«ВТУЗ БЫ Я ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАКОНЧИЛ…»

«ВТУЗ БЫ Я ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАКОНЧИЛ…»

35

4 февраля 1963 года в колонию приехал суд (судья, два народных заседателя и районный прокурор), чтобы огласить, говоря их языком, представление на условно-досрочное освобождение от дальнейшего наказания на Стрельцова Эдуарда Анатольевича.

Зачитали различные бумажки, характеризующие зека Стрельцова с хорошей стороны. Единственным случаем нарушения посчитали эпизод, когда его избили. Но наказанию за него он вроде бы уже не подлежал — все по справедливости… Для проформы судья спросил: осознает ли он свою вину? Ответил, что осознает.

Встречать его к воротам тюрьмы на черной «Волге» (машину дал парторг ЦК на ЗИЛе Аркадий Вольский, прежде руководивший литейным цехом) приехали Виктор Шустиков, администратор команды Георгий Каменский и, конечно, Софья Фроловна — у нее после всего пережитого и сил не оставалось выйти из машины…

Имя Каменского сейчас мало кому что скажет. Он, кстати, был по образованию архитектором — и в Мячкове, может быть, и осталась стела у ворот пионерлагеря (не знаю, что там теперь), изготовленная Жорой, когда он временно не работал с командой… Но в тот момент для Эдика появление у тюремных стен администратора команды мастеров наверняка многое значило. Казалось, что раз администратор здесь, то возвращение в «Торпедо» уже автоматически состоялось. За спиной Каменского виделись сборы, талоны на питание, билеты на транспорт — жизнь, словом, из которой его пять лет назад вырвали.

36

Когда же выяснилось — а выяснилось это, в общем-то, немедленно, как только впервые побывал он на заводе у начальства, — что освобождение совсем не означает возвращения в большой футбол, интерес к возникшему из небытия Стрельцову не то чтобы ослаб или снизился, но трансформировался в тот стойкий скепсис некоей страты неофициальной жизни, в которой мы жили, окончательно смирившись с безусловной условностью жизни официальной…

«Запрещенный» Эдуард Стрельцов мог вызывать — и вызывал — к себе величайшее уважение. Но приобретенный нами грустный опыт подсказывал, что запрещение может быть и бесконечным. Что пока мы ждали его возвращения, будущее у Стрельцова, казалось нам, было. А сейчас, когда играть за мастеров ему не разрешают, никакого будущего нет — у заключения существовал срок, бюрократические же препоны срока не имеют. Ничего у нас в стране не бывает реальнее и продолжительнее, чем нелепости, освященные властью.

Он уходил в тюрьму молодым — и таким, каким нам тогда запомнился, казалось, останется до выхода на свободу. Но сейчас сообразили, что он стал на пять лет старше — и отведенное на футбольную карьеру время уже поджимает: играть ему осталось считанные сезоны. А ему пока выходить на большое поле и вовсе не разрешают… И разрешат ли?

Мыслящие и наблюдательные люди к моменту выхода Стрельцова из-за решетки ни в какие оттепели уже не верили.

Конечно, времена смягчились, если сопоставить со сталинскими, — не сажают, хотя в случае со Стрельцовым и это не подтверждалось.

Конечно, хрущевское «нельзя» столь категорично не воспринималось, как сталинское, но оно произносилось сверху по множеству поводов, оно сотнями видимых и невидимых шлагбаумов перегораживало ежедневное течение жизни, в шлагбаумы эти упирались судьба страны и судьбы всех ее отдельных граждан.

Тюремный срок кончился, а дисквалификация нет. Лишение профессии — и куска хлеба, который футболист ею зарабатывал, — вместо лишения свободы. Компромисс по-советски…

Брежнев потом остроумно скажет, что не лишают же работы слесаря, когда выходит он из заключения, так почему же футболиста надо лишать? Но для того, чтобы вслух произнести эту остроту, Леониду Ильичу потребовался дворцовый переворот, сделавший второе лицо в государстве первым.

Стрельцов стоически принял удар — запрещение продолжать футбольную деятельность — не запил (да и не на что было), не опустился, не замкнулся, стал обустраивать свой быт с непривычной для него активностью.

Я спросил совсем недавно сестру второй жены Эдуарда — Надежду, которая в шестьдесят третьем училась еще в школе, — как воспринимали тогда Эдика окружающие? Как знаменитость? Она сказала, что, разумеется, как знаменитость. Но — бывшую…

Уповали на чудо.

И чудо произошло — жизнь Стрельцова, жизнь игрока и человека без веры в чудеса и не вообразима.

Но произошло это чудо, когда очень многие (а может быть, и сам Стрельцов?) как раз и перестали в него верить.

37

К шестьдесят третьему году авторитет Хрущева был непререкаем, как некогда авторитет Сталина.

Кто бы из не посвященных в государственную жизнь предсказал тогда, что видимая непререкаемость Никиту Сергеевича и погубит.

Уничтоживший своих непосредственных соперников в борьбе за престол (Берию, Маленкова, Молотова и прочих), он к своим выдвиженцам на ключевые посты отнесся с презрением. Презрение такого рода он заимствовал из сталинской практики, но Сталин своих выдвиженцев периодически рокировал. Хрущева же, не расстрелявшего никого из подвергнутых опале, боялись меньше — и его-то кажущемуся всевластию сумели найти возражение.

В общем, только свержение Хрущева вернуло футболу Стрельцова. Второй раз за пятилетку судьба Эдуарда оказалась в прямой зависимости от бульдожьей свары под кремлевскими коврами.

