XV Трансформация эмиграции. «Перемещённые лица». «Невозвращенцы»
XV
Трансформация эмиграции. «Перемещённые лица». «Невозвращенцы»
В предыдущих главах мне неоднократно приходилось упоминать, что дата 22 июня 1941 года была тем поворотным моментом, когда произошло крушение старой белоэмигрантской антисоветской идеологии и родились новые настроения, приведшие эмигрантов к долгожданному возвращению на родину. Говоря это, я должен ещё раз подчеркнуть, что просоветские настроения существовали среди проживавших за рубежом русских и раньше, но они охватывали сравнительно небольшой круг лиц и носили неоформленный характер. Эти люди числились эмигрантами формально и никакого участия во всех политических неистовствах и беснованиях не принимали.
Когда же грянул гром войны на родной земле, то в самой гуще «настоящей» эмиграции вспыхнуло пламя патриотизма. Прежние антисоветские настроения были отброшены в сторону. Для подавляющего большинства стало ясным, что русский народ и Советская власть неотделимы друг от друга, что они вместе защищают родные рубежи и охраняют честь, достоинство и независимость родной земли. И не только защищают сейчас, но и будут защищать в веках.
Страдая за свою родину, это в один миг перерождённое большинство одновременно глубоко страдало и от сознания своего бессилия чем-либо помочь родине в годину выпавших на её долю испытаний. За каждым шагом этого большинства неустанно следило гестапо в лице жеребковских молодчиков. Тайная их агентура проникла во все эмигрантские сообщества, объединения и группы. Париж был нафарширован провокаторами всех мастей, говорившими на всех языках Европы.
И всё же какие-то пути для посильной борьбы с агрессором, нахлынувшим на родную землю, у этой части эмиграции нашлись.
Одни вступили в ряды французского Сопротивления. Многие из них геройски пали под пулями оккупантов.
Другие помогали образовавшемуся с первых же дней гитлеровского нападения на Советский Союз парижскому русскому подполью кто чем мог: продовольствием, одеждой, лекарствами, врачебной помощью.
Третьи с риском для собственной жизни прятали в своих убогих жилищах бежавших из гитлеровских лагерей смерти или с принудительных работ советских узников и депортированных из Советского Союза подростков и девушек.
По вечерам, собираясь группами у уцелевших радиоприёмников, они затаив дыхание слушали сводки, передаваемые тайными радиостанциями всех стран антигитлеровской коалиции, а иногда если выпадало счастье, то и сообщения из Москвы. Они испытывали глубокое горе при отступлении Красной Армии и величайшее ликование при её победах.
В те грозные годы советски настроенные люди «русского Парижа» как-то научились быстро угадывать единомышленников в окружающей их среде. Заводя сначала робко разговор на волновавшую всех тему о положении на фронте и озираясь по сторонам, они по тону, мимике, жестикуляции своего случайного собеседника безошибочно определяли образ его мыслей. В этих беседах у них взаимно крепла вера в конечную победу, сколь бы печально ни было в данный момент положение на фронте.
Невесёлую картину являл собою в те годы Париж. Квартиры не отапливались, не подавалось электричество; питание состояло из ячменного хлеба, брюквы и скудного количества макарон; обуви, белья, одежды нельзя было достать.
Оккупанты систематически грабили французское народное добро. Они вывозили в Германию предметы искусства, мебель, целые библиотеки, склады вин, вывинчивали из дверей медные ручки, снесли и переплавили бронзовые памятники. Обыски и аресты людей, заподозренных во враждебных чувствах к гитлеризму, шли ежедневно. Периодически устраивались уличные облавы.
Но патриотически настроенный «русский Париж» не унывал. Он твёрдо верил, что русский народ рано или поздно выбросит с родной земли гитлеровских захватчиков, как он выбросил в своё время татарских ханов, польскую шляхту, наполеоновские полчища.
Геббельсовская пропаганда шумела и гремела. Реляции о взятых городах и миллионах советских пленных, прерываемые бравурными маршами, наполняли эфир. Однако «русский Париж» как-то интуитивно определял, где кончается истина и где начинается беспардонная ложь и хвастовство. Прошло несколько месяцев, и все выверты этой пропаганды сделались общим посмешищем. Геббельсу больше не верил ни один человек.
Когда настал финал сталинградской эпопеи, германская оперативная сводка глухо сообщила, что «под давлением превосходных сил противника и во избежание ненужных жертв сталинградская группа вермахта была вынуждена прекратить сопротивление». Больше — ни слова. Но «русский Париж» уже научился читать между строк. Он ликовал, как ликовал и весь Советский Союз.
