VI Лицом к Европе
VI
Лицом к Европе
В 1923–1927 годах происходило массовое переселение русских эмигрантов во Францию из стран Балканского полуострова и Германии и в несколько меньшей степени — из Прибалтийских стран, Чехословакии, Польши и Румынии. Именно в эти годы окончательно определилась «география» эмиграции и образовался своеобразный центр её — как часто в те времена называли столицу несуществующего на карте эмигрантского государства.
Это переселение не было случайным. В основе его лежали те самые движущие силы, которые управляли и управляют капиталистическим миром, то есть в конечном счёте интересы социальной верхушки капиталистического общества.
Чтобы пояснить вышесказанное, надо начать издалека. Франция понесла в первую мировую войну тяжёлые потери в людях и вышла из неё в значительной степени обескровленной. Естественно, что эти потери задели почти исключительно мужскую половину населения, и притом больше всего цветущий возраст. К этому надо прибавить ещё и то обстоятельство, что в течение десятилетий смертность во Франции превышала рождаемость.
Прогрессивное уменьшение народонаселения было для Франции одной из самых жгучих проблем государственного масштаба во все годы после первой мировой войны. Волновала она и политиков, и социологов, и экономистов, и медиков. Немало тревог причиняла она по понятным причинам и верхушке промышленного мира, которому в этих условиях пришлось призадуматься над вопросом о создании резервов рабочей силы. Наконец, экономическая конъюнктура, сложившаяся во Франции в начале 20-х годов, немало способствовала тому, что импорт этой силы сделался для крупной промышленности насущной необходимостью.
Курс франка неуклонно падал и к середине 20-х годов достиг одной пятой своей довоенной стоимости, выраженной в золоте. Падение курса франка по отношению к фунту стерлингов, доллару, гульдену, шведской кроне и другим «крепким» валютам и связанная с этим дешевизна французских товаров для иностранных покупателей повели к тому, что количество заказов на эти товары стало быстро расти.
Французские газеты заговорили об «эпохе процветания». Правильнее было бы назвать этот зигзаг капиталистической экономики не процветанием, а мыльным пузырём, которому рано или поздно уготована естественная судьба: он лопается при всех обстоятельствах. Лопнула в конце концов и разрекламированная «эпоха процветания». Об этом я расскажу в одной из последующих глав. Но так или иначе, в середине 20-х годов французские промышленники ликовали и подсчитывали барыши от полученных заказов. Единственное, в чём они испытывали нужду, — это в дешёвой рабочей силе. Найти эту силу было нетрудно.
За всё время моего пребывания в чужих краях ни в одной из стран капиталистического мира за пределами обескровленной Франции не было недостатка в безработных. Острота этого вопроса для каждой страны определялась лишь количеством их. Если, например, в Англии число безработных на 50 миллионов населения не превышало 1 миллиона, то такое положение признавалось до некоторой степени «терпимым», во всяком случае не выходящим за пределы понятия хронической болезни. Об «обострении болезни» начинали говорить в том случае, если это число переваливало за 1,5–2 миллиона. Если же оно подходило к 3 миллионам и выше, то английская общественность начинала бить в набат.
Ещё в худшем положении были ближайшие соседи по Средиземноморскому бассейну — Италия и Испания. Население этих стран в противоположность Франции быстро увеличивалось. Обе они принадлежали к числу государств со слаборазвитым сельским хозяйством и недостаточно развитой промышленностью, не способными прокормить своё быстро растущее население. Обе они были с давних пор поставщиками людской массы для пароходных компаний, занимавшихся перевозкой переселенцев через океан в относительно мало населённые государства Латинской Америки.
В Центральной и Восточной Европе в те времена сложились в свою очередь очаги постоянной безработицы. Это территориально маленькая Чехословакия со значительной плотностью населения и Польша с населением 30 миллионов человек, слаборазвитым сельским хозяйством и маломощной промышленностью.
Если не считать Англии, которая не давала на континент ни одного своего безработного, то остальные четыре вышеуказанных страны, а также французские колонии Северной Африки и стали тем резервуаром, откуда французская промышленность черпала в течение 20 лет между двумя мировыми войнами необходимую ей дешёвую рабочую силу.