38

Верил ли сам Эдик, что будет еще играть в футбол за мастеров? Или второй раз за двадцатисемилетнюю жизнь расстался мысленно и окончательно с футболом? В данном случае, примерив и рубище ветерана…

Когда я впервые пришел к нему домой, он рассказывал не без гордости, как он учился во ВТУЗе (десятый класс он, пока сидел, не успел закончить, доучивался в вечерней школе уже на свободе), как занимался математикой с Галиной — сестрой жены (Галина — сейчас, между прочим, кандидат физико-математических наук — находила у него способности к точным наукам…). «ВТУЗ бы я обязательно закончил, — уверял Эдик, — но тут меня взяли в команду мастеров и занятия пришлось бросить…»

«Ну и что я потерял, — неожиданно сказал, отвечая, видимо, каким-то своим мыслям, Стрельцов, только-только завершивший карьеру футболиста, — смотри: какая у меня квартира?»

Пройдет время, я лучше узнаю Эдуарда — и пойму, что в кажущихся нелогизмах, забавляющих тех, кто общался с ним и потом пересказывал их как анекдоты, его личная (с иной он, по-моему, редко оказывался в ладу) логика обязательно есть. Любым зацепкам за реальную, вне футбола вернее, жизнь он стал после тюрьмы придавать особое значение. В момент нашего разговора с неожиданно возникшим в нем ВТУЗом Стрельцов понимал, что ноги не смогут дальше кормить его так, как кормили, — и поиск судьбы с другим поворотом неминуем. Воспоминание о том, как смог он — без поблажек, положенных действующему футболисту, — заниматься математикой, придавало ему уверенности. А трехкомнатная квартира в хорошем доме была прозаическим, но надежным итогом работы его в футболе. И он не про славу, которая — Стрельцов уже знал про это — может и забыться, говорил, расставшись с футболом, а про квартиру, про крышу над головой, про дом, где живет семья стрельцовская. Он и позднее с не вполне трезвой настойчивостью твердил: «У меня есть дом», добавляя любезно: «И я тебя рад в нем принять». Дом — это то, что он особенно полюбил в своей жизни после освобождения. Домоседом — в полном смысле слова — он так, наверное, и не стал. Но человеком в некотором смысле домашним он постепенно сделался — и думаю, что под влиянием второго брака…

39

Первая жена Алла вспоминает: «Милке было годика два (Людмила, дочь Эдуарда, напомню, пятьдесят восьмого года рождения. — А. Н.). Вдруг являются какие-то молодые люди (я их не знаю, так поняла, что какие-то перовские): «Мы вот сфотографируем вас, он просил снимки прислать». Как-то всегда неудобно людям отказать. Сделали они несколько снимков и мне потом передали и ему, видимо, отправили. И вот тут я уже как-то в мыслях возвращаюсь к нему и возвращаюсь. И начинаю думать, что, может быть, все-таки как жена я тоже не все предприняла, что надо. Я ему написала письмо. Ничего особенного там не написала, но задала ему в конце вопрос, что он будет делать, когда он появится. Он мне ответил очень быстро, но письмо такое пространное. Ничего особенного о себе и никаких вопросов обо мне, ну чтобы там была особенная ласка: «Прости, как там твой ребенок?» И самое главное — ответ на мой вопрос такой, что мы там еще посмотрим, что я буду делать и какая у меня будет жизнь. В общем, ничего не известно, и сейчас я ничего не знаю и ничего не могу предположить. Я вообще-то давно решила, что тут ничего быть не может, но как-то хотелось чего-то все-таки.

Никогда Софья Фроловна не появлялась посмотреть на свою внучку, никогда. Первый раз моя свекровь и мой муж бывший увидели Милу — ей было пять лет. Ой, ну сначала-то увидела его, бывшего мужа, я. Я собиралась на свидание и вдруг увидела в окне — пальто, кепка… все такое знакомое. Ходит с кем-то рядом. Боже мой, так это же он! Смотрю, даже узнаю, с кем он там был. Ходят вокруг моего дома кругами. Думаю, неужели опять не поднимется человек — и не бухнется, ну уж ладно там на колени, ну, хотя бы на одно колено? Нет. Мама с Милкой гуляли в это время. Я, конечно, занервничала. Мне, честно говоря, чего-то и не очень хотелось той встречи. И вдруг приходит мама того парня Жени Лаврищева, что с ним ходил (бедная женщина поднялась с одышкой на четвертый этаж). Вошла и как-то так: «Ой, а где же девочка твоя?» Я говорю: «А что такое (я уже понимаю, какой будет дальше разговор)? В чем дело?» — «Ой, девочку твою поглядеть бы, Софья Фроловна приехала, Эдик вот пришел…» Ну, во мне, знаете, бунт. Говорю: «Это же все-таки не кукла! Что значит — поглядеть? Живой человек, ребенок! Мама с ней гуляет». Что-то я ей такое погрубей сказала, теперь уже не помню, что. Она: «Ой, какая ты, оказывается, грубая, а я и не знала. Правильно про тебя говорят». Ну, думаю, это значит, про меня еще и говорят. Все, не нужны никакие встречи, я собралась и ушла из дома. Вернулась только поздно вечером…

Всю жизнь говорю, что я хожу под Богом, что он меня бережет. Я бы не смогла с Эдиком жить. Вот вы все его любите, но жене с ним жить — то очень тяжело. Когда я поздно вернулась домой, мама мне говорит: «Если бы ты знала, где мы были!» Оказывается, была такая трогательная встреча, мама моя сказала: «Милочка, ты посмотри, кто это к нам пришел?» (Она маленькая, бывало, на горшке сидит и треплет его фотографию: «Папа мой, папа мой…») Девочка в слезах бросилась к нему, и он, в общем, как-то очень, очень так отреагировал…

И что же дальше? А дальше все. Никакого примирения. Мы не примирились, больше он не приезжал, а Софья Фроловна приезжала один раз в детский садик на Милкин день рождения, 29 марта. Он — нет, он совершенно пропал и, видимо, решил, что его не очень-то хотели.

И дальше он женился, наверное, вскоре, я даже не знаю толком, когда».

