В СТОЛИЦЕ

В СТОЛИЦЕ

В Петербург в тогдашнее время ехать было долго и утомительно. Поездка занимала не меньше двух недель. На почтовых станциях надо было ожидать лошадей, ругаться со смотрителями, отправлявшими путешественников сообразно их чину и званию. Двум молодым студентам, естественно, приходилось запастись терпением. И это тогда, когда все помыслы, все планы были связаны со столицей, когда казалось, что все зависит от того, как скоро ты в ней окажешься. «Может быть, мне целый век достанется отжить в Петербурге, — говорил не раз Гоголь своему другу во время томительно-долгого пути, — по крайней мере такую цель начертал я издавна».

Наконец, миновав Курск, Орел, Тулу, Подольск и даже не остановившись в Москве, Гоголь с Данилевским добрались до Петербурга. По мере приближения к столице волнение и любопытство путников возрастали с каждым часом. Наступил вечер. Вдали показались бесконечные огни, возвещавшие о близости большого города. Молодыми людьми овладел восторг: они позабыли о морозе, то и дело высовывались из экипажа и приподнимались на цыпочках, чтоб получше рассмотреть столицу. Гоголь совершенно не мог прийти в себя; он страшно волновался и за свое нетерпение поплатился тем, что схватил простуду.

Остановились они с Данилевским на Гороховой улице, неподалеку от Кокушкина моста, в людной и грязной части столицы. Квартира в большом перенаселенном доме на четвертом этаже была маленькой, тесной, с глубоко сидящими в толще стены окнами. Простуда дала себя знать. Сразу по приезде пришлось слечь в постель.

За Гоголем ухаживал Яким. С добродушным ворчанием он ставил горчичники и поил горячим чаем. Данилевский на целый день уходил из дому, а возвращаясь, довольный и усталый, оживленно рассказывал о столичных чудесах. Гоголь с завистью слушал и огорчался. На него напала хандра. С неделю пролежал он, ничего не делая, ко всему равнодушный.

Первые впечатления от столицы были обескураживающими. Все оказалось иным, чем он ожидал. В первом же письме к матери от 3 января 1829 года Гоголь жаловался: «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы. Жить здесь совсем по-свински, то есть иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали. За квартиру мы плотим восемьдесят рублей в месяц, за одни стены, дрова и воду. Она состоит из двух небольших комнат и права пользоваться на хозяйской кухне. Съестные припасы так же недешевы, выключая одной только дичи (которая, разумеется, лакомство не для нашего брата). Картофель продается десятками, десяток луковиц репы стоит 30 коп. Это все заставляет меня жить как в пустыне, я принужден отказаться от лучшего своего удовольствия видеть театр. Если я пойду раз, то уже буду ходить часто, а это для меня накладно, то есть для моего неплотного кармана».

Вскоре Гоголь перебрался с Гороховой в дом каретника Иохима на Большую Мещанскую против Столярного переулка. Здесь пролегали Мещанские улицы, населенные ремесленниками, купцами и чиновниками, не подвинувшимися высоко по ступеням табели о рангах. На этих улицах ютились герои будущих гоголевских повестей. По Мещанской улице мимо табачных и мелочных лавок и мастерских немцев-ремесленников будет самодовольно шагать поручик Пирогов, к Кокушкину мосту направится безумный Поприщин, брезгливо заявляя: «Я терпеть не люблю капусты, запах которой валит из всех мелочных лавок в Мещанской; к тому же из-под ворот каждого дома несет такой ад, что я, заткнув нос, бежал во всю прыть. Да и подлые ремесленники напускают копоти и дыму из своих мастерских такое множество, что человеку благородному решительно невозможно здесь прогуливаться».

Дом знаменитого каретника Иохима, того самого, в карете работы которого мечтает прокатиться Хлестаков, напоминал все столичные доходные дома с дворами-колодцами, темными лестницами, унылыми однообразными фасадами. «Дома здесь большие, — писал Гоголь матери, — особливо в главных частях города, но не высоки, большею частию в три и четыре этажа, редко очень бывают в пять, в шесть только четыре или пять во всей столице, во многих домах находится очень много вывесок. Дом, в котором обретаюсь я, содержит в себе двух портных, одну маршанд де мод[28], сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, декатировщика и красильщика, кондитерскую, молочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и, наконец, привилегированную повивальную бабку. Натурально, что этот дом должен быть весь облеплен золотыми вывесками».

За чопорно-скучным фасадом с правильными, симметричными линиями окон, за аркой ворот открывался двор, сырой, грязный, покрытый отбросами, которые вышвыривали из окон, полный удушающей прели и запахов разложения. Так Петербург сразу предстал перед Гоголем не со своей казовой, парадной стороны, не величественным видом набережных, площадей, арки Главного штаба, а в будничном, затрапезном виде, как город ремесленников, чиновников, бедняков-мечтателей, людных и тесных дворов.