За время пребывания во Франции мне неоднократно приходилось видеть в газетах официальные сводки численности иностранцев, осевших в этой стране. Читая их, я поражался тому, что каждый десятый житель Франции — иностранец.
На первом месте неизменно шли итальянцы: число их всегда держалось около 1 миллиона. Они представляли интерес не только для промышленности.
Как я указывал выше, Франция после первой мировой войны была кровно заинтересована в увеличении своего населения. С этой точки зрения итальянские переселенцы, покинувшие свою родину из-за нищеты, безработицы и голода, представляли особенно благодарный «материал». Принадлежа в подавляющем большинстве к мужскому полу и к возрасту 20–35 лет, они, кроме того, были идеальным с точки зрения интересов правящей верхушки пополнением того пушечного мяса, которого так не хватало Франции для ведения её империалистической политики. Попав во Францию главным образом как строительные рабочие или в качестве батраков на частновладельческих фермах, они быстро ассимилировались, женились на француженках, получали после пятилетнего пребывания в стране французское подданство и заполняли собою ту брешь в мужской половине населения, о которой говорилось выше.
Но с точки зрения интересов господствующих классов Франции в этом притоке рабочей силы из Италии был один существенный минус: не все эти переселенцы покинуло свою страну только из-за безработицы и нищеты. Среди них было немало эмигрантов политических, бежавших от гнёта фашистского режима, установившегося в Италии в начале 20-х годов. Французская разведка зорко следила за этим не вполне благонадёжным, с её точки зрения, элементом итальянской эмиграции, который в случае решительной схватки труда и капитала в самой Франции мог бы сыграть не последнюю роль.
От бунтарского духа не было свободно и другое слагаемое импортируемой рабочей силы, а именно испанские рабочие, которых в описываемые годы было около полумиллиона. Они расселялись в качестве чернорабочих и батраков преимущественно в южных и юго-западных районах страны. Среди них тоже было немалое число людей, бежавших от политического гнёта королевской Испании, а также достаточное количество анархистского элемента, всегда служившего пугалом для капиталиста и для мещанина.
По этой причине при решении вопроса о ввозе рабочей силы из-за границы взоры промышленников обратились в Центральную и Восточную Европу, в страны послевоенных союзников Франции — Чехословакию и Польшу. Политический фон этого «импорта» был несколько иным. Главным контингентом его были забитые, запуганные, приниженные польские и словацкие крестьяне, задыхавшиеся в тисках нищеты и голода у себя на родине и видевшие единственный выход из этого положения только в переселении в чужие края. Политическая активность этой массы, попавшей в чужую для неё страну и в обстановку чуждого ей быта, без знания языка, естественно, была ничтожной. «Покорная славянская рабочая сила», как выразился во французском парламенте один из депутатов, вполне устраивала французских работодателей.
Количество осевших во Франции рабочих-поляков доходило до 800 тысяч человек. Это были по преимуществу шахтёры на севере страны. Часто случалось, что природный француз, попав в один из шахтёрских посёлков, широко раскрывал от изумления глаза, слыша вокруг себя только польскую речь и видя вывески только на польском языке. Немалое количество поляков было также рассеяно в других департаментах в качестве чернорабочих и батраков.
Однако, сколь бы тихо ни вела себя эта «покорная славянская рабочая сила», правящая верхушка отлично понимала, что классового сознания у неё не вытравишь никакими посулами, задабриваниями, а тем более угрозами и репрессиями. При изменившихся обстоятельствах в случае «последнего и решительного боя» и эта «покорная сила» могла оказаться по ту сторону баррикад, плечом к плечу с основной массой пролетариата.
В этих условиях крупные французские промышленники не могли, конечно, не заметить, что после разгрома белых армий на политическом горизонте Европы появилась некая новая «туманность», отлично устраивавшая их в вопросе об импорте столь нужной им рабочей силы. «Туманность» эта — русская белая эмиграция, за которой французская разведка вела зоркое наблюдение с момента появления этой эмиграции на чужих берегах.
