Первые дни

Первые дни

29 января 1837 года в 2 часа 45 минут пополудни оборвалась жизнь величайшего Поэта России. Как всегда в такую минуту, сердца друзей и близких, содрогнувшись, откликнулись словами печали и любви на гибель «лучшего среди нас». История сохранила многочисленные тому свидетельства. Но были уста, которые молчали в своем трагическом оцепенении. Уста той, о которой даже в этот горький час шептались за спиной. Той, которая с сего дня, перестав быть любимой женой, защищенной мужем, на семь долгих лет облачится в траур, для кого отныне вопросы быта и бытия будут неразрывны, ибо на руках — четверо малолетних детей, а впереди — собственная неустроенная судьба, судьба вдовы Поэта.

Но все это будет осознано потом, а пока… Пока все, что происходило вокруг, было вне ее сознания и за пределом сил.

И лишь свидетельства очевидцев хотя бы отчасти восстанавливают атмосферу Петербурга, дома Поэта, где остывало его сердце…

Как много имен, и какие противоречивые суждения…

Некоторые документы тех лет характеризуют не столько причины трагедии и роль Натальи Николаевны в ней, сколько самих авторов в их истинном свете.

27 января 1837 года

На окраине Петербурга, на Черной речке, Пушкин дрался на дуэли с Дантесом. Причиной этой дуэли было наглое ухаживание француза-кавалергарда за женой поэта. Поводом послужил казарменный каламбур Дантеса, сказанный на балу в адрес Натальи Николаевны, который, по мнению Пушкина, и стал «последней каплей». Дуэль оказалась неизбежной. Пушкин настаивал: «Стреляться до смерти одного из нас».

По сохранившимся свидетельствам друзей поэта можно подробно восстановить этот роковой день.

Василий Андреевич Жуковский в своих конспективных заметках со слов прислуги Пушкиных свидетельствовал, что поэт в то утро «…встал весело в 8 часов. — После чаю много писал — часу до 11-го. С 11 — обед, ходил по комнате необыкновенно весело и пел песни. <…> Пушкин спокойно дожидался у себя развязки. Его спокойствие было поистине удивительное; он занимался своим „Современником“»{1}.

Затем поэт отправился на поиски секунданта.

Сосед Пушкина по дому, 19-летний кавалергард Николай Федорович Лубяновский (1817–1879), сын сенатора и тайного советника Ф. П. Лубяновского, занимавшего второй этаж дома княгини Софьи Григорьевны Волконской на Мойке, впоследствии поделился своими воспоминаниями с биографом поэта Петром Ивановичем Бартеневым, который затем записал: «…Утром 27 января Лубяновский в воротах встретился с Пушкиным, бодрым и веселым: шел он к углу Невского Проспекта, в кондитерскую Вольфа…»{2}.

|

Очевидно, условившись о встрече и вернувшись домой, Пушкин дожидался своего лицейского товарища, которого выбрал себе в секунданты.

Около часу дня он увидел в окно Константина Данзаса. «…в дверях встретил радостно. Взошли в кабинет, запер дверь. — Через несколько минут послал за пистолетами. По отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, <надел> все чистое; велел подать бекешу; вышел на лестницу, — возвратился, — велел подать в кабинет большую шубу и пошел пешком до извощика»{3}, — отмечал Жуковский.

Вопреки примете, которой он следовал всю жизнь будучи человеком суеверным, Пушкин возвратился, так как увидел резкое ухудшение погоды: поднялся сильный ветер и заметно подморозило.

Поэт уходил на поединок, когда Натальи Николаевны не было дома. Она вместе со старшими детьми, Машей и Сашей, была в гостях у дочери историка Карамзина Екатерины Николаевны Мещерской.

Александр Николаевич Аммосов со слов Данзаса рассказывал, что после разговора с поэтом его секундант «…заехал в оружейный магазин Куракина[1] за пистолетами, которые были уже выбраны Пушкиным заранее; пистолеты эти были совершенно схожи с пистолетами д’Аршиака. Уложив их в сани, Данзас приехал к Вольфу, где Пушкин уже ожидал его»{4}.

В кондитерской С. Вольфа и Т. Беранже, что на углу Невского и Мойки, поэт встретился со своим секундантом около 4-х часов дня, «сели в сани и отправились по направлению к Троицкому мосту».

«<…> дети Пушкина в четыре часа пополудни были у княгини Мещерской и мать за ними сама заезжала»{5}, — свидетельствовал Александр Иванович Тургенев.

Позднее А. Н. Аммосов со слов Константина Карловича Данзаса писал: «…На Дворцовой набережной они встретили в экипаже г-жу Пушкину. Данзас узнал ее, надежда в нем блеснула, встреча эта могла поправить все. Но жена Пушкина была близорука; а Пушкин смотрел в другую сторону. <…>

Бог весть что думал Пушкин. По наружности он был покоен…»{6}.

Проехали по Каменноостровскому проспекту.

«…Была половина пятого, — писал секундант Дантеса виконт д’Аршиак[2], — когда мы прибыли на назначенное место. Сильный ветер, дувший в это время, заставил нас искать убежища в небольшой еловой роще. Так как глубокий снег мог мешать противникам, то надобно было очистить место на двадцать шагов»{7}.

