СТАКАНЧИК СУХОГО

СТАКАНЧИК СУХОГО

19

«По возвращении на родину нас загнали на сборы в Тарасовку», — закончил свой рассказ о Китае Маслаченко.

В Тарасовку прибыл и прощенный — на скорую руку сочинили покаянное письмо за его подписью в «Комсомолку» — Эдик.

Обделенный супом из кошек, он, по общему мнению, ничего не потерял. Готов к сезону был, по мнению знатоков и по собственным ощущениям, как никогда. Но следили за ним после отмененной дисквалификации особенно строго — ни о каких нарушениях с его стороны и разговору быть не могло.

Сезон торпедовцы начинали в Тбилиси. В первой же игре с кишиневской командой Стрельцов забил гол, памятный тем, кто видел его, до конца жизни. Мяч на правый фланг получил он издалека — и на большой скорости промчался с ним по лицевой линии, пробив с точки, где эту линию пересекает меловое очертание штрафной площадки, иначе говоря, с нулевого угла, а мяч влетел в дальний верхний угол. Перевозбужденный тем, что все у него на поле выходит, он схлестнулся, забыв о своем подвешенном положении, с Гавриловым — рефери из Сочи. И неизвестно — или, наоборот, известно — чем бы мог закончиться этот спор, если бы между судьей и форвардом не протиснулся Валентин Иванов. Кузьма жестикулировал с такой горячностью, что Гаврилов удалил с поля его. Но для капитана «Торпедо» и удаление очень уж серьезными неприятностями для дальнейшего не грозило, а вот что Эдика за очередную провинность ждало, можно себе представить — спортивный министр уже высказывался в том смысле, что Стрельцов в Швецию не поедет. Николай Николаевич злым человеком не был, в спорте понимал, неплохо относился к Эдуарду, но оставался чиновником сталинской выучки и закала: шутить не любил…

Поэтому к заслугам Иванова перед «Торпедо» и сборной добавим и принятый на себя судейский удар в весеннем Тбилиси пятьдесят восьмого года.

В Тбилиси Эдика настолько любили, что могли восхищаться им даже тогда, когда причинял он огорчение местным динамовцам. В динамовские ворота на глазах у земляков «Торпедо» вбило шесть мячей. Выступая через несколько дней в Тарасовке перед игроками сборной СССР, Евгений Кравинский сострил, обращаясь к входившим в ее состав грузинам, спросив: каково им было просыпаться после матча с москвичами? — и сам же ответил: как в утро стрелецкой казни.

Динамовцам Тбилиси Стрельцов сам забил только один гол, но четыре мяча с его подач забил Геннадий Гусаров, начавший играть за основной состав «Торпедо».

За восемь проведенных игр в чемпионате страны Эдуард забил пять голов. Пятый — в последнем своем выступлении за клуб перед вынужденным семилетним перерывом.

К восьмому туру команда автозавода лидировала в турнире вместе со «Спартаком» — и матч между ними вызвал ставшую за последние годы привычной ажитацию.

«Спартак» вел в счете — 2:0. Усилиями Кузьмы (Иванов играл еще результативнее Стрельцова, против киевлян он сделал хет-трик) оба мяча отыграли. Но спартаковцы и третий забили, снова переломив ход матча в свою пользу. Но как, не мудрствуя и не мучая себя поиском слов, написал на следующий день в «Правде» Андрей Старостин: «Стрельцов разрядил свою пушку». В фильме, который мы снимали об Эдуарде в начале девяностых годов, спартаковский вратарь Ивакин обстоятельно изобразил нам перед кинокамерой этот эпизод. Ни один из вратарей никогда не распространяется о пропущенных им голах. Но, похоже, Валентин за прожитые со времени того огорчения годы сумел эстетически подняться над самолюбием — и уже с почти зрительским удовольствием показал на пустом газоне поля в Лужниках, как убежал от защитников Эдик и как не угадал голкипер (сам рассказчик) момент нанесения им убийственного удара…

В мае сборная, как у нас водилось, выступила против немцев из ГДР под маркой сборной Москвы. Из четырех мячей три забил Эдуард.

Восемнадцатого мая против англичан он сыграл, в общем-то, в полсилы, не выделялся, но и сомневаться не позволил, что находится в наилучшей форме — просто был в тот день не в ударе. Команду выручил — после первого тайма проигрывали 0:1 — Валентин Иванов. Забил англичанам на семьдесят восьмой минуте — на той же, по многозначительному совпадению, что и год назад Эдик, когда спасал от поражения в игре против румын.

Через неделю, а уж если быть точным — сейчас понятным станет, зачем — 24 мая, провели спарринг с поляками.

Стрельцов с послематчевого банкета — от греха подальше — уехал вместе с заводскими руководителями. Руководители считали, что он направится домой. Он и направился, но только потому, что дама, которой позвонил с предложением тотчас же встретиться, ответила отказом, сославшись на поздний час.

