найдешь и купишь собак, ты мне тотчас же напишешь, не правда ли?
А теперь я поздравляю вас с новым годом, тебя и всех твоих, целую вас от всего сердца. Я надеюсь, что вся твоя семья здорова, и сыновья и дочка, и что Лиза уже совсем поправилась от родов и готова начать все сначала, потому что и у вас тоже в этом отношении все идет ладно, ни вы ни мы ни в чем не можем себя упрекнуть[137].
Есть ли у тебя вести о Ване; что касается меня, я ничего о нем не слышала и не знаю даже, где он сейчас находится, однако не отчаиваюсь и не теряю надежды его увидеть, судя по тому, что пишет мне мать. Что поделывают сестры? Я не имею от них вестей с 1840 года. А любезная тетушка Катерина еще жива? По-прежнему ли она думает обо мне с любовью и нежностью?
Если Август еще у вас, дай ему поручение касательно собак, я уверена, что он выполнит его прекрасно.
Прощай, обнимаю тебя, дорогой друг, от всего сердца и умоляю выполнить просьбу, с которой я к тебе обращаюсь. Муж шлет тебе тысячу приветов.
Напоминаю тебе о деньгах»{715}.
18 февраля 1842 года
Лев Пушкин приехал в Тригорское и загостился там до октября. В это же время там находился и Алексей Вульф. Их дружеское общение, наверное, стало поводом для пространных, весьма безапелляционных суждений Вульфа, изложенных в его дневнике, о поэтах Пушкине, Лермонтове, их жизни и смерти, а также о многих других понятиях, изрекаемых с высот тригорских холмов устами его обитателей.
Голос Вульфа субъективен и не всегда является образцом просвещенного ума, но все-таки — это голос современника. Пусть даже дальнего родственника и приятеля. Хотя, наверное, не всякий приятель позволит себе заметить о своем родственнике, прослышав о его помолвке, следующее:
«Говорят, что Пушкин женится на Гончаровой, первостатейной московской красавице. Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, то тем вероятнее, что его первым делом будет развратить жену. Желаю, чтобы я во всем ошибся»{716}.
19 февраля 1834 г., увидев Наталью Николаевну воочию, Вульф записал: «Удостоился лицезреть супругу Пушкина, о красоте коей молва далеко разнеслась. Как всегда это случается, я нашел, что молва увеличила многое»{717}.
Не утруждая себя быть по-мужски великодушным к женщинам, Вульф не обошел своими домыслами не только жену Поэта, но и его 37-летнюю беременную сестру Ольгу, еще в январе 1828 г. вышедшую замуж и в течение шести лет не имевшую детей. 30 июня 1834 г. Алексей Николаевич Вульф пишет своей сестре Анне, не скрывая свойственного ему цинизма: «Ольга Сергеевна немного поздно принялась за материнское дело, и я любопытен знать, один ли Павлищев помогает ей»{718}.
Весной 1842 года болезнь П. А. Вяземского приняла настолько тяжелые формы, что он не надеялся выжить, однако при этом не терял присутствия духа, продолжал по-прежнему острить и каламбурить. Как воспоминание о том нелегком времени, он сохранил записку, адресованную своему лечащему врачу.
Из «Записной книжки» князя Петра Андреевича: «Мое письмо к доктору Арендту.
В болезнь мою, я поручал жене передать вам после моей смерти мои Брегетовые часы. Но вы умереть мне не дали, и я нахожу гораздо приличнее и приятнее еще заживо просить вас, почтеннейший и любезнейший Николай Федорович, принять их от меня и хранить на память о ваших искусных и дружеских обо мне попечениях и на память о неизменной благодарности телесно и душевно вам преданного и обязанного Вяземского. 13 марта 1842. Петербург.
На другой день Арендт привез мне часы обратно и просил дозволить ему хранить одну записку. Он никогда не хотел брать от меня денег за лечение»{719}.
21 февраля 1842 года
Из дневника А. Н. Вульфа:
«21-го марта. В Малинниках.