Извозчиков оставили на дороге, чтобы скрыть происходящее от посторонних глаз. «Несмотря на ясную погоду, дул довольно сильный ветер. Морозу было градусов 15»{8}.

Пока оба секунданта и Дантес вытаптывали в снегу площадку, «закутанный в медвежью шубу» Пушкин «сел на сугроб и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием»{9}. «…Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и во все время пути»{10}, — вспоминал Данзас.

Около пяти часов вечера все было готово. Стрелялись на расстоянии 10 шагов. Согласно условиям поединка, составленным секундантами, «…противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, но не переступая барьера, могли пустить в дело свое оружие»{11}.

«…Противников поставили, подали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться.

Пушкин первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая, сказал: „Кажется, у меня раздроблено бедро“»{12}, — записал позднее Александр Аммосов рассказ Данзаса.

«Пушкин упал на шинель, служившую барьером, и остался неподвижным, лицом к земле»{13}, — писал другой секундант, Оливье д’Аршиак.

«Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:

— К барьеру! Я еще в состоянии сделать свой выстрел!»{14}.

«После слов Пушкина, что он хочет стрелять, г. Геккерен[3] возвратился на свое место, став боком и прикрыв грудь свою правою рукою»{15}, — поведал П. А. Вяземскому Данзас.

Полулежа, «приподнявшись несколько и опершись на левую руку», долго целясь, Пушкин выстрелил. Дантес упал. Видя своего противника падающим, Пушкин, отбросив в сторону пистолет, крикнул: «Браво!» — и потерял сознание.

«Придя в себя, спросил у д’Аршиака:

— Ну, что? Убил я его?

— Нет, вы его только ранили, — ответил д’Аршиак.

— Странно, — сказал Пушкин, — я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет… Впрочем, все равно. Как только мы поправимся, снова начнем»{16}, — пересказывал ход дуэли великому князю Михаилу Павловичу П. А. Вяземский.

«…Между тем кровь лила из раны, — писал Жуковский отцу поэта. — Геккерн упал, но его сбила с ног только сильная контузия, пуля пробила мясистые части правой руки, коею он закрыл себе грудь и будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки: эта пуговица спасла Геккерна»{17}.

«…Пушкин был ранен в правую сторону живота, пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась.

Данзас с д’Аршиаком подозвали извощиков <…> Общими силами усадив Пушкина бережно в сани, Данзас приказал извощику ехать шагом, а сам пошел пешком подле саней, вместе с д’Аршиаком; раненый Дантес ехал в своих санях за ними»{18}, — писал Аммосов.

«Сани сильно трясло <…> Пушкин страдал, не жалуясь. Г. барон Геккерен смог, поддерживаемый мною, дойти до своих саней, и там он ждал, пока противника его перенесли. И я мог сопровождать его в Петербург»{19}, — уточнил секундант Дантеса.

«…У Комендантской дачи нашли карету, присланную на всякий случай бароном Геккереном, отцом. Дантес и д’Аршиак предложили Данзасу отвезти в ней в город раненого поэта. Данзас принял это предложение, но отказался от другого, сделанного ему в то же время Дантесом, предложения скрыть участие его в дуэли.

Не сказав, что карета была барона Геккерена, Данзас посадил в нее Пушкина и, сев с ним рядом, поехал в город. Во время дороги Пушкин держался довольно твердо, но чувствуя по временам сильную боль, он начал подозревать опасность своей раны»{20}, — рассказывал со слов секунданта Пушкина А. Н. Аммосов.

Вскоре виконт д’Аршиак доставил домой раненого Дантеса, где его дожидалась жена — старшая сестра Натальи Николаевны, Екатерина Николаевна Гончарова, всего 17 дней назад ставшая баронессой Дантес де Геккерн.

В отличие от жены Пушкина, она знала о предстоящей дуэли, но предупредить сестру о возможном несчастье или не захотела, или не сочла нужным. Между тем свою светскую приятельницу Марию Валуеву[4], дочь Вяземских, она оповестила еще утром, при встрече. Теперь же, после состоявшегося поединка, Екатерина Геккерн написала ей короткую записку, в которой пыталась выглядеть великодушной по отношению к родной сестре.

Вот строки из письма матери Марии, Веры Федоровны Вяземской:

«В среду 27 числа, в половине 7-го часа пополудни, мы получили от госпожи Геккерн ответ на записку, написанную моей дочерью. Обе эти дамы виделись сегодня утром. Ее муж сказал, что он будет арестован. Мари просила разрешения у его жены навестить ее, если это случится. На вопросы моей дочери в этом отношении г-жа Г. ей написала: „Наши предчувствия оправдались. Мой муж только что дрался с Пушкиным; слава Богу, рана (моего мужа) совсем не опасна, но Пушкин ранен в поясницу. Поезжай утешить Натали“»{21}.

Примерно в то же время карета, в которой находился раненый Пушкин, подъезжала к дому поэта. «<…> Во время дороги Пушкин в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось. <…> По дороге раненый чувствовал жгучую боль в правом боку, говорил прерывисто, преодолевая страдания»{22}, — писал Аммосов.

Домой возвратились в седьмом часу вечера. Камердинер поэта, 58-летний Никита Тимофеевич Козлов, «взял его в охапку» и понес по лестнице в дом. «„Грустно тебе нести меня?“ — спросил у него Пушкин».