Дама, проявившая похвальное (или роковое для дальнейшей судьбы Эдика?) благоразумие, восхищалась Стрельцовым как футболистом. Но этим не ограничилась и, узнав телефон любимого игрока, позвонила ему зимой пятьдесят восьмого года. Недели две они перезванивались — девушка закончила университет, вышла, пока училась, замуж за студента, родила от него ребенка, затем с мужем развелась и работала в книжном магазине, продолжая увлекаться футболом. Очное знакомство произошло на стадионе «Торпедо» — она ждала Эдика после тренировки. Перед тем как встретиться у девушки дома, они гуляли по аллеям Центрального парка имени Горького, а после интимного свидания проехали на футбол — вторая сборная СССР играла с «Локомотивом». Дома у новой знакомой Стрельцов бывал уже не впервые — она знакомила его со своими друзьями по МГУ, которым футболист очень понравился, хотя после публикации фельетона Нариньяни они посчитали своим долгом дать ему несколько нравоучительных советов, на что трезвый Эдуард не обиделся. А в дальнейшем приходил в гости с бывшими футболистами «Торпедо» Тарасовым и Чайко, и водил девушку к одноклубнику Лехе Островскому.

Конечно, многое, если не все, в нашей жизни предопределено.

Ну ведь вот могла же девушка, судя по всему, благоволившая Эдуарду, встретиться с ним, ушедшим вовремя с банкета в гостинице «Ленинградская», и на следующий день после примерки костюмов он бы и не захотел ехать ни на какой пикник с коллегами-спартаковцами, а вернулся бы к даме, которая вдруг бы и предложила какую-нибудь культурную программу…

А Борис Татушин, ночевавший после все того же банкета со своей женщиной Инной на квартире у Караханова, чьим родителям принадлежала дача, где и совершилось грехопадение, повлиявшее на будущее отечественного футбола, вполне бы мог отправиться за город и без Эдика.

Но игроки сборной СССР встретились утром на примерке костюмов, которые им пошили для поездки в Швецию в ателье на проспекте Мира.

Кто проводил дни отдыха в прежних футбольных компаниях — а попасть в них мог и человек из публики (при единственном условии: соответствовать заведенным на все двадцать четыре часа в сутки весельчакам, готовым к челночному передвижению по единовременно завоеванному ими городу) — знает, что игроки выкладываются в развлечениях без остатка. Нагуливаются впрок, запасаясь положительными эмоциями надолго. В режим запланированных развлечений должны обязательно вместиться все степени отношения с женщиной.

Своей даме, не захотевшей отдаться ему сразу же в салоне автомобиля и упрекнувшей его за привычку к безотлагательному исполнению сексуального желания, Михаил Огоньков с печальной серьезностью ответил: «Такая у нас жизнь…»

20

И еще давался ему шанс — последний, как оказалось.

Встретиться договорились на улице Горького — возле магазина «Российские вина».

Спартаковцы запаздывали.

Через много лет Эдик говорил мне, что почувствовал странную усталость — от всего, в тот момент казалось, — и что-то вроде тоски, ничего ему не хотелось: ни выпивать, ни разговаривать ни с кем. И он решил никого не ждать — ехать к себе на Автозаводскую. Он уже двинулся — или так ему казалось потом? — к мостовой, чтобы такси остановить. Но, как на поле, периферическим зрением увидел Сергея Сергеевича Сальникова — тот поравнялся с дверями магазина. Не Эдик — Сальников предложил: по стаканчику сухого. Сергей Сергеевич, если сравнивать его со стрельцовской компанией, непьющий — ему неудобно отказывать. И потом: сухого — в жару… Чего плохого? Выпили, действительно, по стаканчику — второго и не захотелось. И тут подъехали Миша Огоньков, «Татушкин», приятель Бориса — тоже Эдик. Сергей Сергеевич откланялся. А они сели в машины…

Утром игроки сборной собирались на Ярославском вокзале — в Тарасовку тогда удобнее было добираться электричкой. Доктор Белаковский не мог не заметить прокушенного стрельцовского пальца.

А когда сели Эдик с Яшиным возле вагонного окна, то Лев сейчас же обратил внимание на глубокие, плохо запудренные царапины на физиономии основного центрфорварда: «Кто это тебя так?» — «С кошкой играл…» Вратарь, конечно, пошутил про кошку с двумя ногами. Доктору же не понравилось состояние Стрельцова, квалифицированное им как сильно послепохмельное. И он порекомендовал Качалину в первой половине дня Эдика не нагружать. Тренер кивнул с пониманием: «Пусть поспит…»

Пробудившийся от оздоровительного сна Эдуард пошел с Яшиным удить рыбу, а на спартаковскую базу тем временем прибыли милицейские «воронки».

21

И тогда-то — сорок с лишним лет назад — до нас (без всякой скандальной хроники и без знакомств в футбольном мире) доходили слухи и о ногте практически откушенном, и о разбитом (или даже сломанном) девушкином носе.

Но — в который раз здесь повторяю и еще, может быть, повторю — любое возмущение стрельцовской некорректностью меркло перед известием о тяжести наказания.