К 1923–1924 годам подавляющее большинство офицеров и солдат разгромленных армий Деникина, Врангеля, Юденича, Миллера, Колчака, Каппеля и других незадачливых авантюристских «вождей» перешло на положение чернорабочих и осело преимущественно на Балканах, в Польше, Германии, Эстонии, Финляндии, Румынии и на Дальнем Востоке.
Заняв последнюю, низшую ступень в многоступенчатой лестнице капиталистического общества, эти люди, принадлежавшие у себя на родине к привилегированным слоям, перейдя теперь фактически по роду своей работы на положение пролетариев, сохранили тем не менее в полной мере свою прежнюю психологию, не впитав в себя ни одной капли классовой пролетарской психологии. Они создали в своём воображении воздушный замок «будущей, освобождённой от большевиков России», где, по их мнению, им уже было заранее уготовано подобающее их происхождению, званию, чинам и образованию положение. Они считали своё падение до низшей ступени лестницы обстоятельством хотя и мучительно болезненным, но во всяком случае временным. Они отгородились от окружавшего их ненавистного им пролетарского мира непроницаемой психологической стеной.
Вся их духовная жизнь протекала в своей собственной среде — той среде, в которой люди с полуслова понимали друг друга, мыслили одними и теми же мыслями, оперировали одними и теми же понятиями, признавали общие для них авторитеты и исповедовали один и тот же «символ веры». Этот «символ веры» составлял фундамент того воздушного замка, в котором белая русская эмиграция прожила 20 с лишним лет вплоть до второй мировой войны и в котором последние её остатки, не протрезвившиеся даже в результате грозных событий 1941–1945 годов, пребывает и посейчас.
Вот вкратце основные положения этого «символа веры»: «Большевизм — мировое зло. Большевики погубили Россию. Но большевизм — явление временное и рано или поздно будет свергнут. Нам, белым эмигрантам, будет принадлежать ведущая роль в деле построения будущей России. Мы ещё себя покажем! Мы перевешаем всех большевиков, а заодно с ними и тех, кто расчистил им путь к власти: слюнявых интеллигентов, социалистов, эсеров, кадетов и других врагов России и русского народа!»
Как видит читатель, этот «символ веры» очень несложен, и если и подлежит какому-либо анализу, то, пожалуй, только психиатрическому. Но он-то и составил основу мышления русского белого эмигранта — пролетария по видимости и классового врага пролетариата по существу.
Этому белому эмигранту в рабочем комбинезоне, шофёрской шинели, холщовом пиджаке официанта или ливрее швейцара были ненавистны такие понятия, как «пролетариат», «классовая борьба», «прибавочная стоимость», «забастовка», «баррикады» и т.д. Он хорошо знал своё место на случай «последнего и решительного боя». И не только знал, но и на деле показал, где это место находится: во время подавления коммунистического восстания в Болгарии в 1923 году; в годы гражданской войны в Испании, когда запись добровольцев в армию фашистских мятежников приняла среди врангелевцев массовый характер; при формировании «охранного корпуса» в Югославии, уничтожавшего в годы последней войны югославских партизан; наконец, в грозные годы вражеского нашествия на советскую землю, когда некоторые (хотя и немногие) бывшие врангелевские офицеры добровольно надели на себя германскую военную форму и вместе с гитлеровским вермахтом и эсэсовцами пошли выкорчёвывать с этой земли «мировое зло — большевизм».
Однако было бы ошибкой думать, что подобный образ мышления был присущ всей послереволюционной русской эмиграции в целом. Уже в первые годы после её зарождения некоторое количество белых эмигрантов стало постепенно отходить от позиций непризнания Советской власти, а тем более продолжения борьбы с этой властью. Нельзя забывать, что среди эмигрантов, вернувшихся на родину в 20-х годах, были писатели Алексей Толстой и Скиталец, поэт Агнивцев, генерал Слащев и многие другие. В дальнейшем расслоение эмиграции продолжало углубляться, хотя этот процесс на всём протяжении 20-х и 30-х годов протекал крайне медленно. И лишь гроза 1941–1945 годов, пронёсшаяся над нашей Родиной, перевернула вверх дном все «символы веры» и все традиционные эмигрантские установки.
К этому вопросу мне придётся неоднократно возвращаться на страницах настоящих воспоминаний. Но как бы то ни было, описанный выше «символ веры» был главенствующим в эпоху массового переселения эмигрантов во Францию из других стран.