Пока раненого выносили из кареты, Данзас по его просьбе «…чрез столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную прошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела с своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.

Данзас сказал ей, сколько мог покойнее, что муж ее стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко. Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках.

Увидя жену, Пушкин начал ее успокаивать, говоря, что рана его вовсе не опасна, и попросил уйти, прибавив, что, как только его уложат в постель, он сейчас же позовет ее»{23}, — записал Аммосов.

Жуковский, напротив, утверждал: «Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств»{24}.

Согласно воле Пушкина, его внесли в рабочий кабинет. Здесь, среди книг и незавершенных рукописей, в окружении родных и друзей, еще в течение сорока шести часов билось сердце первого Поэта России.

Жуковский писал: «…Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: „Не входи“, — ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был одет. Послали за докторами. Арендта не нашли; приехали Шольц и Задлер»{25}.

Они были первыми из врачей, кто осматривал рану Пушкина, о чем позднее Вильгельм Шольц написал:

«…Прибывши к больному с доктором Задлером (Карл Задлер к тому времени уже успел перевязать руку Дантеса. — Авт.), которого я дорогою сыскал, взошли в кабинет больного, где нашли его лежащим на диване и окруженным тремя лицами, супругою, полковником Данзасом и г-м Плетневым. — Больной просил удалить и не допустить при исследовании раны жену и прочих домашних. Увидев меня, дал мне руку и сказал: „Плохо со мною“. — Мы осматривали рану, и г-н Задлер уехал за нужными инструментами»{26}.

Но все ждали приезда Николая Федоровича Арендта[5] (1785–1859), доктора, который имел громадную практику в городе, поскольку был опытнейшим хирургом (как говорили о нем современники, «баснословно счастливый оператор»). С 1829 года являясь лейб-медиком[6] Николая I, он, таким образом, невольно стал посредником между раненым Пушкиным и царем. Жил Арендт неподалеку от дома поэта, на Миллионной улице, в доме Эбелинга (ныне дом № 26).

А между тем, узнав о случившемся, в дом Пушкина стали съезжаться друзья. Приехали и супруги Вяземские.

П. И. Бартенев писал: «…К раненому Пушкину прежде всех прибыли князь и княгиня Вяземские. <…> Тургенев нашел у него князя Вяземского, Жуковского, доктора Шолыда, а у его жены княгиню Вяземскую и Загряжескую (родную тетку сестер Гончаровых. — Авт.). Пушкин пожелал оставаться только с Данзасом и продиктовал ему свои денежные долги»{27}.

|

Здесь же были и граф Михаил Юрьевич Виельгорский, и Петр Александрович Плетнев, приехавший в гости к Пушкину (чтобы пригласить друга на свою очередную литературную «среду») в ту самую минуту, когда раненого поэта вносили в дом.

Теперь же, еще не ведающий своей судьбы, Пушкин лежал на диване, который вскоре станет ложем смерти.

В девятом часу вечера приехал Арендт. «Осмотрел рану. Пушкин просил его сказать откровенно, в каком он его находит положении, и прибавил, что какой бы ответ ни был, он его испугать не может…

— Если так, — отвечал ему Арендт, — то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

Пушкин благодарил Арендта за откровенность и просил только не говорить жене»{28}.

Поначалу «…ей сказали, что он ранен в ногу».

Выйдя из кабинета Пушкина, Арендт сказал Константину Данзасу:

— Штука скверная, он умрет.

Каково это было услышать Данзасу, который «…видел в эту ночь (т. е. накануне. — Авт.) во сне, что Пушкин умер, и сам спешил к нему, чтобы узнать, не случилось ли с ним что-нибудь»{29}.

Тем временем в дом раненого съезжались и другие врачи: Саломон, затем — домашний доктор семейства Пушкиных Иван Тимофеевич Спасский (1795–1861). Последний вспоминал, как Пушкин, несколько часов спустя, щадя Наталью Николаевну, просил его поделикатнее сказать ей правду:

«…Я старался его успокоить. Он сделал рукою отрицательный знак, показывавший, что он ясно понимал опасность своего положения.

— Пожалуйста не давайте больших надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело, она не притворщица; вы ее хорошо знаете; она должна все знать. Впрочем, делайте со мною, что вам угодно, я на все согласен и на все готов.

Врачи, уехав, оставили на мои руки больного. Он исполнял все врачебные предписания. По желанию родных и друзей Пушкина, я сказал ему об исполнении христианского долга. Он тот же час на то согласился.

— За кем прикажете послать? — спросил я.

— Возьмите первого, ближайшего священника, — отвечал Пушкин.

Послали за отцом Петром (Петром Дмитриевичем Песоцким. — Авт.), что в Конюшенной»{30}.

«Он исполнил долг христианина с таким благоговением и таким глубоким чувством, что даже престарелый духовник его был тронут и на чей-то вопрос по этому поводу отвечал: „Я стар (род. в 1774 г. — Авт.), мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имел“»{31}, — писала впоследствии княгиня Екатерина Мещерская.

Возвратился доктор Арендт. «Его оставили с больным наедине».

После беседы с Арендтом к Пушкину снова вошел И. Т. Спасский:

«Он спросил, что делает жена? Я отвечал, что она несколько спокойнее.