По-мужски, да и по-женски (солидарность женская послабее мужской) входили в обстоятельства: с кем не бывало? Про рукоприкладство в семейной жизни уж не будем говорить, чтобы лишний раз не расстраиваться, но вспомним фильмы итальянского неореализма — их у нас крутили в пору, когда Стрельцов начинал играть в большой футбол: там разве не бывало, что и при самой романтической любви здоровяк-мужчина отвешивал любимой женщине оплеуху — и ничего же, продолжалась любовь. Замечательным, красивым людям чего не простишь? Вот и мы, горюя о том, что Эдика вырвали из футбола и отправили на лесоповал, говорили ему в оправдание: погорячился, распалила, по-видимому, девушка, не так ее понял да и вино со всем остальным в голову ударило, вот он и руки распустил, но ведь и девушка не убежала, осталась: ей поначалу такая темпераментная решительность и понравилась, а уж потом стало обидно, что не лаской взял…

Если не каждый, то большинство из слышавших о «проступке» считали обвинение об изнасиловании притянутым за уши. Что, однако, не мешало запропагандированному обывателю все равно твердить: «насильник». Все уже знали, что у нас-то и зазря свободно сажают. Но советский человек жил в предписанной ему реальности — и блатная романтика в стране тесно соседствовала с прокаженностью зеков из-за боязливого самоощущения многих и многих.

Виновным Эдуарда, по-моему, никто не считал. Уж потом некоторые себя уговорили, чтобы самим не страшно было жить, если снова поверить, что сажают без вины.

Стрельцов — футболист телевизионной эпохи. Миллионы людей видели его на экране — и понимали, что парню с такой внешностью девушка вряд ли уж будет сопротивляться до того, что, потеряв от животной страсти самообладание, он прибегнет к насилию. Откуда и пошли слухи про дочь начальника или посла — нужно же было найти хоть какое-нибудь объяснение несговорчивости дамы. Правда, по-российскому менталитету — он при советской власти нисколько не изменился — в таких ситуациях заведомо виновата женщина: нечего кокетничать, подманивать, распалять, тем более если уж осталась с парнем на ночь. В фильме о Стрельцове — естественно через много лет после случая в Тишково — Иванов произносит: уж «если женщина едет за сорок километров от Москвы с ночевкой…». Вообще-то не за сорок — потерпевшая жила рядом — да и ночевка не оговаривалась… Но все мы, кто знал Стрельцова, исходим из его не склонного вовсе к агрессии характера, исходим из объективных данных, что он — грезы многих женщин, ищем логику в поведении молодых женщин, тянущихся к футболистам, у которых последний день отдыха перед длительной работой в отрыве от дома… А две из четырех приглашенных на пикник дам оказались девственницами: могли разве Огоньков со Стрельцовым ожидать такого поворота, когда ориентировали их наверняка на женщин легко и весело доступных?

Теперь же, когда ради запоздалой защиты Эдуарда собрали и опубликовали под одной обложкой всю документацию: экспертизы, объяснения, протоколы допросов и тому подобное, нам приходится в помойку окунаться, чтобы судить, кто прав, а кто — нет.

Господа, потрудившиеся на славу для собрания всех документов, необходимых для тщательного рассмотрения случившегося с Эдиком, путем перепроверок, уточнений и гипотез приходят к выводу о его абсолютной невиновности. Судьи, как мы и подозревали, по указанию властей фабриковали дело — и к ним у коллег-юристов множество претензий.

Но картина случившегося на даче, принадлежащей родителям летчика Эдуарда Караханова, после столь тщательной реставрации может, по-моему, и от Стрельцова некоторых людей-читателей оттолкнуть — особенно тех, кто мало о нем знает. А ведь таких уже большинство.

И зазывное «Кто заказал Эдуарда Стрельцова?» на обложке книги, где до бредовой навязчивости пережевываются подробности глупого дня и дикой ночи в Тишково, не удивлюсь, если оставит человека, всего насмотревшегося на пограничной полосе столетий, в недоумении. Он привык, что заказывают банкиров и видных бандитов. А кто такой Стрельцов, кому он помешал, вряд ли понятно тем, кто не жил во времена молодости Эдика. Им приходится, как в анекдоте про еврея-скрипача, верить на слово.

22

В конце восьмидесятых годов грамотные люди твердили, что читать сейчас интереснее, чем жить.

В половодье увлекательнейшего чтива для широкой публики привлекательнее всех прочих был, конечно, «Огонек» под редакцией Виталия Коротича. В каждом номере иллюстрированного журнала публиковалось нечто, переворачивающее наши представления об иерархии и ценностях, привычных для советского общества.