Эта трансформация охватила большую часть «русского Парижа» и превратила его в крупный массив будущих советских граждан. Однако было бы большой ошибкой думать, что в его недрах не осталось никого и ничего, что напоминало бы о двух предыдущих десятилетиях.
В одной из глав я уже упоминал о позиции, которую заняла верхушка РОВСа в момент нападения Гитлера на Советский Союз и в последующие годы. Эта верхушка благословила белое воинство на вступление в ряды вермахта. В Югославии и Болгарии ровсовские начальники в свою очередь кликнули клич к белоэмигрантской массе, призывая её вступать в ряды «охранного корпуса», созданного по указанию Гитлера для борьбы с югославскими партизанами.
Сотни бывших белых офицеров надели германскую военную форму и с повязкой на левой руке «Переводчик» отправились на Восточный фронт. Другие вступили в организации Тодта и Шпеера. Третьи пристроились к гестапо и заняли щедро оплачиваемые должности в жеребковском филиале этого учреждения. Четвёртые сотрудничали в издаваемой на средства гестапо газетке на русском языке «Парижский вестник» и уверяли читателей, что приближается день окончательной победы гитлеризма. Всех не перечтёшь.
«Русский Париж», делившийся в довоенные годы на многие десятки политических группировок самых разнообразных оттенков, с момента нападения Германии на Советский Союз забыл о прежних разногласиях и раскололся по новому принципу на две основные части: просоветскую и антисоветскую. Между ними уместилась расплывчатая и аморфная масса колеблющихся людей с половинчатым и «частичным» патриотизмом или лжепатриотизмом. Эти последние, признавая, что на данном этапе Советская власть и русский народ составляют монолитное целое, считали всё же, что с окончанием войны это единство будет нарушено само собой и «всё потечёт по старому руслу». Отсюда вывод: «Пока поддерживать Советскую власть в её борьбе с нахлынувшим агрессором, а дальше будет видно…»
Таковы были идеологические перемены в «русском Париже» после 22 июня 1941 года. Мне остаётся сказать ещё об изменениях его внешнего лика.
Самой характерной чертой военного периода жизни русского зарубежья во Франции было появление в его среде десятков тысяч угнанных гитлеровцами на принудительные работы в Германию подростков и девушек из оккупированных областей России, Украины и Белоруссии. Многие из них бежали с этих работ, пробрались во Францию и жили там на нелегальном положении.
К концу войны в Париже появилась ещё одна категория «свежих» эмигрантов из Советского Союза: лица, бежавшие за границу вместе с разбитыми частями гитлеровского вермахта, — изменники родины, сотрудничавшие с врагом в период его пребывания на советской территории. Это так называемые «невозвращенцы».
Наконец, в Париже замелькали начиная с 1942 года бывшие советские военнопленные, вступившие, большей частью под угрозой смерти, в созданные немцами воинские формирования, во главе которых они поставили известного предателя Власова (вскоре после капитуляции Германии он был захвачен под Прагой одним из советских подразделений и повешен по суду за измену).
По отношению ко всем этим категориям «русский Париж», включая и некоторые просоветские его элементы, проявил большую неразборчивость: он кидался на шею каждому русскому и русской, попавшим в зарубежье с родных полей и из родных лесов. В политической окраске этих пришельцев он не мог и не хотел разобраться. Психологически эта неразборчивость объяснялась следующим образом: большинство эмигрантов сознавало, что, прожив свыше 20 лет в отрыве от родины, они утратили всякое право считать себя представителями русского народа. Многим было ясно, что сами они — тени прошлого, и больше никто. Друг другу они надоели до предельной степени. Но их главным жизненным интересом по-прежнему оставалась родная земля. Всё остальное плыло мимо них и не интересовало их. О жизни в Советском Союзе они знали частью из советских газет, журналов и художественной литературы, главным же образом — из эмигрантских газет, давным-давно превратившихся в кривое зеркало при изображении советской действительности. Эти знания изредка пополнялись письмами от родных, живших на родине, и рассказами единичных «невозвращенцев», время от времени появлявшихся на эмигрантском горизонте.
Поэтому они с жадностью набрасывались на каждого «свежего» человека «оттуда», считая, что именно он-то и является частичкой подлинного и вполне реального русского народа, а не той загробной его частью, к которой принадлежали они сами.
Такими первыми «свежими» людьми были упомянутые мною девушки и подростки, депортированные Гитлером в Германию в 1941–1944 годах и бежавшие оттуда во Францию.