— Она бедная безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском, возразил он; не уехал еще Арендт?

Я сказал, что доктор Арендт еще здесь.

— Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат.

Желание Пушкина было передано докт. Арендту и лично самим больным повторено. Докт. Арендт обещал возвратиться к 11 часам»{32}.

«Прощаясь, Арендт объявил Пушкину, что, по обязанности своей, он должен доложить обо всем случившемся государю. Пушкин ничего не возразил против этого, но поручил только Арендту просить от его имени государя не преследовать его секунданта…»{33}.

Данзас же, со своей стороны, «сказал поэту, что готов отомстить за него тому, кто его поразил. — „Нет, нет, — ответил Пушкин, — мир, мир“»{34}.

События этого дня Александр Иванович Тургенев (1784–1845), знавший Пушкина еще ребенком, записал в своем дневнике:

«27 генваря. <…> Обедал в трактире. После обеда встреча с прелестной шведкой… К князю Щербатову. Там знакомство с князем Голицыным. Скарятин сказал мне о дуэли Пушкина с Гекереном, я спросил у Карамзиной и побежал к Мещерской: они уже знали. Я к Пушкину: там нашел Жуковского, князя и княгиню Вяземских и раненого смертельно Пушкина, Арендта, Спасского — все отчаивались. — Пробыл с ними до полуночи и опять к княгине Мещерской. Там до двух и опять к Пушкину, где пробыл до 4 ч. утра. <…> Приезд его: мысль о жене и слова, ей сказанные: „будь покойна, ты ни в чем не виновата“»{35}.

П. И. Бартенев позднее писал: «О поединке Тургенев узнал 27 января, то есть в самый день его, на вечеринке у князя Алексея Щербатова. Тургенев немедленно поехал к княгине Е. Н. Мещерской и от нее узнал, что дети Пушкина в 4 часа этого дня были у нее и Наталья Николаевна заезжала к ней взять их домой. От княгини Мещерской, жившей с матерью на Большой Морской, Тургенев уже позднею ночью поехал на Мойку, в дом князя Волконского»{36}.

Весть о дуэли мгновенно облетела Петербург. О ней заговорили все. Даже во дворце.

Императрица Александра Федоровна сделала запись в дневнике:

«27 января. <…> Во время раздевания известие о смерти старого великого герцога Шверинского[7], и мне Никс (Николай I. — Авт.) сказал о дуэли между Пушкиным и Дантесом, бросило в дрожь»{37}.

Получив известие о смерти своего дальнего родственника, царь тут же распорядился, и на следующее утро газета «Северная пчела» сообщила:

«Государь император высочайше повелеть изволил: наложить при высочайшем дворе траур на две недели, начав оный с 29 числа сего января по случаю кончины его королевского высочества герцога Мекленбург-Шверинского Фридриха-Франца»{38}.

Великая княгиня Елена Павловна, принцесса Вюртембергская, ставшая 8 февраля 1824 года женой великого князя Михаила Павловича — младшего брата Николая I, известная своей широкой образованностью, живым интересом к литературе и искусству, о которой император однажды заметил: «…это ум нашей семьи», была дружна с Жуковским и очень высоко ценила Пушкина.

|

Узнав о дуэли, она, по свидетельству Жуковского, написала ему несколько записок, на которые он «отдавал подробный отчет ее высочеству согласно с ходом болезни».

Первая записка была написана вечером 27 января:

«Добрейший г. Жуковский!

Узнаю сейчас о несчастии с Пушкиным — известите меня, прошу Вас, о нем и скажите мне, есть ли надежда спасти его. Я подавлена этим ужасным событием, отнимающим у России такое прекрасное дарование, а у его друзей — такого выдающегося человека. Сообщите мне, что происходит и есть ли у Вас надежда, и, если можно, скажите ему от меня, что мои пожелания сливаются с Вашими.

Елена»{39}.

28 января 1837 года

28 января императрица вновь делает запись в своем дневнике: «Плохо спала, разговор с Бенкендорфом, полностью за Дантеса, который мне кажется, вел себя как благородный рыцарь, Пушкин — как грубый мужик»{40}.

А несколько часов спустя Александра Федоровна пишет письмо своей близкой подруге графине Софье Александровне Бобринской[8]:

«Нет, нет, Софи, какой конец этой печальной истории между Пушкиным и Дантесом. Один ранен, другой умирает. Что вы скажете? Когда вы узнали? Мне сказали в полночь, я не могла заснуть до 3 часов, мне все время представлялась эта дуэль, две рыдающие сестры, одна жена убийцы другого. — Это ужасно, это страшнее, чем все ужасы всех модных романов. Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли. — С его любовью в сердце стрелять в мужа той, которую он любит, убить его, — согласитесь, что это положение превосходит всё, что может подсказать воображение о человеческих страданиях, а он умел любить. Его страсть должна была быть глубокой, настоящей.

Сегодня вечером, если вы придете на спектакль, какими мы будем отсутствующими и рассеянными»{41}.

В этот день нидерландский посланник через министра иностранных дел графа Карла Васильевича Нессельроде передал для прочтения императору письмо Пушкина, адресованное ему, барону Луи Геккерну. В. П. Литке, воспитатель наследника, великого князя Константина, записал в своем дневнике:

«28 января. Государь, читавший это письмо, говорит, что оно ужасно и что если б он сам был Дантесом, то должен был бы стреляться»{42}.