И в такой вот сверхпопулярный «Огонек» мне предложили написать о Стрельцове. Польщенный, я, однако, растерялся. Я уже заметил, что аналитика, занимавшая меня более всего на подступах к собственному пятидесятилетию, ставится во главу угла в журнале, взвинтившем тираж до астрономических цифр, не так уж и часто. На читателя, в первую голову, воздействуют документированными фактами. Я, между прочим, и тогда думал: а что станется с «Огоньком», когда запасы сенсационных документов иссякнут, а развращенный регулярным информационным наркотиком читатель не захочет ни в какие размышления о случившемся с его страной вникать — будет жаждать все новых и новых подробностей о грехах и бездарности начальства и тех, кто служил ему слепой верой (в необходимость страха) и неправдой? Будет жить беспределом разоблачений — и вконец потеряет ориентиры? Что, на мой взгляд, и случилось, убив у большинства интерес к сюжетам новейшей истории. От имен Сталина и Берии начало тошнить. Что, впрочем, не помешало изображению одного из них взметнуться над недовольной толпой…

Не исключаю, что мои сомнения в правильности линии журнала эгоистически объяснялись сомнением в своих возможностях — я знал, что «Огонек» ждет от меня некоего поворота в истории с изнасилованием, желательно подкрепленного документами. Просто уверен, что нынешняя версия о следе КГБ в деле Стрельцова, приводимая в книге о заказчиках наказания Эдуарда, была бы принята тогдашней редакцией на ура.

Меня, однако, занимала, как и сейчас отчасти занимает, тема футбола и времени.

Мне казалось самым важным сказать не об изнасиловании, в которое я не верил (хотя и не восторгался поведением Эдика на гулянке с девушками), а обратить внимание на известную общественную несостоятельность в момент осуждения Стрельцова. Я увидел некоторое совпадение с происходившим осенью того же года распятием Бориса Пастернака.

Видимая либерализация советской действительности в конце пятидесятых, как и в конце восьмидесятых, происходила под эгидой партийного начальства, которым и была инициирована.

Но в пятьдесят восьмом году просоветские настроения казались мне более искренними — власть осудила Сталина за учиненные им репрессии, реабилитировала и возвращала из лагерей безвинно репрессированных. Очевидности хрущевских беззаконий — например, дела так называемых валютчиков, когда Никита Сергеевич приказал расстрелять Рокотова и Файбишенко, чем напугал самих судей, сделавших из вмешательства главы государства очень далеко заводящие выводы, — видеть не хотелось. По тогдашним понятиям, валютчикам никто и не сочувствовал. Но про порядочность — про талант и говорить нечего — Пастернака элита творческая прекрасно знала, а вынуждена была придуриваться. Стрельцов ходил во всенародных любимцах, играл за команду, представлявшую класс-гегемон. Никому, однако, не хотелось верить в поворот обратно. И по извинительному слабодушию хотелось, наоборот, предположить, что наказание невиновных эпизод. И не надо, может быть, дразнить властных гусей, вызывая массовые репрессии, память о которых еще была очень свежа.

…Застоявшаяся интеллигенция с забытой искренностью торопилась поддержать объявленную властями «перестройку»; неожиданная близость к начальству, декларировавшему повторную «оттепель», кружила головы людям поумней меня и откровенно прогрессивнее — я себя чувствовал на празднике публицистики ненужным со своим перегруженным ассоциациями Стрельцовым.

По моим ощущениям абзаца о Пастернаке никто и не заметил.

Но довольно скоро в журнале «Журналист» я прочел недоуменный отклик на свою заметку в «Огоньке». Ее снисходительно одобряли, но и сердито удивлялись: а при чем здесь Пастернак? Подпись под откликом была — Илья Шатуновский…

Да, да, тот самый Шатуновский, который вместе с Н. Фомичевым написал фельетон «Еще раз о „звездной болезни“».

Я знаю, что труд газетчика подневольный. И сегодня в разговоры о совсем уж независимой журналистике не верю. Поэтому и Шатуновского с Фомичевым за тогдашнюю подлость — до вынесения приговора они в своей «Комсомольской правде» уже объявили Эдуарда насильником («В то же время, когда наши футболисты готовились к ответственным играм на зарубежных стадионах, Стрельцов оказался недостойным высокого доверия, которое ему оказал коллектив, общественность, напившись, по своему обыкновению, он совершил тяжелое уголовное преступление и вскоре предстанет перед судом, как хулиган и насильник») — даже Шатуновского с Фомичевым (им, обращаю внимание, единственным выпало сказать в печати о насилии, потом, как я уже говорил, по разным конъюнктурным соображениям прибегали к иной терминологии в обвинениях) я осуждаю вместе со временем, формировавшим такой тип журналиста.

Но когда товарищ Шатуновский и через тридцать лет после опубликования фельетона, в котором топил Стрельцова, может без тени стыда обсуждать публикацию, где жизнь великого футболиста интерпретируется по-иному, чем у них с Фомичевым, я понял, что, во-первых, эти люди-перья выкованы тем временем надолго (парадокс лишь в том, что коллеги Шатуновского годами помоложе превратились сегодня в апологетов независимой — уж не знаю, от кого и от чего — прессы), а во-вторых, что параллель с Пастернаком не за уши притянута. Всё в прошедшем времени взаимосвязано.

23

Я бы только обязательно оговорился, пускаясь в рассуждения о злоключениях Стрельцова при советской власти и в стране большевиков, что таким, как он, натурам трудно приходится во все времена, во всякой стране и при любом социальном строе…

Тезис о противостоянии гения обществу и неминуемом одиночестве, которое ждет гения везде, я бы заземлил прозаическим предположением о том, что со своими похождениями Эдик бы за границей не сходил со страниц скандальной хроники, какой у нас в его времена не существовало.