Она еще вспомнила, как он прислал ей письмо из Кирово-Чепецка, где сидел: «Это было, наверное, за все время настоящее объяснение в любви на бумаге. Хорошее было письмо: „…если ты согласна, мы все равно поженимся…“»

40

Что мог сделать завод для дисквалифицированного футболиста Стрельцова? Принять на работу в инструментальный цех с крошечным жалованьем. Когда он в сентябре шестьдесят третьего года женился на Раисе, то, вспоминает ее сестра, жили в основном на зарплату жены, работавшей в ЦУМе.

На заводе он как-то и увидел Аллу. «Что? — спросила любопытная Лиза (Зулейка), — сердце, небось, екнуло?» Он не стал отрицать, что екнуло. Но с непроходящей, когда говорил об Алле, ревностью тут же добавил: «У нее теперь умный еврей…»

Кого конкретно из «умных евреев» имел он в виду — не знаю. Но приведу Аллин рассказ: «Я перешла работать на ЗИЛ. Меня позвали с небольшим совсем перепадом в зарплате. Попала в замечательный коллектив. Какие меня окружали люди! Сначала отдел главного конструктора, потом управление, оно потом какими-то жуткими, корявыми буквами стало называться, но дело не в этом. У меня был начальник (меня, конечно, взяли в секретарши — кем же еще!) — главный конструктор ЗИЛа Кригер Анатолий Маврикиевич. Его знал весь западный автомобильный мир, его сто тридцатая прыгает до сих пор по нашим дорогам, и очень многие другие — сто тридцать первая военная модель, например, и всякие-всякие там еще. Он меня очень любил. И я его так уважала. Он был такой красивый, такой умница. Я вообще считаю, что он меня и говорить-то научил. Если я уж умею что-то, так всему меня научил он. Двадцать лет я с ним проработала. Он, бывало, со мной только так: „Ну что вы смотрите на меня своими прекрасными глазами? Записывайте“. — „Да зачем, я все помню“. — „Нет, вы записывайте, тренируйте свою память“. Тогда секретарь — никакого компьютера, а все — и почта входящая и исходящая, постепенно ее становилось все больше и больше. Короче говоря, я на работе была занята до зубов, хотя вроде тачки с кирпичами не таскала, ни минуты у меня свободной не было. Женщины, которые так, повольней — инженерши, все время говорили: „Уж ты и не остановишься, ну хоть бы поговорить…“

И начальники бюро у нас были чудо, но уже теперь многие умерли. У нас в отделе, я знаю точно, никогда не было никаких антисемитов. Начальники бюро (полно было евреев) очень многие пришли из сталинских лагерей. Гольдберг, Сонкин, Фитерман… Я Фитермана знала уже потом, когда он наезжал к нам из НАМИ, а все его друзья рассказывали про него всякие чудеса. Он однажды потерял фотографию с пропуска, а у него такой носик… Он вклеил картинку марабу и долго ходил с этим пропуском, пока кто-то из вахтеров все-таки не разглядел, что это там такое. Но что-то я отвлеклась…»

Эдик с его-то чуткостью, скрываемой обычно за чуть грубоватым безразличием или усмешкой с ворчанием-бурчанием, мгновенно понял, что отвлеклась она, бывшая жена, всегда им подозреваемая в излишней ветрености, в сторону ученых и высокооплачиваемых, уважаемых людей, в сравнении с которыми он сейчас, оторванный от футбола, проигрывает.

В приступе неуверенности в себе нынешнем ему, видимо, захотелось чего-нибудь попроще, по его сегодняшнему, рабочему плечу. И он ничего лучше не придумал, как обратиться к Зулейке с просьбой — познакомить с девушкой. И Зулейка познакомила…

Потом, в сердитую минуту, Софья Фроловна Лизу иначе как свахой не звала. Софье Фроловне не угодишь — кто из женщин в мире достоин ее Эдика? Впрочем, в Раисе ей понравилась стать. Она — уже в хорошую минуту — заметила, что они — Раиса и Эдуард — пара. Кстати, и сыну нравились всегда крупные — в теле — женщины.

Вообще-то какое-то время Эдик скрывал Раису от мамы. Не хотел больше ее вмешательств. На шестом этаже дома на Автозаводской, где внизу рыбный магазин, Раиса появилась уже, когда Эдуард в ее семье был своим человеком. В семье Раисы Стрельцова приняли как родного — и мама (отец к тому времени умер), и обе сестры. «Он стал нам как брат», — говорит теперь Надежда. Но мне почему-то кажется, что и Галина (я с ней не знаком), и хорошенькая школьница Надя были к Эдику неравнодушны. Надежда рассказывает, что ей Эдуард показался очень взрослым, очень надежным человеком, естественно занявшим место единственного мужчины в их семье. Девушки не увлекались футболом, но Надежда вдруг вспомнила, что сороковой день по их папе пришелся на суд над Стрельцовым — и собравшиеся у них в доме двоюродные братья и другие родственники обсуждали случившееся со знаменитым футболистом. Тещу и сестер жены Эдик поразил открытостью своей к новой родне — на первом же семейном торжестве, когда собрались в квартире на улице Сайкина (это в начале Автозаводского моста) всевозможные дяди и тети, Эдик при прощании с гостями стоял у притолоки и всех, как ставших близкими людьми, целовал, к чему в семействе Раисы привычки не было. Чувствовалось, что потянуло его в дом, в семью — словно вся былая его неприкаянность искупалась лаской большой Раисиной семьи, его принявшей. В непосредственности своего доверия к новой родне он бывал трогателен до комизма. Как-то — уже позднее, когда начался самый футбол, — он сел на горячую плиту в турецких банях и болезненно обжег задницу. Рассказывая о случившемся Надеждиной свекрови Александре Никаноровне, он в порыве откровенности спустил штаны, демонстрируя след от ожога. «Деточка моя», — запричитала Александра Никаноровна. Сестры вышли замуж позже, чем Раиса. И как старший теперь в семье мужчина Эдик наставлял молодых мужей, как им себя вести в новообразованных семьях — себя он к тому времени считал, вероятно, идеальным мужем. Он приходил в школу на выпускной вечер к Надежде. Он привозил девочкам-сестрам вещи из-за границы — у нас тогда чего же можно было купить? Однажды он привез Галине розовое ажурное платье для защиты диссертации — и ей пришлось обменять этот роскошный наряд у Раисы на что-то более скромное и строгое, приличествующее моменту. Но тогда Эдик презентовал ей туфли из Италии…

Я, кажется, слишком заторопился к диккенсовскому эпилогу, которого в стрельцовской жизни и не могло быть… А важнее для понимания ситуации, в которой очутился он в шестьдесят третьем году, задержаться на его заводских буднях.