Психология белой эмиграции, в частности бывшего военного её сектора, чётко обозначилась в первые же годы после постигшей белые армии катастрофы.
Нужно ли говорить, что крупные промышленники ухватились с благословения французской разведки за мысль использовать в качестве рабочей силы на заводах, фабриках, шахтах и рудниках этот вполне благонадёжный, с их точки зрения, элемент. И не только благонадёжный, но и заранее великолепно организованный на случай наступления каких-либо чрезвычайных обстоятельств внутриполитического характера.
Французский промышленник мыслил в этом вопросе приблизительно так: «Белые армии больше не существуют. Они и не нужны, если оружие выбито из рук». Последние их остатки в Болгарии, Югославии и Польше распущены. Но военная организация этих контингентов остаётся. Пусть нет белых армий, зато зарождается и появляется на эмигрантском горизонте РОВС, объединяющий на принципах добровольности всех бывших военнослужащих Российской империи, а затем белых армий. Нет белых корпусов и дивизий, но есть заменяющие эти корпуса пять отделов РОВСа, дислоцированных во многих странах. Нет белых воинских гарнизонов, но есть «группы» в городах и посёлках. Нет командиров и начальников частей, но есть старшие «групп», никогда не выбираемые (боже упаси!), а только назначаемые свыше. Есть списки наличного состава «групп», есть дисциплина, есть привычные формы обращения друг с другом и с начальниками. Нет только оружия. Дайте его завтра этим «группам», и они действительно себя «покажут».
При таком рассуждении едва ли можно было отказаться от мысли иметь на фабриках и заводах, шахтах и рудниках этот весьма «полезный» элемент, который в случае чего можно будет противопоставить тем беспокойным и «бунтарским» силам, которые нарушают покой и сон капиталиста и мещанина.
Один французский сахарозаводчик в беседе со мною сказал:
— Русские белые эмигранты на наших заводах — это дар божий, упавший к нам с небес…
Кстати, ни обхаживать, ни задабривать их не нужно. И никаких поблажек давать тоже не нужно: во-первых, это всего-навсего беспаспортные иностранцы, а во-вторых, ведь этот «дар божий» ненавидит лютой ненавистью не только коммунистов, но и социалистов. Но с социалистами крупному капиталу ссориться никак нельзя: они — люди полезные и услужливые. Когда политический маятник резко качнётся влево, они тотчас же шарахаются вправо. Это совсем неплохо. Зачем же в таком случае их раздражать и оказывать какое-то особое покровительство белым русским, которых они, социалисты, очень и очень недолюбливают?
А если настанут чрезвычайные обстоятельства и дело по-настоящему запахнет «последним и решительным боем», тогда эти самые белые и без всякого покровительства найдут своё место в бою. Дай им только оружие!
Но кстати, этих «чрезвычайных обстоятельств» пока, слава богу, нет. На политической кухне никакими боями не пахнет. Можно спать спокойно. А русские белые эмигранты в политическом «хозяйстве» всегда пригодятся.
Так был решён в начале 20-х годов за кулисами французской политики вопрос о массовом въезде во Францию белых офицеров.
Надо сказать, что просачивание в эту страну русских эмигрантов началось значительно раньше. Но оно происходило в индивидуальном порядке при наличии уважительных причин для въезда: родственных связей, дореволюционных имущественных и служебных отношений, желания совершенствоваться в науках и искусстве, получения высшего образования и т.д.
Немалое количество эмигрантов переехало во Францию из Германии после того, как испуганное эмигрантское воображение усмотрело там «призрак надвигающейся красной опасности» в виде катастрофического падения курса марки, уличных демонстраций, отдельных неорганизованных вооружённых выступлений и т.д. «Бежать куда угодно, хоть на край света, лишь бы не видеть во второй раз ужасов революции…» — вот психология русского эмигранта, укладывающего в Берлине свои чемоданы для отъезда туда, где никакие революции, по его мнению, «просто немыслимы».
В противоположность этой неорганизованной миграции массовое переселение во Францию бывших врангелевских офицеров и солдат велось в середине 20-х годов по детально разработанному плану.