Весь февраль прожил я в Тригорском в ожидании снега и только в конце оного дождался, это было на масляной неделе. Его было, однако, так еще мало, что с трудом доехали мы с братом[138] до Острова, где и провели неделю с сестрами очень весело. Первым удовольствием для меня была неожиданная встреча с Львом Пушкиным. На пути с Кавказа в Петербург, разумеется, не на прямом, как он всегда странствует, заехал он к нам в Тригорское навестить нас да взглянуть на могилу своей матери и брата, лежащих теперь под одним камнем, гораздо ближе друг к другу после смерти, чем были в жизни.
Обоих он не видел перед смертью и, в 1835 году расставаясь с ними, никак не думал, что так скоро в одной могиле заплачет над ними.
Александр Сергеевич, отправляя его тогда на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне, раз, что он едет в край, где чума, потом — горцы и, наконец, как военный и холостой человек, он может еще быть убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он — женатый, отец семейства, знаменитый — погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого. Такова судьба наша, или, вернее сказать, так неизбежны следствия поступков наших. Преждевременная смерть в прошлом году Лермонтова, еще одного первоклассного таланта, который вырос у нас не по дням, а по часам, в два или три года сделавшегося первым из всех живших поэтов, застреленного на дуэли из-за пустой шутки на Кавказских водах, служит другим доказательством, как от страстей своих никто не уходит безнаказанно. Лев рассказывал как очный свидетель этой печальной потери, которую понесла в Лермонтове вся мыслящая Русь. Прошлую зиму я встретился с ним в Петербурге в одном доме, именно у Арсеньевых, его родственников, и с любопытством вглядывался в черты его лица, думая, не удастся ли на нем подглядеть напечатления этого великого таланта, который так сильно проявлялся в его стихах. Ростом он был не велик и не строен; в движениях не было ни ловкости, ни развязности, ни силы, видно, что тело не было у него никогда ни напрягаемо, ни развиваемо; это общий недостаток воспитания у нас. Голова его была несоразмерно велика с туловищем, лоб его показался для меня замечательным своею величиною; смуглый цвет лица и черные глаза, черные волосы, широкое скулистое лицо напомнили мне что-то общее с фамилией Ганнибалов, которые, известно, что происходят от арапа, воспитанного Петром Великим, и от которого по матери и Пушкин происходит. Хотя вдохновение и не кладет тавра на челе, в котором гнездится, и мы часто при встрече с великими талантами слышим, как повторяют, что наружность та-кого-то великого писателя не соответствует тому, что мы от него ожидали (и со мною это случалось), но все, кажется, есть в лице некоторые черты, в которых проявляется гениальность человека. Так и у Лермонтова страсти пылкие отражались в больших, широко расставленных черных глазах под широким нависшим лбом и в остальных крупных (не знаю, как иначе выразить противоположность „тонких“) очерках его лица. Я не имел случая говорить с ним, почему и не прибавлю к сказанному ничего об его умственных качествах. Не могу, однако, расстаться со Львом, не заметив, что восемь лет его очень мало изменили: он все такой же милый собеседник, каким узнал я его в Варшаве; как тогда, готов дни просиживать за обедом, а ночи — за пуншем и т. п. Разница между нами стала только в том, что в его курчавых белокурых висках просела седина, а у меня стали волосы редеть. Морально же мы каждый своим путем: я стал еще холоднее и рассудительнее, он же — беззаботнее, кажется»{720}.
В то же время, весной 1842 года, когда Лев Пушкин и его тригорский приятель Алексей Вульф, встретившись на Псковщине после долгих лет разлуки и по истечении множества печальных событий, долгими вечерами никак не могли наговориться, в далеком Сульце убийца Поэта и его жена — сестра вдовы Пушкина Екатерина Дантес, узнав от других о приезде брата Ивана, специально выехали с детьми в Баден-Баден, чтобы повидаться с ним.
Заметим, что Иван Гончаров с женой приехал на лечение за границу еще в июле 1841 г. Наверное, неспроста он не торопился на встречу с сестрой и не писал ей все годы после ее замужества.
Счастье Катерины было далеко не таким безоблачным, как она все время пыталась уверить в том своих родных, да и фигура Дантеса была для Ивана Николаевича далеко не однозначной.
Видимо, не случайно еще в конце 1836 года в своих конспективных записках В. А. Жуковский замечал о Дантесе: «После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней (Наталье Николаевне. — Авт.). Веселость за ее спиной. — Разоблачения Александрины. При Тетке ласка к жене; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, грубости. Дома же веселость и большое согласие»{721}.