Во ВТУЗе он учился на факультете двигателей — и его поставили на работу по специальности: в ОТК.

В ОТК он сначала тоже работал слесарем, делал то, чему его в позабытой жизни научили на «Фрезере». Профессиональные водительские права он получил позднее, а поначалу на испытаниях сидел рядом с водителем. Машины брали с конвейера — Эдик вспоминал, что они испытывали грузовые модели: 130-ю и 157-ю, — разбирали их, рассматривали обнаруженные дефекты. Полигона на ЗИЛе тогда не было. Обычно уезжали в командировки, где и проводили испытания: столько-то ездили по асфальту, столько-то по булыжнику, столько-то по бездорожью.

41

Сезон шестьдесят третьего года показался мне малопримечательным оттого, может быть, что стойких привязанностей почти не осталось у меня ни к одной из команд. Догадайся я, что откатившееся назад «Торпедо», переставшее соревноваться с вернувшим себе лидерство московским «Динамо» и «Спартаком», — черновик той команды, какая сложится через год, присмотрелся бы к торпедовцам повнимательнее. А так запомнился мне количеством забитых им мячей Миша Посуэло — испанец, оцененный столичной богемой и органичный в интерьере ресторана Дома актера, куда приходил он с красавицей-кинозвездой Викой Федоровой.

Московское «Динамо» при Пономареве могло стать чемпионом еще в сезоне шестьдесят второго. Всё решалось в последнем туре, победи динамовцы в Ростове, а «Спартак» проиграй в Киеве их украинским одноклубникам. Но «Спартак» выиграл, их земляки сыграли вничью.

Через год «Спартак» провалил финиш — и команды поменялись местами. Никто и не думал, что в следующем сезоне Москва потеряет свое первенство.

В том же году — ближе к осени — новый тренер появится у сборной СССР. Точнее сказать, у сборной снова сменится тренер.

…Неудачу на чемпионате мира нельзя не признать неудачей Качалина. Его и сняли. Но в первую очередь в наказание за результат, не вникая в причины: почему опять сборная СССР не сыграла в свою силу?

Видный сталинский нарком, трагически закончивший свои дни, говорил: «У каждой ошибки есть свое имя, отчество и фамилия». Эти его слова нравоучительно цитировал Никита Михалков в самом начале горбачевской перестройки. Но футбольному начальству мысль Орджоникидзе ведома была и в шестьдесят четвертом году. Винили Льва Яшина, винили Валентина Иванова. Яшин, и на самом деле, был в Чили не в лучшем своем состоянии. Но у него накануне чемпионата вырисовывался очень перспективный сменщик — Владимир Маслаченко, игравший, пожалуй, весь шестьдесят первый год лучше, чем Лев Иванович. Однако руководство сборной не хотело делать прогрессирующего Маслаченко первым вратарем, хоть он из кожи вон лез, чтобы доказать, что готов лучше Яшина. И в контрольном матче действовал слишком уж — не адекватно важности состязания — отважно и рискованно, получив тяжелейшую травму. Больше он за сборную и не выступал, хотя перешел из «Локомотива» в «Спартак», чего от него и требовали. А Кузьма был обвинен в том, что он, форвард, не стал перекрывать чилийца Рохаса, нанесшего удар по яшинским воротам…

Но сильные игроки, входившие в тогдашнюю сборную, могли бы сыграть и лучше — и дойти до полуфинала, при большем везении. И никто бы не обвинил Качалина, что его команда за четыре года не успела перейти на систему четыре — два — четыре. Играли опять с пятью — пусть и очень приличными — форвардами.

Качалина заменили Никитой Симоняном.

Под водительством Симоняна сыграли один матч — в Москве, в мае шестьдесят третьего. Проиграли шведам. Матч этот примечателен, на мой взгляд, тем, что тренер поставил на игру Яшина, который после пропущенных в Чили голов вызывал неудовольствие публики и всерьез одно время подумывал: не заканчивать ли с футболом? Пропущенный от шведов мяч не сделал неблагодарную аудиторию добрее к Льву Ивановичу.

Да и у Никиты Павловича сборную отобрали.

Когда-то в телевизионной игре-шоу, определявшей, кто более «матери»-истории — футбольной, конечно, — ценен, Симонян проиграл очко Бескову — и не пытался скрыть обиды. Обижены были и поклонники Никиты Павловича.

Василий Трофимов мало о ком из игроков говорил хорошо, не исключая и партнеров по классической линии динамовской атаки. Но своим динамовцам, даже невысоко им ценимым, он отдавал предпочтение перед спартаковцами и цедэковцами. Карцева безоговорочно ставил выше Николаева, а Бескова выше Симоняна, добавляя с неожиданным в нем вне поля темпераментом, что «Костя во всем превзошел Симоняна». Мне — по детским впечатлениям — тоже казалось, что Бесков — фигура в центре атаки покрупнее Симоняна. Но и футболисты, выступавшие в одно с Никитой Павловичем время (например, Валентин Бубукин), и приверженцы «Спартака» со мной не согласны. Им Симонян представляется выше. Однако, оспаривая мнение телеэкспертов, давших центрфорварду Бескову на очко больше, чем центрфорварду Симоняну, обиженные их решением господа спешили счесть Никиту Павловича и тренером лучшим, чем Константин Иванович, ссылаясь на то, что бывший спартаковский игрок приводил к победам не только «Спартак», но и ереванский «Арарат», выигравший в одном сезоне и первенство, и Кубок.