В Софию и Белград присылались заявки на определённое количество рабочих из русских эмигрантов. Эти заявки исходили от частновладельческих промышленных предприятий и визировались французским министерством иностранных дел. Каждому желающему переселиться во Францию предлагалось подписать контракт на шесть месяцев с обязательством работать в течение этого срока на данном предприятии. По окончании срока контракта завербованному рабочему предоставлялось право остаться во Франции на постоянное жительство. Далее он мог продолжать работать на том же предприятии, если там работа была, или самостоятельно искать её себе в любом пункте страны.
Летом 1926 года в Софии мне пришлось увидеть проводы очередной группы таких завербованных рабочих из бывших врангелевских офицеров.
Во дворе особняка, занимавшегося отделом РОВСа в Болгарии, собралось человек 40–50. Все они были одеты бедно и неряшливо: кто в залатанных рубахах, кто в старых поношенных френчах, куртках, пиджаках, кто в обтрёпанных английских солдатских шинелях времён деникинской авантюры. Это были бывшие белые офицеры, а после роспуска врангелевской армии — чернорабочие, шахтёры, грузчики, официанты, шофёры и т.д.
Я стоял поодаль и наблюдал за происходящим. Дверь особняка отворилась. Из неё вышел начальник отдела РОВСа в Болгарии генерал Витковский, бывший начальник Дроздовской дивизии в деникинские времена, а впоследствии председатель Общества галлиполийцев и глава РОВСа, сменивший на этом посту генерала Миллера.
Раздалась команда:
— Равнение направо! Господа офицеры!
Старший группы подошёл к генералу с рапортом. «Офицеры» замерли по команде «смирно». Генерал обратился к отъезжавшим с речью.
О чём он говорил?
О том, во что верила в те годы, за редким исключением, вся эмиграция и что составляло основу построенного ею воздушного замка. Вот вкратце содержание его речи: «Пребывание большевиков у власти затянулось, но гибель их предрешена. Они падут, скоро падут. Перед вами, доблестными офицерами русской армии, откроется блестящее будущее. Вы будете создателями армии будущей России. Сейчас вы унижены. Ваше офицерское достоинство оскорблено. Но всё это временно, только временно. Мир начинает понимать, что большевизм — мировое зло. Нам помогут. Нас вооружат. Мы дождёмся этого момента. В схватке с большевизмом окончательная победа останется за нами. Надеюсь, господа офицеры, что при следующей нашей встрече я увижу вас уже в форме, с погонами и при оружии. А сейчас — счастливого пути!»
Я наблюдал за лицами стоявших в позе «смирно» офицеров-чернорабочих, слушавших эту чепуху. На них застыло выражение благоговения и сознания торжественности момента. Ведь говорило «начальство», и притом очень высокого ранга. А кому же, как не начальству, знать ближайшие судьбы «армии» и сроки грядущего «весеннего похода»!
Описанная сцена происходила шесть лет спустя после окончательного разгрома врангелевской армии.
Шли годы. Вокруг уцелевших остатков этой армии, рассеянных сначала на Балканах, а в дальнейшем во Франции, Бельгии, Чехословакии, Германии, шла и кипела жизнь — реальная жизнь с её радостями и горестями, успехами и неуспехами, прогрессом и застоем. Но эти уцелевшие остатки не хотели замечать её, отгородившись от неё каменной стеной. Они создали в своём воображении иллюзорный мир — мир «будущей России», мечтая и гадая о сроках, когда эта «будущая Россия» станет «Россией настоящего». Всё остальное было для них только долгим, тяжёлым и кошмарным сном, который вот-вот должен кончиться.
И в эту массу не приспособленных к жизни, обезволенных и придавленных людей с опустошённой душой «командование», добровольно ими признаваемое, лило два десятка лет подряд яд антисоветской пропаганды, прикрывая своим авторитетом самые дикие политические бредни. Говорились речи на торжественных собраниях, банкетах, встречах и проводах; писались приказы по РОВСу и его отделам. «Доблестных офицеров» подталкивали на усмирение «мятежей» и на помощь испанским фашистам; на участие в финской войне против СССР и на вступление в жандармские войска гитлеровской армии — «охранный корпус» в Югославии; наконец, их благословляли на «включение в священную борьбу против мирового зла — большевизма» под гитлеровскими знамёнами и в форме гитлеровского вермахта.