Петербургская жизнь для молодого провинциала, привыкшего к изобилию и дешевизне плодоносной украинской глуши, казалась непомерно дорогой и разорительной. Столица полна соблазнов: ярко освещенные витрины магазинов, нарядно убранные кафе и кондитерские, широко открытые двери театров, афиши, извещающие о новых постановках, — и все это для него недоступно. Нередко приходилось сиживать по неделям без обеда, питаясь лишь чаем с булками, чтобы справить какую-либо износившуюся принадлежность туалета. И все время мучительные думы, как бы и где бы добыть проклятые, подлые деньги…

Слоняясь по улицам, Гоголь думал о том, что в отличие от других столиц Петербург не имеет своего национального характера. Иностранцы, которые поселились в нем, обжились и вовсе не похожи на иностранцев, а русские, в свою очередь, обыностранились и сделались ни тем ни другим. Его поражала тишина. На улицах бесшумно проходят служащие да должностные, толкуют о своих департаментах и коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных занятиях. Его забавляли встречи с этими людьми на проспектах и тротуарах: занятые своими мыслями, они сталкивались с ним, отступали в сторону и затем снова продолжали свой путь, что-то вслух бормотали, бранились, забавно размахивая руками.

В Петербурге должны были осуществиться его давние мечты о том, чтобы занять место и положение, которое дало бы ему возможность принести пользу человечеству. Но увы! Эти мечты час от часу бледнели и таяли. Ему положительно не везло! Письма к столичным тузам, которыми так щедро снабдили его Трощинский и прочие родственники, не возымели действия. Гоголь подымался по широким лестницам, стучался в сверкающие медью парадные, робко осведомляясь у величественных ливрейных швейцаров. Значительные лица снисходительно цедили неопределенные обещания, либо вовсе не появлялись перед ним, высылая камердинера с извинением, что принять сегодня не могут. Места, не только соответствовавшего планам Гоголя, но и самого незначительного, не находилось. Деньги, взятые с собой, давно вышли, а полученные в результате долгих просьб от матери из Васильевки были уже на исходе.

Рушилась и надежда на помощь дальнего родственника генерала Андрея Андреевича Трощинского, племянника владельца Кибинец. Хотя Андрей Андреевич после смерти дяди получил огромное наследство, но тароватее по отношению к бедным родственникам не стал. В нем еще явственнее сказалось чванство и мелочное скопидомство. Генерал принял Гоголя в гостиной, вежливо осведомился о его дражайшей матушке Марии Ивановне, посетовал на трудные времена. Вслед за тем, сославшись на важные государственные обязанности, Трощинский стал прощаться со своим докучливым сородичем, весьма неопределенно обещая оказать содействие в получении должности.

Окинув величественным взглядом потертый, съежившийся фрак молодого человека, его осунувшуюся и сгорбившуюся фигуру, Андрей Андреевич проявил родственное великодушие и небрежно сунул ему в руку сторублевую ассигнацию.

Гоголь верил, что еще не все потеряно. Оставалась надежда на литературу, на успех привезенной им из Нежина идиллии «Ганц Кюхельгартен». Пусть незадачливо сложились его дела со службой, пусть не находится место! Разве он хочет быть мелким чиновником, вынужденным вести бесплодную и ничтожную жизнь, ежедневно высиживая в присутствии однообразно-томительные часы? Разве счастье в том, чтобы в пятьдесят лет дослужиться до какого-нибудь статского советника, пользоваться жалованьем, едва хватающим на приличное содержание, но не иметь силы и возможности принести хотя на копейку добра человечеству?

Эти горькие раздумья волновали и мучили Гоголя. «Безумный! — писал он о себе матери в приступе отчаяния. — Я хотел было противиться этим вечно неумолкаемым желаниям души, которые один бог вдвинул в меня, претворил меня в жажду, ненасытимую бездейственною рассеянностью света. Он указал мне путь в землю чуждую, чтобы там воспитал свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности, чтобы я сам по скользким ступеням поднялся на высшую, откуда бы был в состоянии рассеивать благо и работать на пользу мира. И я осмелился откинуть эти божественные помыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими, издерживающими жизнь так бесплодно».

И снова — в который раз! — он доставал из чемодана заветную тетрадку, где была переписана поэма. Перечитывая ее, взволнованно, пристрастно он правил несовершенные места, дополнял новыми строфами. В поэме говорилось о его жизни, романтические мечты ее героя звучали как исповедь:

Все решено. Теперь ужели

Мне здесь душою погибать?

И не узнать иной мне цели?

И цели лучшей не сыскать?

Себя обречь бесславью в жертву?

При жизни быть для мира мертву?

Нет, он отметит свое существование, поэма принесет ему заслуженную известность, а может быть, и славу.

Для издания «Ганца» пришлось истратить последние деньги, присланные маменькой, занять у Данилевского и даже вступить в пререкания с Якимом, недовольным, что и без того скудный бюджет снова урезается этим чудным панычем.