Вот здесь раз в жизни позволю себе быть категоричным — и рискну остаться с убеждением, что приход Бескова в сборную вместо попробовавшего себя в работе с ней Симоняна стал поворотным моментом в жизни национальной команды.

Впервые в сборную СССР пришел тогда тренер, точно знающий, чего он хочет от команды, в которую он собрался привлечь не просто лучшие с общей точки зрения силы, а только тех, кто отвечает именно его представлениям о футболе.

Каждый из игроков той команды — Яшин (правда, на игру с итальянцами в Москве Константин Иванович поставил Урушадзе, не уверенный, что кризис Львом вполне преодолен, но вот при своем тренерском дебюте на матче с венграми он именно динамовцу доверил ворота), защитники Дубинский, Шустиков, Крутиков, Шестернев, полузащитники, любимцы Бескова Воронин и Короленков (от Игоря Нетто Бесков отказался сразу же — у Симоняна он сыграл последний раз двадцать второго мая против шведов, правда, в отсутствие Воронина, а ровно через четыре месяца капитаном реорганизованной новым тренером сборной стал Валентин Иванов) и линия атаки: Численко (заменивший Метревели), Иванов, Гусаров, Хусаинов (а не Месхи) — представлял собою как бы оптимальную материализацию тезисов Бескова о том или ином игровом амплуа, при разложенном к тому же (или все-таки, лучше сказать, сложенном?) тактическом пасьянсе.

С еще додинамовской тренерской поры Константина Ивановича — с очень резким в оценке этого человека единодушием — считали более всего преуспевшим в тактике. И недруги, и скептики отмечали безграничность бесковской изобретательности. Всех зарубежных знатоков он обезоружил загадкой построения игры сборной против Италии в матче на Кубок Европы в шестьдесят третьем году: чистый край Численко сыграл у него инсайда, когда все уже забыли про существование инсайдов. Причем действовал Игорь совершенно по-разному в первом и втором таймах. Весной же следующего года, когда играли со шведами в Стокгольме, Бесков неожиданно освободил левый фланг, куда должен был вырываться полузащитник Короленков…

Если я и перебарщиваю в похвалах тренеру и его сборной — то, несомненно, еще и потому, что испытал с молодости сильнейшее воздействие спонтанного комментария, произнесенного на одном дыхании Аркадием Галинским на четвертом этаже редакции «Советского спорта», в просторной комнате отдела массовых видов, где работали журналисты утраченной ныне квалификации: Немухин, Тиновицкий, Дмитрий Иванов, Толя Семичев и кто-то еще. Галинский ораторствовал около двух часов — и его никто ни разу не перебил, слушали, не скажу что все, разинув рты. Некоторые и пытались выдавить ироническую улыбку. Но рассказ о матче, который все мы видели воочию, захватил любого из присутствовавших. Меня как практиканта, студента университета, возможно, что и больше остальных.

Я и не представлял, что о футболе можно говорить до такой степени многословно концептуально. Я еще не знал, что этим и замечателен Галинский.

Смысл пространнейшего сообщения Аркадия Романовича сводился к тому, что тренер-звезда Бесков призвал в состав, вернее, дал место в составе не столько игрокам-звездам, сколько тем дисциплинированным воинам, которые смогут выполнить его план без отклонений. Он отказался от Метревели и Месхи с их южными завихрениями и тягой к самолюбованию в импровизациях. В чем, пожалуй, можно было отчасти обвинить лишь Месхи, но не Метревели, прошедшего выучку у Маслова (к тому же Слава — открытие Бескова). Единственной полнозвучной звездой в сборной Галинский считал Валентина Иванова, но и назвал его и самой толерантной из звезд, достойных выбора Бескова.

Галинский был безудержен в своем восхищении Бесковым — и непросто было устоять перед энергетикой подобного панегирика.

Я почувствовал к Аркадию Романовичу большое доверие — и при следующей нашей встрече слушал с таким же вниманием другой его рассказ, хотя пел он на этот раз гимн футбольной одаренности, невместимой в рамки никакого тренерского замысла.

Галинский рассказывал о матче в Одессе, где нелегально — матч, правда, был товарищеским — сыграл за «Торпедо» Стрельцов, возвращенный, но не допущенный в большой футбол.

42

Стрельцов говорил, что за годы, проведенные в заключении, он физически даже окреп — в плечах раздался, руки стали сильнее. Но сугубо футбольных нагрузок Эдуард слишком долго не испытывал — и в специальной подготовке отставал. Когда ему дали возможность сыграть за дубль «Торпедо» против московского «Динамо», он гол забил, но чувствовал себя неважно: не хватало выносливости.

Он играл за цеховую команду, за первую мужскую в чемпионате Москвы среди клубов.

В те сезоны в московском турнире подбирались такие компании, что состязания между ними вызывали интерес едва ли не больший, чем тогдашние матчи мастеров на первенство Союза. За клубы выступали многие известные в прошлом футболисты. В одно со Стрельцовым время играли спартаковцы Симонян и Николай Дементьев, братья Майоровы и Старшинов — они и в футбол ничего играли.

На матчи со Стрельцовым народ, естественно, ломился, хотя слухи о том, что публика рушит ограды скромных московских стадиончиков, где проводились игры, может быть, слегка и преувеличены. Публика в те годы была все же дисциплинирована прежними временами.

Конечно, совсем уж без инцидентов, когда за первую мужскую команду «Торпедо» выступал Стрельцов, по которому публика так соскучилась, не обходилось. Но наиболее громкий из них не в столице произошел, а в Горьком.