Я не помню ни одной парижской эмигрантской семьи, которая в годы оккупации не прятала бы у себя или не приняла бы на своё полное иждивение одного или одну из этих советских юношей и девушек. Помимо указанной мною причины тут играло роль ещё одно обстоятельство: эмиграция старилась и дряхлела. Она была лишена одной из главных радостей жизни — видеть около себя молодые побеги родного народа. Читатель уже знает, что эмигрантская молодёжь в подавляющем своём большинстве не могла быть названа русской.
Стихийная «тоска по молодёжи» и тяга к молодёжи — явление, общее для всех слоёв эмиграции. Вот почему, когда в Париже появились тысячи юношей и девушек из всех градов и весей далёкой и любимой родины, они были встречены с распростёртыми объятиями медленно умиравшей старой эмиграцией. Ведь самые молодые из эмигрантов перешагнули уже далеко за 40 лет. В каждой эмигрантской семье появился «приёмный сын» или «приёмная дочь». Чем беднее была семья, тем больше любви, ласки, теплоты и забот отдавала она этому молодняку, оторванному бурей войны от своей земли и занесённому в далёкий и чуждый Париж.
Я ежедневно видел пожилых и старых женщин, которые просиживали целые ночи при тусклом свете коптилки за перекройкой старых простынь и наволочек, из которых они шили бельё своим молодым любимцам и любимицам. Многие эмигрантские семьи отказывали себе во всём и питались впроголодь только для того, чтобы на последние сэкономленные гроши купить на чёрном рынке краюху хлеба или фунт масла для своих питомцев.
Сколько слёз было пролито ими в момент расставания с родной молодёжью, когда после Победы настал момент её репатриации!
В последние годы войны и первый год после Победы внешний вид улиц, переулков и закоулков в кварталах и округах, сделавшихся традиционными местами расселения русских, сильно изменился. В них появились новые молодые лица, послышался громкий говор и задорный смех, которого раньше не было слышно. На смену эмигрантскому нытью, забитости и приниженности пришла льющаяся через край жизнерадостность и бодрость молодых побегов великого народа.
Когда схлынула эта репатриированная в родные края многотысячная масса, на смену ей в Париж пришли иные, новые лица, в большинстве своём — великовозрастные.
Эмиграция вновь бросилась им на шею, не разобравшись в том, кто они такие и что заставило их в момент массовой репатриации двигаться не на восток, а в обратном направлении. С её точки зрения, важно было лишь то, что они были «настоящие советские» и что они «оттуда».
А между тем в этом стоило разобраться. И если бы она разобралась, то поняла бы, что, хотя они и «оттуда», тем не менее настоящего и советского в них нет ни одного миллиграмма.
В описываемые годы никто из старых эмигрантов этого не знал. Все эти люди проникли во Францию из Германии вскоре после Победы вместе с миллионами репатриированных французских военнопленных. В первые один-два года после Победы вместе с миллионами военнопленных и депортированных Гитлером французских, бельгийских, голландских, русских рабочих во Францию легко проскальзывали под маской «жертв гитлеризма» все, кто хотел. Никаких паспортов и других документов на границе не требовалось, и никто идентификацией переходящих эту границу не интересовался. Французы строили для своих соотечественников, возвращавшихся из плена, триумфальные арки с лозунгами «Привет нашим героям» и встречали их музыкой, цветами и речами. Русские изумлялись такому странному понятию о героизме, переправлялись через границу незаметно и почти все без исключения устремлялись в Париж, не имея ни денег, ни багажа, ни знакомств. О существовании «русского Парижа» они были осведомлены, ещё будучи в Германии.
Вот несколько зарисовок с натуры.
Учёный-лесовод, сравнительно молодой человек. Жил и работал в Москве, потом в Крыму. Там он и остался при отходе Красной Армии. Дальше — очень непонятная и путаная история проникновения в Германию, потом во Францию. На вопрос о том, что он собирается делать и на какие средства существовать, отвечал: «Как-нибудь устроюсь… Ведь это совсем нетрудно…»
Подобный ответ давали все без исключения «невозвращенцы», как обычно называли в «русском Париже» этих людей. Напрасно старые эмигранты доказывали им, что за целую четверть века как следует «устроиться» за рубежом не удалось почти никому и что новую эмиграцию ждёт такая же печальная участь, как и старую.
После нескольких встреч я потерял лесовода из виду. Стороною узнал, что он, проев последние деньги и продав последний пиджак, пошёл по Франции с котомкой в руках искать счастья, работы и заработка. Счастья он не нашёл, а работу нашёл в поместье одного крупного французского фабриканта в качестве… чернорабочего в плодовом саду.