Наконец удалось договориться с типографщиком Плюшаром, что он напечатает «идиллию в картинах». А вдруг она не понравится? Болезненное самолюбие юного поэта не могло допустить критики или, тем паче, насмешки. Гоголь решил издать «Ганца» под псевдонимом. В мае получено было цензурное разрешение, а вскоре вышла и книжка, на заглавной странице которой стояло:

«Ганц Кюхельгартен.

Идиллия в картинах.

Соч. В. Алова.

(Писано в 1827 году). СПб. 1829. В тип. А. Плюшара».

С бьющимся от волнения сердцем Гоголь перелистывал страницы, еще пахнущие свежей типографской краской. Робея в душе, но вместе с тем с бойким видом заходил он в магазины и справлялся, как раскупается книга. Но «Ганц» не раскупался. Желающих приобрести идиллию, которая, как говорилось в предисловии, являлась «созданьем юного таланта», не находилось. «Просвещенная публика», а именно к ней обращался с призывом в предисловии издатель, не интересовалась ни идиллией, ни «важными обстоятельствами», побудившими автора выдать ее в свет.

Прошел месяц, мучительных ожиданий и напрасных надежд. И вот во влиятельном журнале «Московский телеграф», издававшемся известным литератором и критиком Н. Полевым, появилась рецензия. «Издатель сей книжки, — писал автор рецензии, — говорит, что сочинение г-на Алова не было предназначено для печатания, но что важные для оного автора причины побудили его переменить свое намерение. Мы думаем, что еще важнейшие причины имел он не издавать своей идиллии. Достоинство следующих пяти стихов укажет на одну из сих причин:

Мне лютые дела не новость,

Но дьявола отрекся я,

И остальная жизнь моя —

Заплата малая моя

За прежней жизни злую повесть…

Заплатою таких стихов должно быть сбережение оных под спудом».

Это был полный провал, катастрофа, развеявшая мечты и надежды Гоголя. «С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние, — писал он 24 июля 1829 года матери, — все совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны…»

Вместе с Якимом Гоголь обошел книжные лавки, в которых продавалась его книга, скупил все ее экземпляры, нанял номер в гостинице на Вознесенской улице и сжег их. Это было его первое сожжение.

Удар оказался слишком болезненным и беспощадным. Приходилось поставить крест на поэтическом призвании. Все надежды, связанные с появлением «Ганца», рушились. Кроме того, расходы по изданию, а затем уничтожение книги создали чувствительную брешь и в без того скромном бюджете Гоголя. Необходимо во что бы то ни стало достать деньги. Но достать их было неоткуда…

Гоголь чувствовал, что он окончательно запутался, теряет почву под ногами. Следовало что-то предпринять…

Тут мы сталкиваемся с одним из наиболее неясных моментов биографии писателя. В письмах матери от конца июля и от августа 1829 года Гоголь сообщает о своей поездке за границу, в Любек, на деньги, присланные ему для внесения в Опекунский совет процентов за заложенное имение. В письме от 24 июля он сообщал о крушении своих надежд, о том, что не может мириться с Тем, что вынужден «пресмыкаться в столице здешней». Вместе с тем, желая, видимо, оправдаться перед матерью в растрате денег, предназначавшихся для Опекунского совета, он неопределенно намекает на бурную страсть, якобы его захватившую, на внезапно возникшее чувство. Он пишет матери: «…Нет, не назову ее… она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение низко и не кстати для нее… Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти…» Гоголь объясняет причины, вынудившие его бежать от этого чувства: «Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу». Этим он объясняет свою внезапную поездку в Любек. Следующее письмо к матери, от 13 августа, он помечает «Любеком».

Он подробно описывал вид Любека и даже прилагал его зарисовку. «Пишу к вам ночью… — сообщал он в письме от 13 августа. — Вот вам вид улицы из моего окна, который наскоро набросал я на бумагу. Таковы дома в Любеке: все дома сплочены тесно один к другому и не разделяются ни в одном месте забором. Чистота в домах необыкновенная; неприятного запаху нет вовсе в целом городе, как обыкновенно бывает в Петербурге, в котором мимо иного дома нельзя бывает пройти. Крестьянки-девушки в красивых корсетиках, с зонтиком в руках толпятся с утра до вечера по рынкам и чистым улицам». Пробыв несколько дней в Любеке, Гоголь столь же поспешно и неожиданно возвращается в Петербург.

Все это свидетельствовало о том крайнем смятении, которое охватило Гоголя после неудачи с «Ганцем Кюхельгартеном». Чувством вины и раскаяния проникнуто письмо его из Петербурга, датированное 24 «сентября: «Ах, если бы вы знали ужасное мое положение! — писал он матери. — Ни одной ночи я не спал спокойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились передо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас… Простите, простите несчастную причину вашего несчастия!..»

После бурного отчаяния и тоски последовали томительные будни, полные мелочных забот и огорчений. Пришлось вновь обратиться к поискам работы, к грошовым займам, мучительной экономии на сахаре, на свечах, на чае…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.