Стрельцов приехал с командой мастеров на товарищеский матч. Перед самым началом игры сверху поступило указание, что играть ему все-таки нельзя. Нельзя так нельзя. Он на поле и не вышел. И вот тут началось! Горьковскому стадиону поистине грозило прекратить свое существование. Трибуны орали-скандировали: «Стрель-цо-ва! Стрель-цо-ва!» Зрители топали изо всех сил ногами по скамьям, а затем, разгневанные, решились и на более радикальные меры: подожгли свернутые газеты — поднялся лес факелов! Вот-вот, глядишь, займется пожар. Один из начальников с горьковского автозавода сказал Вольскому: «Если не выпустить „Стрельца“ на поле, они точно стадион подожгут». Аркадий Иванович велел тогда тренеру «выпустить» на второй тайм Эдика. Когда Стрельцов ступил на поле, весь стадион встал.

Настоящий скандал разразился по возвращении в Москву. Хрущев еще был у власти. И особо поощряемый им идеолог Ильичев набросился на Вольского: «Мы вас за это накажем». Аркадий Иванович говорит, что ответил секретарю ЦК: «Меня-то наказать легко. Вы завод накажете! Болельщиков Стрельцова…» Поступок парторга ЗИЛа разбирался на бюро горкома.

Ходили слухи, что в каждой игре теперь Стрельцов забивает по дюжине мячей, что было преувеличением. Например, команда ОТК со Стрельцовым выиграла заводской чемпионат — победила во всех одиннадцати играх турнира. Но соотношение забитых и пропущенных мячей — 34:5. Значит, если даже Эдуард один забил все мячи, все равно по дюжине за раз никак не выходит.

Стрельцов на свободе не только играл за клуб и за цех. Он смотрел матчи чемпионата страны. Примерялся, как в перовском детстве к большой игре. Футбол современный его чаще всего разочаровывал. Только он сидел на трибуне не в качестве критика. Он прикидывал, как бы сам теперь — в своем нынешнем возрасте и физическом состоянии — стал бы действовать в той или иной игровой ситуации. И выходил потом на поле в составе команды цеха или первой мужской не подавлять никого своим классом и возможностями, а репетировать те игры, в которые его неизвестно еще: допустят ли?

43

В шестьдесят третьем году праздновали столетие футбола или, если быть точным, английской футбольной ассоциации. Осенью организовали матч между сборными ФИФА и родины захватившей весь мир игры.

Сборную ФИФА готовил к матчу столетия чилийский тренер Фернандо Риера. Он пригласил вратарем в свою команду Льва Яшина, заявив, возможно, наслышанный о том, как оскорблен и унижен дома голкипер сборной СССР, что считает его лучшим вратарем чемпионата. Конечно, настоящий тренер — всегда парадоксалист в своих оценках выдающихся игроков, но нам, с нашим неизлечимым неумением уважать своих лучших людей, снова дан был урок.

Матч транслировали по телевизору. Мы увидели нашего Льва в компании Альфредо де Стефано, Ференца Пушкаша, чью фамилию, как изменника родины, Озеров не произносил, и всех других футболистов с мировыми именами. В матчах такого представительского уровня есть некоторая, необходимая иногда ценителям истинного футбола, условность — великие мастера щадят друг друга, давая возможность показать себя публике в неразрушаемом рисунке игры. Можно сказать, что футбол в полной мере созидательным в таких только матчах и остается, хотя развращенная гладиаторством в течение всех девяноста минут игры широкая публика уже не зажигается, к сожалению, при выступлении классиков, абстрагированных от результата. Мясорубка ей дороже показательных — в лучшем смысле этого слова — выступлений. Но вратарь в таких играх исключается из списка щадимых — наоборот, вынужденно благородные защитники, не убивающие форвардов на подступах к воротам, голкиперскую жизнь усложняют предельно. В подобных играх у нападающих есть свобода для произведения ударов, способных любого вратаря представить не в лучшем свете.

Лев Яшин на глазах всего мира и неблагодарных соотечественников отстоял порученный ему тайм на нуль.

Я помню восторги, вызванные его игрой, но что-то не помню ни в ком стыда за напраслину, возводимую на первого вратаря страны. Поэтому какой смысл клеймить безликих чиновников, когда в своих решениях и действиях они чаше всего бывают созвучными толпе, вечно жаждущей крови и позора недостижимых для нее людей? Как поверишь после того, как топтали Яшина, что эта же публика ждала с нетерпением возвращения Стрельцова — жаждала справедливости?

Но напрасный труд осуждать толпу — она останется неизменной. И характер большого человека закаляет свою самостоятельность в неизбежном с ней противоборстве.

К тому же у толпы всегда есть своя протестная логика. И нет полутонов, рождаемых размышлением и вкусом в отношении к кому-либо.

Яшин представлялся неврастеничной массе слишком обласканным властями, виделся в партийно-хрестоматийном глянце. Его неудача в Чили — промах разрекламированного официальной пропагандой спортсмена — в горячечном подсознании толпы, вроде бы и болеющей за сборную своей страны, преобразовывался в долгожданный позор представителя власти, всегда чего-то нам недодающей.

Стрельцов же — осужденный и запрещенный теми же властями, что политизировали Яшина, — виделся массам синонимом собственных и сверх меры накопившихся обид.

Но переубедивший толпу осенью шестьдесят третьего года Яшин снова сплотил восторг масс с официозным признанием — народ и партия снова предстали едиными перед лицом большого футбола. И в очередной раз покоривший мир Яшин снова отвлек внимание от слесаря ОТК, великого форварда первой мужской команды «Торпедо» Эдуарда Стрельцова.