Таков взгляд на дуэль и ее коллизии из окон напротив, окон Зимнего дворца. А в это время в доме Пушкиных уже витало предчувствие неотвратимой беды. Миновавшую ночь поэт пережил с большим трудом. Доктор Спасский свидетельствовал:

«Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он тихо жаловался на боль в животе и забывался на короткое время. <…> Около четвертого часу боль в животе начала усиливаться и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за Арендтом, он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. <…> Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать. Зачем эти мучения, сказал он, без них я бы умер спокойно»{43}.

Позже Жуковский писал: «До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. Кровотечение было остановлено холодными примочками. Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила ее одолела силу души; он начал стонать; послали за Арендтом»{44}.

«Умирающий издавал такие крики, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна (сестра Натальи Николаевны. — Авт.), дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга»{45}, — записал Бартенев со слов Веры Федоровны. Тяжелое состояние Пушкина заставило княгиню написать записку Жуковскому: «Умоляю приходите тотчас. Арендт говорит, что он едва ли переживет ночь».

«В продолжение ночи страдания Пушкина до того увеличились, что он решил застрелиться. Позвав человека (своего верного „дядьку“ Никиту Козлова. — Авт.), он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса. Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы»{46}.

«Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти крики; я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: жена в совершенном изнурении лежала в гостиной головой к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не случилось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый, летаргический сон овладел ею; и этот сон миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями»{47}, — позднее описывал происходящее Жуковский.

А. И. Тургенев писал о том же всего несколько часов спустя: «Ночью он кричал ужасно: почти упал на пол в конвульсии страдания. Благое провидение в эти самые десять минут послало сон жене, она не слыхала криков, последний крик разбудил ее, но ей сказали, что это было на улице, после он еще не кричал»{48}.

«Наконец боль, по-видимому, стала утихать, — пять дней спустя в своей записке (названной „Последние дни Пушкина. Рассказ очевидца“) напишет доктор Спасский, — но лицо еще выражало глубокое страдание, руки по-прежнему были холодны, пульс едва заметен. „Жену, просите жену“, — сказал Пушкин. Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надобно было отвлечь от одра умирающего»{49}.

«Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать. Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от себя.

„Кто здесь?“ — спросил он Спасского и Данзаса, — сообщал Жуковский отцу поэта. — Назвали меня и Вяземского. „Позовите“, — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Так же простился он и с Вяземским»{50}.

«С нами прощался он посреди ужасных мучений и судорожных движений, но духом бодрым и с нежностью. У меня крепко пожал руку и сказал: прости, будь счастлив!»{51}, — писал сам Петр Андреевич Вяземский в письме Александру Яковлевичу Булгакову.

«В эту минуту приехал граф Вьельгорский, и вошел к нему, и так же в последние подал ему живому руку. Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал идущую к нему смерть. Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: смерть идет. <…>

С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нем через посланных, другие — и люди всех состояний, знакомые и незнакомые — приходили сами»{52}, — писал Жуковский Сергею Львовичу Пушкину.

Именно по распоряжению Жуковского на двери стали вывешивать бюллетени для оповещения многочисленных посетителей. Утром 28 января Василий Андреевич написал первый листок: «Первая половина ночи беспокойна; последняя лучше. Новых угрожающих припадков нет; но так же нет, и еще и быть не может облегчения».

28 января 1837 года.

Я. Н. Неверов — С. П. Шевыреву.

«Сегодня целый день перед домом Пушкина толпились пешеходы и разъезжали экипажи: весь город принимает живейшее участие в поэте, безпрес-танно присылают со всех сторон осведомляться, что с ним делается…»

Из письма А. И. Тургенева[9]:

«28 генваря.

11 час. утра. Он часто призывает на минутку к себе жену, которая все твердила: „он не умрет, я чувствую, что он не умрет“. Теперь она, кажется, видит уже близкую смерть. — Пушкин со всеми нами прощается; жмет руку и потом дает знак выйти. Мне два раза пожал руку, взглянул, но не в силах был сказать ни слова. Жена опять сказала: „Что-то подсказывает мне, что он будет жить“. — С Велгурским, с Жуковским также простился. Узнав, что Катерина Андреевна Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее и дал ей знать, чтобы перекрестила его. Она зарыдала и вышла.

11 1/2. Опять призывал жену, но ее не пустили; ибо после того, как он сказал ей: „Арндт сказал мне мой приговор, я ранен смертельно“, она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. — Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что „люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною“. Это решило его сказать об опасности»{53}.