И сегодня, когда в цивилизованных странах к сексуальным домогательствам склонны относить и слишком уж выразительные взгляды, брошенные на даму, инцидент на даче Караханова симпатий к разгулявшейся знаменитости в продвинутом обществе не вызвал бы.

Конечно, в сугубые условности советской действительности естественный человек — а Стрельцов под такое определение более всего и подходит — вписывается с неведомыми ординарным людям мучениями.

Условности эти противоречат независимости в самых безобидных ее формах.

Потому-то неадекватный прегрешениям гнев вызвали и ушедший в свой высокий мир от официального признания Пастернак, чудом, но не бедствовавший, освобожденный от неминуемой нищеты кругозором образованнейшего литератора и неутомимостью в изнурительной работе переводчика, разрешавшей минимально кланяться властям, и парень из Перова с семиклассным образованием, позволивший себе по наивности принять некоторые послабления как поощрение за природный дар в стенах казармы за несуществующую свободу; потому-то и оказались они на разных досках одного и того же эшафота.

Независимость в общежитии при определенном для всех режиме поведения рассматривалась наверху как вызов себе. И проходила по номенклатуре чуть ли не бунтарства, когда власть почему-либо не в духе или хочет напомнить о своей безотчетности перед подданными.

24

Стрельцов вспоминал, как обрадовались в милиции, куда его доставили непосредственно из Тарасовки: вот, мол, попался, который кусался, хотя палец прокушен был как раз у Эдика. Милиционеры знали, сколько раз за последнее время покровители футболиста — вернее, заинтересованные в нем начальники — отмазывали Эдуарда. Честь правоохранительного мундира казалась стражам порядка задетой. И сейчас они надеялись отыграться — и предвкушения мести не скрывали.

И мне бы — по моим либеральным воззрениям — мне бы, долгую жизнь прожившему при советском строе и не понаслышке знающему о его строгости и коварстве, подхватить версию про КГБ, все просчитавший и все ловушки для непутевого Стрельцова расставивший. Я и от авторитетных, знающих механику управления страной людей слышал, что Стрельцова подставили, что на недозволенный поступок его спровоцировали… Но зачем — спрашивается — такой детализированный план спецслужб, когда сам Эдик подставлялся столько раз — не проще ли было преградить ему дорогу в Стокгольм, не дотягивая до последнего дня, когда уже на костюм для него потратились и замены сколько-нибудь подходящей ему некогда искать?

А вдруг все проще и грубее?

Пасли (и за нос, вдобавок, водили) не Стрельцова, а всех нас, живущих не только футболом, но и просто живущих в стране Советов?

Я готов поддержать все версии, предлагаемые главными ходатаями о реабилитации Эдика. Согласиться, что ведомственные интересы у нас могут запросто противопоставить государственным — сегодня это почти бесспорно, — что шефы «Динамо» намеренно гробили «Спартак» и «Торпедо». Но те, кто хорошо знают историю футбола и помнят ход сезонов, подтвердят, что КГБ не смог помешать спартаковцам стать чемпионами в пятьдесят восьмом году, а «Торпедо» в ближайшем будущем превратиться в суперклуб.

Такого скользкого человечка, каким выглядит в истории с пикником Эдуард Караханов, могли, конечно, сделать орудием тайной полиции. Но при малейшем желании тайная полиция могла подобрать кандидатуру и поприличнее, к которой бы и сегодня не придраться.

Что-то мне, однако, подсказывает, что Эдика Стрельцова превратили в карту, шулерски разыгранную, не ради футбола единого. И предполагаю, что разыгранную людьми, преследующими несколько иные цели, чем приведение к обязательному чемпионству московское «Динамо». Команду, между прочим, с классными игроками и великим тренером, нуждавшимися, конечно, в поддержке власть предержащих. Но не совсем уж в буквальном смысле, наверное? Хотя, как показал пример с братьями Старостиными, соперничество между суперклубами простирается далеко за пределы футбольной арены.

Про Фурцеву мне и сам Эдик говорил — в ней видел он одну из виновниц происшедшего с ним. Хотя не удержусь — добавлю от себя, что ни Сталин, ни Берия, ни Фурцева не виноваты в том, что мы не умеем пить. Тем не менее откуда-то известно, что Екатерина Алексеевна передала записку о случившемся в районе железнодорожной станции «Правда» помощнику Хрущева…

Быстрота, с которой информация дошла до самых верхов, всегда меня настораживала. Все как бы делалось специально, чтобы футбольные деятели не успели вмешаться и по разученной схеме хождений по начальственным кабинетам отстоять Стрельцова.

Вместе с тем подобная быстрота донесения высшему начальству могла свидетельствовать и о неуверенности правоохранительных органов в своих полномочиях — наказывать знаменитейшего футболиста без ведома самого Хрущева.