Десятого ноября играли в Риме второй матч с итальянцами. То ли план Бескова на игру не осуществился с той же точностью, что в Москве, то ли я не слышал комментария к нему Галинского, но в повторной игре все складывалось в пользу итальянцев. Валентин Иванов говорил потом, что «мы не знали, куда бежать, и если бы не Лева…». Лева взял пенальти, пробитый Маццолой на пятьдесят седьмой минуте. К тому времени сборная СССР вела в счете — 1:0. Гол в первом тайме забил экс-торпедовец Геннадий Гусаров (в римском матче он заменил Понедельника, которого мучила астма). Но забей Маццола — и вряд ли бы удержали ничью. Ривера сквитал счет, когда играть оставалось минуту. (На следующий день вышли газеты со снимком, где нашей сборной забивают гол. «Вот смотрите, мудаки, — сказал без дипломатии Бесков, — их двое, а вас шестеро, а не уследили». Андрей Петрович Старостин, чтобы разрядить обстановку, пошутил: одним ударом вынул Ривера у меня из кармана сто рублей — за победу всем полагалось по двести рублей премиальных, а за ничью только сто.) Конечно, итальянцам потребовалось время, чтобы прийти в себя после неудачи с пенальти. Репортеры после матча допытывались с обычной своей бестактностью у Маццолы: в чем причина неубедительного удара? «В том, наверное, — не полез за словом в несуществующий карман трусов форвард, — что Яшин лучше меня играет в футбол».

Сезон, начавшийся с недоверия к Яшину, закончился присуждением ему «Золотого мяча» как лучшему футболисту Европы.

44

Позднее мне много приходилось слышать о непрерывно продолжавшихся хлопотах за Стрельцова и о тщете этих хлопот, упиравшихся в стену. Я, разумеется, не знаю многих подробностей — никакого отношения к футболу в те годы я не имел. Но я проходил университетскую практику в «Советском спорте», внимательно прислушивался к разговорам о футболе, которые велись на каждом этаже в здании редакции на улице Архипова, дружил в преддверии поступления туда на службу с журналистами АПН, неплохо информированными. И кое-какое представление о происходящем у меня постепенно складывалось.

В Агентстве печати Новости работала дочь Брежнева — Галина. Вероятно, в предшествующей жизни ей никак не приходилось сталкиваться с молодыми людьми такой бойкости и склонности к интеллектуальному отдыху, такого умения превратить и выпивку в осмысленное веселье. И дочь президента (Леонид Ильич, кроме того, что входил в Политбюро, занимал и пост председателя президиума Верховного Совета) избрала для себя окружение не из людей, причастных к партийной элите (если, конечно, определение «элита» к этим, ведущим родословную от черни советским господам хоть сколько-нибудь относимо), а замечательно веселую, находчивую и храбрую в отношениях с дамой из другого круга молодежь. Сослуживцев Галины стали приглашать на различные семейные праздники в дом на Кутузовском проспекте, а то и на дачу. Правда, на первых порах не обошлось без недоразумений. Был в АПН — в одном отделе с Галей Брежневой — такой Миша Владимиров, наш соученик по факультету журналистики МГУ. Он отбил у известного карикатуриста, друга поэта Михаила Светлова Иосифа Игина, возлюбленную — полную, высокую блондинку с формами на любителя. Владимиров очень гордился своей дамой, особенно ее прошлым. И вот на каком-то торжестве в доме Брежневых Галин папа — будущий государь, вероятно, как и Стрельцов, предпочитал крупных женщин — танцевал медленный танец с Мишиной подругой Лидой и был настолько преувеличенно с ней любезен, что захмелевший сотрудник АПН (организации, призванной создать дополнительную легальную крышу для советских разведчиков) Владимиров тронул члена Политбюро за плечо и предупредил: «Я бью только один раз». Боюсь, что мое воспоминание не способствует укреплению мифа о строгости советских времен, которые и вправду не были либеральными, — и я рад за своих молодых читателей, что им не дано проверить это утверждение. Но Мишу Владимирова не расстреляли. Папа его сослуживицы на выходку гостя отреагировал с добродушным юмором. Тем не менее посоветовал дочери приглашать в дом не всех сослуживцев подряд, а все-таки ребят, у которых голова работает получше, чем у Михаила. И выбор сделан был в пользу молодых людей, ставших моими ближайшими приятелями, когда и я поступил в АПН, — Александра Авдеенко, Бориса Королева, Анисима Полонского, Александра Марьямова… Позднее и я, благодаря им, попал в гости на дачу Брежнева. Но к тому времени Леонид Ильич стал первым лицом в государстве — и разговоров с ним о футболе не велось. Но в прежние времена, рассказывали мне приятели, они заводили речь о том, что надо бы поскорее разрешить играть Стрельцову. И Брежнев с ними соглашался, признаваясь с польстившей друзьям дочери скромностью, что это «не его вопрос».

Как и положено начальнику, Леонид Ильич не был откровенен. Вопрос о запрете или разрешении играть Эдуарду на уровне мастеров имел прямое отношение к секретарю ЦК и «президенту». После волнений, связанных с выступлением Стрельцова в Горьком, на имя Брежнева пришло письмо, подписанное десятками тысяч рабочих — почти страницу занимали только подписи героев Соцтруда, депутатов Верховного Совета СССР и РСФСР — с просьбой разрешить Эдуарду снова играть на высшем уровне.

Рабочие спрашивали: «Кто заинтересован в том, чтобы Стрельцов не играл в футбол, а любители этого вида спорта не получали эстетического удовлетворения? Провинился человек, он понес наказание. Неужели за совершенную ошибку человек должен расплачиваться всю жизнь? Почему надо лишать человека любимого дела?.. Он должен иметь право играть в футбол в рамках своих способностей. Если с этим не согласны некоторые люди, от которых зависит решение данного вопроса, то мы просим Вас дать им, а вместе с ними председателю высшего Совета физической культуры и спорта тов. Машину, указание прибыть к нам, работникам автозавода им. И. А. Лихачева, побеседовать с нашим, кстати, многотысячным коллективом и послушать наше мнение».