«…Вчера же, — писал Александр Иванович Тургенев в тот же день своей двоюродной сестре Нефедьевой в Москву, — на вечеринке у кн. Алексея И. Щербатова, подходит ко мне Скарятин и спрашивает: „Каков он и есть ли надежда?“ Я не знал, что отвечать, ибо не знал и о ком он меня спрашивает. „Разве вы не знаете, — отвечал Скарятин, — что Пушкин ранен и очень опасно, вряд ли жив теперь?“ Я все не думал о Поэте Пушкине; ибо видел его накануне, на бале у гр. Разумовской, накануне же, т. е. третьего дня провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся. 3-го и 4-го дня также я провел с ним большую часть утра; мы читали бумаги, кои готовил он для 5-ой книжки своего журнала. Каждый вечер видал я его и на балах спокойного и веселого. <…>

Гекерн ранен в руку, которую держал у пояса: это спасло его от подобной раны какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету, — он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Гекерна не мог отыскать ни одного хирурга — Гекерн уступил свою карету Пушкину; <…> дорогой в карете шутил он с Данзасом; его привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Гекерна <…> Послали за Арндтом; но прежде был уже у раненого приятель его, искусный доктор Спасский; нечего было оперировать; надлежало было оставить рану без операции; хотя пулю и легко вырезать: но это без пользы усилило бы течение крови. Кишки не тронуты; но внутри перерваны кровавые нервы, и рану объявили смертельною. Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить дня два <…> Когда ему сказали, что бывали случаи, что и от таких ран оживали, то он махнул рукою, в знак сомнения. Иногда, но редко подзывает к себе жену и сказал ей: „Будь спокойна, ты невинна в этом“. Княгиня Вяземская и тетка Загряжская, и сестра Александрина не отходят от жены; я провел там до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Велгурским и Данзасом; но к нему входит только один Данзас. Сегодня в 8-м часу Данзас велел сказать мне, что „все хуже да хуже“. <…> Прошу вас дать прочесть только письмо это И. И. Дмитриеву и Свербееву»{54}.

Это свидетельства тех, кто находился рядом с Натальей Николаевной в доме поэта в его последние дни. Одной из них была и княгиня Екатерина Алексеевна Долгорукова (1811–1872), хорошо знавшая все семейство Гончаровых, поскольку была близкой подругой Натали еще до того, как она стала женой поэта. Впоследствии граф Ф. Г. Толь с ее слов рассказывал: «Пушкин, умирая, просил княгиню Долгорукову съездить к Дантесу и сказать ему, что он простил ему. „Я тоже ему прощаю!“ — отвечал с нахальным смехом негодяй. <…> Княгиня спросила, можно ли видеть г-жу Дантес одну, она прибежала из дома[10] и бросилась в карету вся разряженная, с криком: „Жорж вне опасности!“ Княгиня сказала ей, что она приехала по поручению Пушкина и что он не может жить. Тогда та начала плакать»{55}.

Услышав даже такую страшную весть, Екатерина Николаевна никак не проявилась, не откликнулась на горе своей младшей сестры. Ее не было рядом с Натальей Николаевной. Как, впрочем, не было и Мари Валуевой, которую она (Наталья Николаевна), по всей видимости, считала для себя близким человеком, иначе вряд ли она бы послала к ней кого-то из домашних слуг. Об этом свидетельствует признание Веры Федоровны в пересказе Бартенева: «На другой день Наталья Николаевна прислала сказать своей приятельнице, дочери Вяземских Марье Петровне Валуевой о случившемся у них страшном несчастий. Валуева была беременна, и мать не пустила ее в дом смертной тревоги, но отправилась сама и до кончины Пушкина проводила там все сутки»{56}. Состояние поэта ухудшалось, и это все понимали.

Из письма А. И. Тургенева:

«28 генваря. Полдень. Арндт сейчас был <…> надежды нет, хотя и есть облегчение страданиям. — Я опять входил к нему: он страдает, повторяя: „Боже мой! Боже мой! что это?“, — сжимает кулаки в конвульсии. Арндт думает, что это не протянется до вечера, а ему должно верить: он видел смерть в 34-х битвах»{57}.

«Весь день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет»{58}, — вспоминал Данзас.

«Княгиня Вяземская была с женою, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда подкрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери), но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. „Жена здесь, — говорил он, — отведите ее“»{59}, — писал Жуковский отцу поэта, Сергею Львовичу.

Поэт прощался с друзьями, которые съехались еще с вечера, едва узнав о несчастье: «Жуковский, князь Вяземский, граф М. Ю. Вьельгурский, князь П. И. Мещерский, П. А. Валуев, А. И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская, все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дом и отлучались только на самое короткое время»{60}.

«Мне он пожал руку крепко, но уже похолодевшею рукою и сказал: — „Ну, прощайте!“ — „Почему ‘прощайте’?“ — сказала я, желая заставить его усумниться в его состоянии. — „Прощайте, прощайте“, — повторил он, делая мне знак рукой, чтобы я уходила. Каждое его прощание было ускоренное, он боялся расчувствоваться. Все, которые его видели, оставляли комнату рыдая»{61}, — писала сестре Вера Федоровна Вяземская.

| |

Из воспоминаний Владимира Ивановича Даля (1801–1872), с которым Пушкин был знаком еще с осени 1832 года:

«28 генваря, во втором часу полудня, встретил меня г. Башуцкий (Александр Павлович Башуцкий (1803–1876), журналист, прозаик, публицист и издатель. — Авт.), когда я переступил порог его, роковым вопросом: „слышали?“ и на мой ответ: нет — рассказал, что Пушкин умирает.

У него, у Пушкина, нашел я толпу в зале и в передней — страх ожидания пробегал шепотом по бледным лицам. — Гг. Арендт и Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему — он подал мне руку, улыбнулся и сказал: „Плохо, брат!“ Я приблизился к одру смерти — не отходил, до конца страшных суток. В первый раз Пушкин сказал мне ты. Я отвечал ему также — и побратался с ним уже не для здешнего мира!

Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертию, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Плетнев говорил: „глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти“. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: Все мы надеемся, не отчаивайся и ты! отвечал: нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!»{62}.

День догорал. Догорала жизнь Пушкина…

А камер-фурьерский журнал фиксировал жизнь в Зимнем дворце:

«28 января 1837 года.

…Тридцать пять минут восьмого часа в концертном зале в присутствии высочайших и приглашенных обоего пола особ, представлены были на поставленной театральной сцене вначале немецкими актерами комедия, а после того французскими актерами водевиль „Молодой отец“…»{63}.

…Будто бы ничего не случилось. Все шло своим чередом.

…И Небо не упало на Землю…

Впереди была ночь. Последняя ночь для Поэта.

29 января 1837 года

Из записки доктора Даля:

«…В ночи на 29-е он <…> спрашивал, например: „который час“ и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: „долго ли мне так мучиться! Пожалуйста поскорей!“ Почти всю ночь продержал он меня за руку <…> собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски <…> „Ах, какая тоска! — восклицал он иногда, закидывая руки на голову. — Сердце изнывает!“ <…>

„Кто у жены моей?“ — спросил он между прочим. Я отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие — зала и передняя полны. „Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же, поди, скажи жене, что все слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!“ <…>

В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти — и не мог отбиться от трех слов, из Онегина, трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах и в голове моей:

Ну что ж? Убит!

О, сколько силы и значения в трех словах этих! Ужас невольно обдавал меня с головы до ног — я сидел, не смея дохнуть <…>

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои „терпеть надо, любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, сто-най, тебе будет легче“, — отвечал отрывисто: „нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил; не хочу“.

Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе»{64}.

В. А. Жуковский — отцу поэта, Сергею Львовичу Пушкину.

«…Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымая руки, чтобы взять льду и потереть им лоб»{65}.

Критическое состояние Пушкина заставило Жуковского написать утренний бюллетень для оповещения всех тех, кто приходил к дому поэта справиться о его самочувствии. Текст бюллетеня был пугающе краток: «Больной находится в весьма опасном положении».

Те, кто были вне дома Пушкина, тревожась за него, посылали курьера с запиской. Князь Владимир Федорович Одоевский адресовал свою записку тем, кто, по его мнению, наверняка был в доме на Мойке: «Карамзину, или Плетневу, или Далю. Напиши одно слово: лучше или хуже. Несколько часов назад Арндт надеялся. Одоевский».

Великой княгиней Еленой Павловной были написаны две записки, адресованные на имя Жуковского:

«Я еще не смею надеяться по тому, что Вы мне сообщаете, но я хочу спросить Вас, не согласились бы послать за Мандтом, который столь же искусный врач, как оператор. Если решатся на Мандта, то, ради бога, поспешите и располагайте ездовым, которого я Вам направляю, чтобы послать за ним. Может быть, он будет в состоянии принести пользу бедному больному; я уверена, что вы все решились ничем не пренебречь для него. Е.»{66}.

И вторая записка:

«Тысяча благодарностей за внимание, с которым Вы, мой добрый г. Жуковский, делитесь со мною Вашими надеждами, они становятся также моими, и я прошу Вас сообщить мне, хотя бы на словах, длится ли улучшение. Если бы это было угодно богу! Е.»{67}.

Надежда действительно была. Она появилась вечером 28-го. Но к утру от нее не осталось и следа.

Из записки доктора Спасского:

«Рано утром 29 числа я к нему возвратился. Пушкин истаевал. Руки были холодны, пульс едва заметен. <…> Он неоднократно приглашал к себе жену. Вообще все входили к нему только по его желанию. Нередко на вопрос: не угодно ли вам видеть жену, или кого-либо из друзей, — он отвечал: я позову»{68}.

Из воспоминаний Константина Данзаса:

«Поутру 29 января он несколько раз призывал жену».

А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой[11].

«29 генваря. 10 утра.

…Вчера в течение вечера как казалось, что Пушкину хотя едва-едва легче, какая-то слабая надежда рождалась в сердце более, нежели в уме. Арндт не надеялся и говорил, что спасение было бы чудом; он мало страдал… сегодня в 4 часа утра послали за Арндтом… Сегодня впустили в комнату жену, но он не знает, что она близ его кушетки, и недавно спросил при ней у Дан-заса: думает ли он, что он сегодня умрет, прибавив: „Я думаю, по крайней мере желаю. Сегодня мне спокойнее, и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя“. Жуковский, кн. Вяземский, гр. Мих. Велгурский провели здесь всю ночь и теперь здесь (я пишу в комнатах Пушкина).

1 час. Пушкин слабее и слабее. <…> Надежды нет. За час начался холод в членах. Смерть быстро приближается; но умирающий сильно не страждет; он покойнее. Жена подле него, он беспрестанно берет ее за руку. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды! Она повторяет ему: Ты будешь жить!

Я сейчас встретил отца Гекерена: он расспрашивал об умирающем с сильным участием; рассказал содержание, — выражения письма Пушкина. Ужасно! ужасно! Невыносимо: нечего было делать.