Хрущеву с его стандартно-советским начальственным мышлением бредовой бы показалась мысль, что на его репутации может отразиться история с каким-то футболистом. Логика неврастеников мешает нам и в новых временах вполне определиться в своем отношении к Никите Сергеевичу. Те, кто по-прежнему упрямо именует себя шестидесятниками, до скончания своих дней будут уверять, что Хрущев не только меньшее зло, чем Сталин, но в советских рамках явление вообще прогрессивное. Хотя его-то правление и доказывает, что прогресс в этих рамках весьма относителен, если вообще возможен. Как нам из сегодняшнего дня — бог уж с ним, со вчерашним — совместить воспетую оттепель с произволом в сталинском стиле? Хрущев — не кто иной — произнес: «Использовать на тяжелых работах». Называя вещи своими именами, послал молодого человека, чья вина еще не была установлена, на верную гибель.

Это, на мой взгляд, даже пострашнее выглядит, чем подпись под заготовленным НКВД списком сотен обреченных — покарать конкретного подданного, зная, что твоей стране он не безразличен; вряд ли популярность Эдуарда от Хрущева скрыли. Скорее уж он посчитал ее дутой. И со своей собственной, в которую поверил, несравнимой.

Не оправдывая хрущевской вспыльчивости, что иногда из неизбывного кокетства делают писатели и художники, публично им обруганные (но лес тем не менее валить не посланные), предположу все-таки, что с той историей в конце пятидесятых подставили не одного Стрельцова, но и дорого ему обошедшегося Никиту Сергеевича.

Хрущев не интересовался ни поэзией, ни футболом — и ни личной заинтересованности в наказании, ни собственного мнения о личности великого поэта или великого футболиста у него быть не могло. Была эйфория от всевластия, которой и воспользовались те, кто не хотел его и дальше видеть во главе сталинской империи.

Люди наверху понимали, что империя эта прекратила свое существование в день смерти Сталина — она была скроена по его кровавым меркам и рассчитана на время именно его царствования, когда волевое усреднение касалось всех, кроме самого коммунистического царя. Теперь усреднение для общеруководящего удобства стоило возвести в абсолют. И видимость продолжения империи с ее социальными легендами и мифами можно было сохранить при строжайшем условии, что очередной правитель будет жить без самозванства, не потрясая аппарат — механизм, заведенный Иосифом Виссарионовичем.

Механизму власти никакой Стрельцов ничем помешать не мог — к нему единственную претензию могли бы предъявить: нарушение советской иерархии, при которой никто ни за какие заслуги не имел право высовываться дальше, чем положено.

Это, кстати, — на иной просто номенклатурной высоте — касалось и Хрущева, под чей топор с умыслом подкладывали знаменитого, однако непослушного футболиста.

Но, в сущности, Никита Сергеевич и Эдуард Анатольевич — подельники.

Вынуждая Хрущева рубить по-сталински придуманного врага, претенденты на имперское наследство не только превращали главу государства в свое орудие, но, пользуясь его страстью к детскому разрушению сталинской бутафории, провоцировали на непопулярные решения. Никита Сергеевич, например, закрыл коктейль-холл на улице Горького, ограничивал часы продажи водки и работы ресторанов. В режиссуре общественной жизни Сталин оказывался искуснее. В строгости жизненного распорядка не запрещались колоритные вкрапления — в частности, знаменитые люди вроде Чкалова, Стаханова, народного артиста Ливанова (они одно время жили с Чкаловым в одной квартире) за пьянство критике не подвергались.

И Стрельцову, по-моему, сильно помешала оттепельная каша, заварившаяся во многих тогдашних головах. Бесхитростный Эдик в тумане послаблений опасной черты не видел — не тем тоном, что прежде, произносилось: «нельзя». Сомневаюсь, что при Сталине примерка костюмов накануне отъезда на мировой чемпионат проходила бы без контроля кагэбэшников и что с футболистов бы спустили глаз.

Или же правы все-таки те, кто уверяет, что всё, всё буквально — и гражданский летчик с дачей, и невинные девушки, притворившиеся отпетыми блядями, и выпивка в неумеренных количествах — было специально подстроено, чтобы Эдик в последний момент сорвался? И Сергея Сергеевича Сальникова нарочно подослали к магазину «Российские вина»?

У авторов книги про «заказавших» Стрельцова негодяев стройная концепция участия КГБ в событиях, развернувшихся вокруг суда над Стрельцовым. «Народ ничего не знал. Но сердцем люди чувствовали — дело нечистое. Глухо ворчал огромный рабочий коллектив Автомобильного завода имени Лихачева. Внедренные агенты сообщали о возможности массовых демонстраций в защиту Стрельцова. В кабинетах ЦК нарастало напряжение. Сверхсекретное совещание разработало план действий с вариантами на случай осложнений. Были даны поручения „Комсомольской правде“ (зять Хрущева А. Аджубей) — столкнуть лбами трудовые коллективы и заевшихся футболистов. Спецгруппе в недрах госбезопасности — запустить по Москве шептунов с отвлекающими народ слухами, организовать возмущенные письма простых советских людей. Рассматривалась реальность вооруженного подавления массовых стихийных выступлений. В цехах ЗИЛа с ходу появилось много новых работников. Эти разработки потом будут использованы в Темиртау и Новочеркасске.