А вот характеристика семейства Дантес устами Софи Карамзиной из ее письма брату Андрею от 12 января 1837 года, написанного через 2 дня после свадьбы Екатерины: «…нельзя представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем их лица у всех троих, потому что отец (Луи Геккерн. — Авт.) является совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно»{722}.
Очевидно, что далеко не всем современникам было дано разглядеть истинную суть вещей: «безоглядное счастье» Екатерины и «нежное сердце» чадолюбивого Дантеса.
Это относится и к душевной близорукости письма Софи Карамзиной, и к письмам незлобивого Ивана Гончарова, позволившего себя одурачить.
25 марта 1842 года
Иван Николаевич Гончаров — брату Дмитрию из Баден-Бадена.
«Дорогой, любезный Дмитрий, я не пишу тебе сегодня длинного письма, принимая во внимание, что и без моих каракулей у тебя займет много времени чтение прилагаемых писем, которые тебя заинтересуют, вероятно, не менее, чем то, о чем я буду с тобой говорить. Случай доставил мне возможность, мой славный друг, быть тебе более полезным, чем я предполагал, в связи с одним вопросом в твоем последнем письме, и вот каким образом.
Ты возможно знаешь уже от матери, а может быть еще и не знаешь, что Катя приезжала сюда с мужем и двумя старшими девочками повидаться с нами. Вот уже две недели, как они вернулись в Сульц, пробыв с нами четыре дня. Присутствие ее мужа было мне много приятнее, чем я был к тому подготовлен. При первой встрече я поборол в себе мысль об отвращении при виде его, не желая уж очень огорчать сестру, и обошелся с ним как мог лучше, но, признаюсь тебе, дорогой друг, что это стоило мне многого. Я хотел сначала посмотреть, каковы их семейные отношения, и когда я понял, что сестра моя счастлива не на словах, а в действительности, это побудило меня, естественно, изменить мой несколько ледяной прием ее мужа на обращение более благожелательное и свободное.
В самом деле, он такой же хороший муж, как и отец, и когда я вспоминаю того самого петербургского Дантеса, когда я думаю, что вот уже пять лет, как он прожил со своей женой почти что в ссылке, так как Сульц и Баден друг друга стоят в отношении скуки, я не верю своим глазам, видя как он нежен с женой и как любит своих малюток.
Итак, мы расстались добрыми друзьями, и чтобы им это доказать, я обещал приехать к ним в их поместье в первых числах июня, если бог поможет Мари восстановить свое здоровье и силы, которые до сих пор возвращаются к ней очень медленно.
Катя беспрестанно говорит о своем счастье, и только одна мысль неотступно преследует ее: никогда не возвращаться в Россию. Я это вполне понимаю после того, как увидел, как я тебе сказал, что она счастлива с мужем и своей маленькой семьей. Ее малютки очаровательны, особенно вторая, Берта, это просто маленькое совершенство. Но я чувствую, что если бы дал себе волю продолжать, мне так много надо было бы тебе обо всем этом рассказать, что наши упомянутые деловые вопросы от этого пострадали бы.
Вот о чем идет речь. В один из четырех вечеров, которые я провел вдвоем с Геккерном, еще одно его качество довершило мое хорошее отношение к нему, а именно бескорыстие, с которым он говорит о деньгах. В один из этих вечеров мы затронули деловые вопросы вообще, и в частности я прочел ему твое письмо, где ты говоришь о рулонной машине для твоей фабрики, и Геккерн взялся изучить эту статью, так как недалеко от Сульца есть машиностроительный завод братьев Кёхлин, которые уже поставили много таких машин на бумажные фабрики в Германию, Францию и т. д. Я думал и опасался сначала, что наш разговор останется без последствий, и представь себе мое удивление, когда две недели спустя я получаю от Геккерна огромный конверт с всевозможными подробностями по этому делу. Спешу тебе переслать все эти документы, для меня это китайская грамота, а для тебя, может быть, солнечный луч надежды. Прочти внимательно, сообрази, подсчитай хорошенько и тогда скажи, что ты хочешь. Так как я почти уверен, что мы не уедем из Бадена до середины июля, у тебя вполне будет время для ответа, но помни, что письма идут от нас 25 дней и столько же времени обратно, так что учти это.