Во многих ожесточение, злоба против Гекерна: но несчастный спасшийся — не несчастнее ли <…>!..

Весь город, дамы, дипломаты, авторы, знакомые и незнакомые наполняют комнаты, справляются об умирающем. Сени наполнены не смеющими войти далее. Приезжает сейчас Элиза Хитрово, входит в его кабинет и становится на колена. — Антонов огонь разливается, он все в памяти.

Забывается и начинает говорить бессмыслицу. У него предсмертная икота, а жена его находит, что ему лучше, чем вчера! Она стоит в дверях его кабинета, иногда входит; фигура ее не возвещает смерти такой близкой.

— Опустите шторы, я спать хочу, — сказал он сейчас.

Два часа пополудни…»{69}.

Из записки доктора Даля:

«…Пульс стал упадать приметно, и вскоре исчез вовсе. Руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 янв. — и в Пушкине оставалось жизни — только на 3/4 часа! Пушкин раскрыл глаза и попросил моченой морошки»{70}.

«…Наскоро послали за этой ягодой, — писал доктор Спасский. — Он с большим нетерпением ее ожидал и несколько раз повторял: морошки, морошки. Наконец привезли морошку. Позовите жену, сказал Пушкин, пусть она меня покормит»{71}.

«…Она пришла, — свидетельствовал Жуковский, — опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку, другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: „Ну, ну, ничего; слава богу; все хорошо! поди“. — Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как будто просиявшая от радости лицом. Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив, он не умрет.

А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: отходит. Но мысли его были светлы»{72}.

Из записки доктора Спасского:

«…Минут за пять до смерти Пушкин просил поворотить его на правый бок. Даль, Данзас и я исполнили его волю… Хорошо, сказал он и потом несколько погодя промолвил: жизнь кончена!»{73}.

Из письма В. А. Жуковского отцу Пушкина:

«…и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: „Кончена жизнь“. Даль, не расслышав, отвечал: „Да, кончено; мы тебя поворотили“. „Жизнь кончена!“ — повторил он внятно и положительно. „Тяжело дышать, давит!“ — были последние слова его.

В эту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: „Что он?“ — „Кончилось,“ — отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей…»{74}.

2 часа 45 минут пополудни… Стоявшие рядом друзья не сразу поняли, что Пушкин умер, что его уже нет: глаза его были открыты… А когда пришло осознание произошедшего, Василий Андреевич Жуковский «взял со стола принадлежавшие Пушкину часы[12], остановил их на минуте смерти поэта и сохранил их себе на память о таком горестном и печальном событии…»{75}.

|

Княгиня В. Ф. Вяземская — сестре Н. Ф. Святополк-Четвертинской.

«…Я подошла к Натали, которую нашла как бы в безумии. — „Пушкин умер?“ Я молчала. — „Скажите, скажите правду!“ Руки мои, которыми я держала ее руки, отпустили ее, и то, что я не могла произнести ни одного слова, повергло ее в состояние какого-то помешательства. — „Умер ли Пушкин? Все ли кончено?“ — Я поникла головой в знак согласия. С ней сделались самые страшные конвульсии; она закрыла глаза, призывала своего мужа, говорила с ним громко; говорила, что он жив, потом кричала: „Бедный Пушкин! Бедный Пушкин! Это жестоко! Это ужасно! Нет, нет! Это не может быть правдой! Я пойду посмотреть на него!“ Тогда ничто не могло ее удержать. Она побежала к нему, бросилась на колени, то склонялась лбом к оледеневшему лбу мужа, то к его груди, называла его самыми нежными именами, просила у него прощения, трясла его, чтобы получить от него ответ»{76}.

«…Г-жа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти, — вспоминал Данзас. — Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые темно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его, и, рыдая, вскрикивала:

— Пушкин, Пушкин, ты жив?!

Картина была разрывающая душу…»{77}.

«…Мы опасались за ее рассудок, — продолжала свое письмо В. Ф. Вяземская. — Ее увели насильно. Она просила к себе Данзаса. Когда он вошел, она со своего дивана упала на колени перед Данзасом, целовала ему руки, просила у него прощения, благодарила его и Даля за постоянные заботы об ее муже. „Простите!“ — вот что единственно кричала эта несчастная молодая женщина»{78}.

Нестор Васильевич Кукольник, поэт и драматург, хорошо знавший Пушкина, записал в своем дневнике: «Несколько минут после смерти Пушкина Даль вошел к его жене, она схватила его за руку и в отчаянии произнесла: „Я убила моего мужа, я причиною его смерти, но богом свидетельствую — я чиста душою и сердцем!“»{79}.

Ничуть не сомневаясь в ее верности и желая уберечь жену от мучительных самообвинений, Пушкин сказал после дуэли: «Не упрекай себя моей смертью: это дело, которое касалось одного меня»{80}.

Навеки прощаясь с нею, он завещал: «Постарайся, чтобы о тебе забыли… Ступай в деревню, носи по мне траур два года, и потом выходи замуж, но за человека порядочного»{81}.

Ему не суждено было узнать, что его «ангел Таша», почти девочка, 24-летняя вдова с четырьмя малолетними детьми на руках, следуя его завету, долгих семь с половиной лет будет носить траур…