Не зная и не ведая, ошеломленный и раздавленный, в зловонном чреве Бутырок, Стрельцов становился особо опасным для режима, первым крупным советским диссидентом в послесталинскую эпоху. Вот почему ему дали непотребно большой срок в 12 лет. Вот почему судебный процесс гнали как на пожар. Вот почему его отправили в далекие Вятские лагеря с совершенно необъяснимым тогда предписанием «использовать только на тяжелых работах». Стрельцов не должен был вернуться. Ни в Москву и никуда вообще. Вот почему 40 лет были обречены на провал все попытки добиться хотя бы пересмотра приговора. Где-то в Москве лежит и по-прежнему функционирует особо секретная папочка, в которой расписана судьба Стрельцова даже после его смерти в июле 1990 года. Человек умер, а дело его живет.

Я видел выписки из этой папочки. Шесть лет назад мне (генеральному директору научно-правового издательства «Юстиция-М» Эдварду Максимовскому. — А. Н.) принес их подполковник КГБ Владимир Калядин, честный советский контрразведчик, погибший через два дня после нашей встречи при невыясненных обстоятельствах. Из своих рук он показывал мне эти тексты — чтобы не попали на бумагу отпечатки моих пальцев».

Я согласен с господином Максимовским, что советская власть — бесчеловечна. И в бесчеловечности своей доходила порой до абсурда.

Но если считать, что она до такой степени глупа, то чем объяснить, что она отняла у России без малого век? И даже сегодня говорить о ней как о власти над многими умами (про глупость и не говорю) в прошедшем времени мне кажется преждевременным.

Футболист, надевший майку с гербом СССР, выполняя свой гладиаторский долг, пропагандировал строй. И делать теперь из Стрельцова правозащитника (не путать с полузащитником, что для форварда вдвойне обидно) не только смешно, но и некорректно по отношению к самому Эдуарду. Стрельцов интересен тем, что он — Стрельцов. Чужого и лишнего не надо ни ему, ни памяти о нем.

Народ наш действительно одурачивали, и до сих пор — правда, уже другими, не в такой степени зависимыми от КГБ, средствами — одурачивают. И все равно вряд ли надо льстить этому народу, предполагая, что он возьмется за оружие ради свободы одного футболиста.

Пафос такого сорта ставит под сомнение момент доказательства, а насколько я понял, в книге Максимовского важна не беллетристическая сторона (автор закончил литературный институт, но владение пером не его конек), а последовательная аргументация, уличающая судей в ошибках, допущенных в деле Стрельцова. Хотя, на мой взгляд, признание давления на судей из высшего государственного кресла превращает благородный труд разоблачения всецело зависимых от власти юристов в чем-то, извините, в мартышкин. Суд у нас и по сегодня оказывается неправым, когда не служит закону. Но ведь не служит — не так, значит, все просто.

Реабилитации, раз Эдуард Анатольевич Стрельцов, ее заслуживает, добиться необходимо. Но не скрою, что боюсь, как бы Стрельцова вновь не превратили в карту, которую разыграют, желая привлечь внимание не только к судьбе футболиста, но и к тем, кто ею озабочен, — в хлопотах о реабилитации излишен какой бы то ни было саморекламный привкус.

…Главка про одурачивание завершается следующим пассажем:

«Колонны рабочих не вышли из ворот Автозавода.

Отработав на Стрельцове новые методы управления массовой психикой, сверхзасекреченные группы переходят к другому, самому опасному для режима диссиденту. Наступило время Семичастного и Шелепина. Появляется бесчисленное количество анекдотов о Хрущеве».

Одурачивание, мне показалось, коснулось, как Чернобыль, всех.

И впору писать детективный роман «Два диссидента». Как диссидент посадил диссидента. Куда еще заведет нас сюжет реабилитации?

25

Мой приятель, выдававший себя в детстве за сына тренера «Торпедо» Маслова, в студенческие годы дважды за одну неделю попал в медвытрезвитель. Оправдываясь перед отцом — не Масловым, а профессором Общественной академии, — он доказывал, что во второй раз его забрали совершенно зря: он и не так уж сильно был выпивши и вдобавок находился в нескольких шагах от дома. «Леня! — сказал отец-профессор, — я тебе верю, что зря. Но со мной этого не могло бы случиться ни в первый, ни во второй раз. И по очень простой причине — я не пью!»

Маслову-тренеру приходилось сложнее. Он трезвенником не был — и не мог прибегнуть к такой веской аргументации. Правда, насколько помню, тот разговор с отцом моего приятеля от винокушества не отвадил.

Я к тому, что не выпей Эдик в «Российских винах» стакан сухого, еще вопрос: удался бы недругам Стрельцова их коварный план?

А пустой стакан из магазина по праву мог быть выставлен в бывшем музее спортивной славы вместо золотой «богини Ники», вручаемой за победу в мировом чемпионате по футболу.

26

В своем повествовании я отдалял этот день — 25 мая 1958 года — сколько мог. Но не в моей, к сожалению, власти вычеркнуть его из стрельцовской жизни.

Язык долго не поворачивался поблагодарить господина Максимовского за полное собрание письменных свидетельств всех участников пикника и ночевки на карахановской даче. Но какое же теперь повествование о Стрельцове без неприглядной картины веселого, может быть, но несчастливого для него дня?