Ну, а каковы же были, спросит читатель, чувства этих переселенцев к странам их теперешнего и будущего местопребывания — Болгарии и Франции?
Тут читатель столкнётся с фактом, мало ему понятным.
Как общее правило, белые русские эмигранты во все годы своего пребывания за рубежом относились резко отрицательно к стране, в которой жили. Это отрицательное отношение имело очень обширный диапазон, начиная от простого ворчания и кончая бешеной злобой ко всему, что носило на себе печать данной страны и данного народа.
Этот факт общеизвестен за рубежом. Я, на протяжении 27 лет живший в самой гуще эмиграции, имел возможность бесчисленное количество раз лично в этом убедиться.
Повсюду, где бы эмигранты ни оседали на постоянное жительство, они, как правило, замыкались в своём узком кругу, чуждаясь коренного населения и не смешиваясь с ним. Французские газеты, засылавшие время от времени своих репортёров в гущу «русского Парижа», неизменно приходили к одному и тому же выводу: «Русские абсолютно не поддаются никакой ассимиляции и никакому «офранцуживанию». Они живут замкнутым кланом. Значительная их часть, прожив долгие годы во Франции, даже не говорит по-французски и с трудом понимает французскую речь…»
Само собой разумеется, что это касалось только первого поколения эмигрантов. С молодёжью, родившейся во Франции от родителей-эмигрантов или приехавшей с ними в детском возрасте, дело обстояло, конечно, иначе, о чём мне придётся говорить несколько ниже.
Но откуда же всё-таки бралось у них повальное недовольство страною постоянного жительства, переходящее во враждебность и злобу?
Причину этого явления нужно искать в том, что в подавляющем большинстве белые эмигранты, очутившись за рубежом, как я уже неоднократно отмечал, заняли самую низшую ступень многоступенчатой лестницы капиталистического общества.
Читателю, родившемуся и воспитанному в советском обществе, довольно трудно представить себе эту лестницу. А между тем она не фантазия, не миф и не политический плакат, а нечто вполне реальное.
Ни талант, ни ум, ни образование, ни воспитание не определяют порядкового номера ступени, на которой очутится человек, попав в любое государство капиталистического мира. Его положение в этом классовом обществе, разделённом непроницаемыми перегородками, определяют исключительно материальные ценности, которыми он располагает: деньги, банковский текущий счёт, рента, драгоценности, недвижимость, дорогая квартирная обстановка, торговый фонд, пай в акционерном обществе или какая-либо редкая специальность, нужная в данный момент социальной верхушке данного государства. Если ничего этого у него нет, то он ни при каких обстоятельствах не сможет занять какую-либо другую ступень, кроме самой низшей. И ему не помогут ссылки на то, что всё это у него когда-то было. Никого не интересует то, что было. Принимается во внимание только то, что есть. Это — неумолимый закон жизни капиталистического общества. Он-то и определяет судьбу человека и его положение в этом обществе.
Именно это и случилось с белой эмиграцией.
Лишь единицы из её состава имели за границей к моменту революции какие-либо материальные ценности, давшие им возможность независимого сносного существования. Вся остальная масса явилась на берега Балканского полуострова, в Германию, Францию, Чехословакию и другие страны в том виде, который чётко и лаконично обрисован в латинском изречении: «Omnia mea mecum porto» («Всё, что у меня есть, я ношу с собою»).
С первого же дня пребывания за рубежом перед новоявленными эмигрантами встали вполне реальные вопросы: что делать дальше? Как существовать? Где, как и чем зарабатывать себе хлеб насущный?
Капитализм ответов на эти вопросы не даёт. Делай что хочешь! Существуй как знаешь! Зарабатывай как можешь!
Дальше произошло то, что должно было произойти: вчерашние адвокаты стали ночными сторожами, архитекторы — шофёрами, инженеры — грузчиками, фрейлины её величества — официантками, начальники департаментов — швейцарами, полковники, капитаны, поручики — шахтёрами, грузчиками, дворниками, жокеями, лакеями, уборщиками.