Через несколько месяцев я снова встретил его в Париже, оборванного, обтрёпанного, небритого, долго немывшегося, с потухшим взором, потерянными надеждами и надломленным духом. Для старого эмигранта это была хорошо знакомая картина, всегда одна и та же на протяжении четверти века. Для нового — первая встреча с реальной зарубежной жизнью. На вопрос, почему он, убедившись в правоте староэмигрантских прогнозов, не возвращается в свой родной Крым или Москву, он отвернулся, а на глазах его появились слёзы…
Молодой человек лет 22 без определённой профессии. Этот оказался словоохотливее других. Его отец, бывший крупный торговец в Казани, был «раскулачен» в первые же годы после революции. Заметая следы, перебрался под чужой фамилией в Ленинградскую область и осел там на постоянное жительство в одном из небольших городов. Семья эта к моменту гитлеровского нашествия состояла из 11 человек. Все они не пожелали эвакуироваться из города при оставлении его Красной Армией. Вскоре после этого вся семья в полном составе была перевезена в Германию. По-видимому, с точки зрения оккупантов, за ней числились кое-какие заслуги: не в пример прочим разнорабочим, депортированным оккупантами из занятых местностей Советского Союза, семье бывшего казанского купца был предоставлен для жилья отдельный меблированный дом и целый ряд льгот, а мой собеседник надел форму надсмотрщика над своими соотечественниками, угнанными в гитлеровскую неволю, и сделался агентом гестапо. Младшие члены семьи поступили в немецкую школу.
Две родных сестры лет 45–50. Обе — из Симферополя, обе — врачи: одна гинеколог, другая терапевт. Меня и нескольких моих друзей знакомят с терапевтом. Терапевт служит прислугой в доме французского учёного-физика, гинеколог — уборщицей в частной хирургической лечебнице. Хозяева платят и той другой одну четвертую часть того, что составляет минимальную заработную плату французских уборщиц и прислуги. Они ведь идут на некоторый риск, нанимая себе в услужение лиц, не только не имеющих по французским законам права на труд, но и беспаспортных, не прописанных в Париже.
Терапевт охотно рассказывает свою биографию, но, когда рассказ подходит к моменту оставления Крыма Красной Армией, гитлеровской оккупации и отступлению оккупантов, начинается невообразимая путаница и явный вздор. Мы, её собеседники, не проявляем излишнего любопытства в этом деликатном вопросе и обходим его молчанием. Дальше — хорошо известная история: бегство в Германию с разгромленной гитлеровской армией, безработица, бегство во Францию и в качестве финала — подметание полов и мытье ночных горшков у сердобольных французских интеллигентов, экономящих немалые суммы на труде двух беспаспортных и не прописанных в городе русских женщин-врачей.
Можно привести ещё много подобных зарисовок, но я думаю, что читатель уже составил себе некоторое представление о том, кем были эти люди. В их число входят в первую очередь все те, кто в годину испытаний, выпавших на долю нашей родины, перешёл в стан оккупантов и активно сотрудничал с ними. Они запятнали себя на вечные времена участием в кровавых злодеяниях, творившихся гитлеровцами, в качестве карателей, полицаев и т.д. Опасаясь справедливого и законного возмездия за свои чудовищные преступления, они бежали вместе с разгромленными гитлеровскими полчищами и в качестве «перемещённых лиц» рассеялись по многим странам Европы и Америки.
В моей памяти остались бесконечные и бесплодные споры, которые вели между собою старые эмигранты и «невозвращенцы» в последние месяцы перед репатриацией старой эмиграции на родную землю. Они неизбежно кончались одними и теми же возгласами:
— Лучше броситься в Сену, чем возвращаться в Советский Союз, — говорили бывшие каратели и провокаторы.
— Лучше броситься в Сену, чем далее оставаться во Франции, — отвечали старые эмигранты.
Бросаться в Сену не пришлось ни тем ни другим. Никакой принудительной репатриации в послевоенные годы не было. Всем лицам, принадлежавшим к первой из названных категорий, не нужно получать никаких разрешений для возвращения на родину. Вторым же, как читатель уже знает, такое разрешение было дано тотчас после того, как они вновь получили утраченное ими в своё время советское гражданство.
Те же немногие из обеих этих категорий, которые отвергли протянутую им всепрощающую руку родины, продолжали влачить жалкое существование в условиях эмиграции, обрекли себя на медленное умирание на чужбине.