В конце июля шестьдесят третьего года высокому начальству представили записку, сочиненную работниками идеологического отдела ЦК КПСС Снастиным и Удальцовым. «…В настоящее время, — сообщалось в ней, — некоторые руководители общественных и спортивных организаций завода имени Лихачева стараются… приуменьшить его вину, представляя тяжкое уголовное преступление, совершенное им, как „ошибку“. Несмотря на то, что с момента досрочного освобождения Стрельцова из тюремного заключения прошло всего пять месяцев, он рекламируется как хороший и дисциплинированный рабочий, а также квалифицированный футболист, игра которого доставляет эстетическое удовлетворение.

Вопреки ранее принятому решению о дисквалификации Стрельцова, руководители спортивных организаций завода в мае-июне 1963 года дважды допускали Стрельцова к играм дублирующего состава команды мастеров класса «А» и один раз к товарищеской игре основного состава команды «Торпедо». Участие Стрельцова в этих играх используется огромной частью болельщиков для прославления Стрельцова. Многие зрители, присутствующие на стадионах, встречают выход Стрельцова на футбольное поле аплодисментами и одобрительными выкриками. В городе Горьком накануне товарищеской игры по футболу на центральном стадионе было объявлено, что в составе московской команды выступит Стрельцов. Когда по настоянию руководителей центрального совета Союза спортивных обществ и организаций СССР Стрельцов не был допущен к той игре, большая часть зрителей скандировала «Стрельцова на поле» до тех пор, пока во избежание беспорядков на стадионе не было принято решение допустить Стрельцова к игре.

Все организуется для того, чтобы разрекламировать Стрельцова и добиться его включения в команду мастеров класса «А».

Считаем, что включение Стрельцова в состав футбольной команды «Торпедо» сделает необходимым его выезды за границу, что создало бы за рубежом нездоровую сенсацию вокруг Стрельцова, поскольку его история в свое время нашла широкое освещение в зарубежной прессе. Вместе с тем включение в состав сильнейших команд морально нечистоплотных людей нанесло бы серьезный ущерб работе по воспитанию молодежи и спортсменов, авторитету советского спорта как в нашей стране, так и за рубежом.

В связи с изложенным вносим предложения:

— просьбу о включении Стрельцова Э. А. в состав футбольной команды мастеров класса «А» считать неправильной;

— поручить Московскому горкому КПСС дать соответствующие разъяснения по данному вопросу партийному комитету и руководству Автомобильного завода им. Лихачева, обязав дирекцию и партком завода обеспечить правильное отношение коллектива завода к вопросам воспитания спортсменов и развития физической культуры и спорта на заводе.

Просим согласия».

Резолюция «Согласиться» скреплена подписями Брежнева и другого высокопоставленного Леонида — Ильичева.

В отличие от моих друзей Брежнев знал, что дни Хрущева сочтены. Но заговор мог и раскрыться — и тогда бы, наоборот, сочтены оказались дни заговорщиков. Никиту Сергеевича обкладывали, как медведя, но дразнить раньше времени никто не решался. Можно допустить, что занятый государственными заботами Хрущев и забыл о существовании некогда рассердившего его футболиста. Но мог ведь и вспомнить — и тогда бы ходатаи показались ему людьми, оспаривающими правоту государева решения. И был прямой смысл подождать с футбольными просьбами…

Конферансье Кравинский таких тонкостей политической жизни не понимал, а ради Стрельцова был готов на все — и сочинил письмо на высочайшее имя. И не сомневался, что все его знаменитые знакомые согласятся поставить свои подписи на бумаге, от которой, как считал пылкий Евгений Анатольевич, зависит скорейшее разрешение Эдику играть за мастеров. Недоумению Кравинского не было предела, когда послание не подписали ни Бесков, ни Яшин, ни Озеров…

Но не мог понять наш несравненный болельщик, что еще не наступило время подписей под коллективными письмами начальству. Существовала практика обязательных подписей под письмами, инициированными сверху, однако ни в коем случае не снизу… Кравинский удивлялся перед телекамерой черствости уважаемых им людей футбола — но удивлялся, замечу, в другие времена. А в годы, когда мучился Стрельцов, гражданское сознание выражалось с осторожностью. Ни Бесков, которому в сборной Стрельцов пригодился бы побольше, чем Понедельник с Гусаровым, ни Яшин, может быть, испытывавший в душе неловкость, что он опять на коне, а Эдик играет в футбол за жалованье слесаря, ни Озеров, продавший душу политике, вовсе не хотели, чтобы Эдуард оставался под запретом. Но условием тогдашнего успеха было смирение без трепыханий с нашей советской действительностью. И у каждого из тех, кому Кравинский предлагал подписаться, слишком много поставлено было на кон, чтобы осложнять отношения с начальством…

45

Чувствовал ли Эдик, что его «устали ждать»?

Насколько понимаю я его характер, думаю, что да, чувствовал — и не сердился, скорее всего, ни на кого. Да и кто ему сейчас мог помочь, кроме тех (точнее, того), кто обошелся с ним столь — необратимо, как все яснее становилось, — жестоко?

Стрельцов сам устал от того, что за него все время — и, в общем, без толку — хлопочут. Он должен бы многим быть благодарен (и на самом деле был благодарен), а жизнь никак не менялась.

Как уходило время в лагерях, так и дальше оно уходит в никуда для футболиста, вступившего в опасный возраст.

Теперь-то, когда он перестал зарабатывать себе на жизнь своими бесценными ногами, он лучше, чем прежде, понимал, что рожден только для футбола. И никакая слава — отделившаяся теперь от Эдика-работяги — в безнадеге повседневной жизни Стрельцова не могла скрасить мрачной пустоты осознания, что поиграл он по-настоящему в футбол меньше, чем отсидел из-за него: кто бы сверху заметил Эдуарда, не играй он в футбол так, как только он один и может, хотя вот обходятся же без него?..

В феврале шестьдесят четвертого у Стрельцовых родился сын Игорь. И с пеленок оказывался зависимым от начальственного произвола: не сын звезды, как вполне могло бы быть, а ребенок бывшего футболиста, другой профессией овладевшего пока очень относительно, если судить по зарплате.