Интеллектуальный труд разделяет в капиталистических странах судьбу труда физического: предложение этого труда всегда превышало и превышает спрос. Отсюда безработица и в этом секторе.
Лишь очень немногим эмигрантам удалось как-то зацепиться за окружающую их жизнь и устроиться на работу по своей специальности. Вся остальная масса расположилась на последней ступени лестницы и так и не смогла сойти с неё в течение всех последующих лет.
Очутившись в «стане погибающих», эти люди, познавшие когда-то сладость жизни «стана ликующих», почувствовали себя униженными и оскорблёнными до крайнего предела. Они затаили в себе глухую злобу. Но злоба эта потекла совсем не по тому руслу, по которому она, следуя законам логики, должна была бы течь. В описываемую пору ни один русский белый эмигрант не отдавал себе отчёта в том, что судьба и положение в обществе его самого и его сотоварищей есть не более как частный случай общей судьбы всех эксплуатируемых. Его злоба против эксплуататоров, на которых ему, попав за границу, пришлось работать, была бы вполне понятна и закономерна. Он же обрушил её целиком на всю страну, в которой теперь работал, и на народ, среди которого он жил, считая их виновниками своего падения.
А между тем ни страна, ни народ были тут ни при чём. В частности, как мне уже приходилось отмечать в предыдущей главе, общая конъюнктура, сложившаяся в Болгарии в описываемые годы, была очень благоприятной для эмигрантов.
Болгария (так же как и Югославия) согласилась принять в 1921 году несколько десятков тысяч человек — бывших военнослужащих врангелевской армии, донских казаков и «гражданских беженцев». Я уже говорил, что при этом решении играли роль не только политические соображения, но и глубоко вкоренившиеся в сознание каждого болгарина идеи славянофильства и чувство глубокой признательности России и русскому народу за освобождение в 1878 году от пятивекового турецкого владычества.
Попав в Болгарию, бывшие обитатели галлиполийского, лемносского и константинопольского лагерей в подавляющем большинстве очутились на тяжёлых, изнурительных и скуднооплачиваемых работах у частных предпринимателей. И вот свою затаённую злобу и неприязнь к тем, на кого они вынуждены были трудиться, белоэмигранты перенесли на всю Болгарию в целом, на весь болгарский народ, на его культуру, искусство, быт и нравы.
За пять лет, проведённых мною в Болгарии, близко соприкасаясь с тысячами белых эмигрантов, я не запомнил ни одного случая, чтобы кто-нибудь из них заинтересовался болгарской историей и культурой, познакомился с богатой болгарской литературой и поэзией, изучил болгарское народное искусство и, наконец, хотя бы свободно говорил по-болгарски.
Русские эмигранты неизменно говорили в своей среде о Болгарии и болгарах в пренебрежительно-высокомерном тоне. Считая себя прямыми потомками того поколения, которое вступило в 1877 году на болгарскую землю в качестве освободителей, они претендовали на то, чтобы победоносные лавры их предков были целиком перенесены на них самих. Они недоумевали и негодовали, когда увидели, что болгарский народ отнюдь не склонен считать обоснованными эти странные претензии.
После этого читатель поймёт, что, когда в 1923 году для белых эмигрантов, осевших в Болгарии, открылась возможность переезда во Францию, тысячи их ухватились за неё с восторгом. Был провозглашён новый лозунг: «Лицом к Европе!»
А о том, что во Франции их ждут ещё более тяжёлые и изнурительные работы и что выход из создавшегося положения заключается не в том, чтобы переезжать из страны в страну, а в чём-то совсем другом, никто из них в описываемые годы не думал. «Ведь всё это временно. Завтра — «весенний поход», большевики будут свергнуты и мы с триумфом вернёмся в Россию…»
Итак, началось массовое переселение эмигрантов с Балкан во Францию. Оно продолжалось до конца 20-х годов, то есть до того момента, когда разразился очередной экономический кризис во всех странах капиталистического мира. Заказы, сыпавшиеся на французскую промышленность из-за границы как из рога изобилия, кончились. Часть фабрик и заводов закрылась. Торговые предприятия лопались одно за другим. Приток туристов, давший Франции в 1926 году 2 миллиарда долларов, прекратился. Русских эмигрантов, работавших на заводах, — шахтах и других частных предприятиях, выкинули за борт первыми.
Но всё же за 1923–1927 годы во Францию переехало с Балкан несколько десятков тысяч эмигрантов.
Лозунг «Лицом к Европе!» временно давал им надежду и иллюзию некоторого приобщения к «настоящей европейской жизни» вместо «прозябания в какой-то деревне», как они часто называли страны Балканского полуострова. Но чувства их к Франции были довольно смутными и во всяком случае далёкими от восторга.
Психологический «климат» во Франции для русских эмигрантов был совершенно иной, не имевший ничего общего с тем отношением, какое они встретили в 1921 году в Болгарии.
На этом «климате» стоит остановиться подробнее. Начинать опять приходится издалека.
Первую мировую войну русское интеллигентное общество, за исключением истинно революционной его части, относившейся к войне непримиримо, встретило с сознанием каких-то сверхвысоких и благородных целей, какие эта война якобы преследовала. Тут были и самые тёплые чувства к обиженной Австрией «младшей славянской сестре» — Сербии, и освобождение из-под ига габсбургской монархии западных и южных славян, и религиозный фанатизм под лозунгом «Крест на святую Софию!», и политический лозунг «Константинополь и проливы!». Сверх всего этого ненависть к прусской военщине, преклонение перед страданиями раздавленной Бельгии, восхищение так называемыми «демократическими свободами» союзных парламентарных государств и многое другое.
Словом, кажется, было всё, кроме самого главного — понимания настоящих причин, вызвавших эту бессмысленную бойню, обошедшуюся Европе в 10 миллионов человеческих жизней.
Истинной физиономии империализма никто, кроме просвещённых в вопросах социологии одиночек, разглядеть не смог. На западноевропейских союзников это общество смотрело с благоговением и восторгом. Отношение его к ним было проникнуто духом рыцарской верности. В своём маниловском прекраснодушии оно верило во взаимность этих чувств.
Но это длилось недолго.
В 1916–1918 годах я в качестве младшего врача одного из пехотных полков русской армии, занимавшего участок фронта в лесах и болотах Полесья, был свидетелем того, как в этом созданном фантазией здании рыцарского служения союзникам появились глубокие трещины.
Фронтовое офицерство, как и всё русское интеллигентное общество, не могло не видеть, что, в то время как русские армии, плохо вооружённые и истекающие кровью, устилали своими трупами грандиозные пространства в ходе военных операций, предпринятых с целью облегчения положения западных союзников, эти союзники, развернувшие к 1916 году всю свою военно-техническую мощь, не спешили облегчить положение своего великого союзника на Востоке, когда ему приходилось туго.
На Востоке: сводки о грандиозных наступательных операциях, о взятых городах, о занятых обширных территориях или же, наоборот, об отступлении истекающих кровью, почти безоружных армий и об оставленных городах, уездах, губерниях.
На Западе: «Нами взят домик паромщика…» или: «Нами оставлен домик паромщика…»
Шила в мешке не утаишь. Нельзя было утаить и того, что русское интеллигентное общество раньше не знало психологии правящих классов и военного командования западных партнёров по союзу, именовавшемуся Entente cordiale (Сердечное согласие).
А психология эта в данном вопросе была необыкновенно проста: «Воевать до последней капли крови… русского солдата!» Свои же союзнические обязательства выполнять весьма своеобразным способом: продавать этому союзнику пушки, пулемёты и винтовки, в которых он так нуждается; взимать за них плату золотом; извлечь прибылей от этой продажи не 20 и не 30 процентов, как в мирное время, а 100, 200 и более.
Не правда ли, неплохо?
Вот почему к концу первой мировой войны определённая часть русской общественности говорила об Англии, Франции, Бельгии, Италии и США тоном нескрываемого раздражения и злой иронии:
— Не союзники, а «союзнички»!..
С этим раздражением и неприязнью и вступило во Францию после первой мировой войны большинство русских эмигрантов. Последующие годы ещё более усугубили эти чувства. По каким причинам — об этом будет сказано в одной из последующих глав.