…Зачитавшись протокольным описанием вещественных доказательств, я подумал — по ассоциации, которая сейчас станет понятной, — про Жерара Филипа: что бы он подумал, увидев эти предметы туалета? Не тот Жерар Филип, который Фанфан-Тюльпан или Жюльен Сорель (во второй половине пятидесятых французское кино вытеснило из нашего воображения индийское, и Раджу Капуру женская часть населения предпочла Жерара Филипа, не предполагая, как он их предаст, Жана Маре, который их тоже по-своему предал, Ива Монтана, певшего у нас в Лужниках), а тот Жерар Филип, который привез в Париж, чтобы позабавить своих утонченных знакомых, комплекты ужаснувшего француженок и французов дамского белья советского производства. Секс у нас в те времена происходил преимущественно в темноте, при погашенном свете — и на белье внимания не обращали, оно было исподним униформы. Но теперь через десятилетия, из следственных документов мы знаем и про ситцевый лифчик и фиолетовое трико вошедшей в историю футбола девушки из Пушкино Марины, и про белые (от торпедовской формы) поношенные трусы Эдуарда Стрельцова, известного, разумеется, Жерару Филипу, который в московском матче сборных СССР и Франции сделал символический первый удар по мячу, — а вот видел ли он игру Эдика в Париже, не знаю; знаю, что Ив Монтан встречался там с нашими футболистами.

Но я что-то заторопился к ночным событиям. А все защитники Стрельцова настаивают — и резонно — на выводах, сделанных из хроники дня. Правда, человек в потемках редко адекватен себе же, но при дневном свете.

Замечу, что отпуск футболистам сборной давался не на весь день, а только до шестнадцати тридцати — в шестнадцать тридцать футболистам предписывалось предстать перед начальством на стадионе «Динамо». Получается, что друзья из «Спартака» и «Торпедо» снова пошли на нарушение?

На допросе у следователя опытный Николай Петрович Старостин, мысленно расставшись с Огоньковым и Татушиным, отстаивал тем не менее спартаковский флаг. Сначала он рассказал про дисциплинированность Сергея Сальникова, а уж потом сознался, что отсутствия двух своих игроков на «Динамо» не заметил. Заметил ответственный работник спортивного министерства Андрианов. Начальник сборной команды Владимир Мошкаркин, известный в послевоенные сезоны торпедовский игрок, — соврал ему, что Стрельцов, Огоньков и Татушин на трибуне. Обман стоил Мошкаркину должности. Футболистов, выяснилось, он отпустил сам — они уговорили его дать им на отдых целый день.

В разные времена люди думают — говорят, по крайней мере, — по-разному.

В книге Максимовского приведен разговор писателя Моргина с Мошкаркиным. И Мошкаркин говорит, что обиды на Стрельцова за то, что потерял из-за него должность, не держит. Жалеет лишь об одном: не пойди он тогда на поводу у футболистов, не отпусти Эдика на весь день, поехал бы тот в Швецию и затмил бы Пеле. В этом же разговоре он вспоминает, как в ЦК коммунистической партии в комиссии по выездам они с Николаем Николаевичем Романовым отстаивали Стрельцова, когда им сказали там, что пускать Эдика в Швецию не стоит: есть мнение, что он собрался остаться за границей. И он считает, что произошедшее на даче Караханова — не случайность, а провокация. Зачем же он отпускал туда Стрельцова? По логике тех, кто придерживается этой версии, легко и объяснить: почему же после осуждения Стрельцова на административной карьере Мошкаркина не поставили крест? Я никогда специально не затевал со Стрельцовым разговора о Мошкаркине, но, читая взволнованное исследование писателя Моргина, вспомнил, как Эдик сострил по поводу возвращения Владимира Владимировича на завод в качестве помощника директора. Мошкаркин сказал, что хочет умереть на родном заводе. «Бог смерти не даст», — Стрельцов не стал скрывать своего иронического отношения к старшему товарищу. Незлобивый Стрельцов считал, что этой реплики ему не простили — и не стали устраивать торжественных проводов из футбола.

Мошкаркин теперь говорит, что на Стрельцова год-два до наказания целенаправленно давили, испуганные тем, что своей любовью у народа он затмил «великих советских деятелей».

А почему Яшин не затмил? Нетто? Бобров — в свое время? Мне возразят: Яшин не пил и не безобразничал на людях, но Бобров-то и, лишившись сталинского покровительства, вел себя в чкаловско-стахановском стиле. Мундир выручил? Военный мундир не такие уж широкие права дает вести себя вольно. В погонах и на гауптвахту запросто залетишь, и в дальний гарнизон. И лишиться их не фокус — погон.

Придирались, чего и говорить, к Стрельцову, но вот насчет того, что душили целенаправленно… Не вижу я единства в начальственном наезде — Эдику и покровительствовали наверху (пусть не на самом), и вытаскивали за уши из неприятностей, в которые он не только же по чужой вине влипал, но и по своей тоже. И шанс ему, как никому другому, давался — выскочить из вращения беличьего колеса. Но ему на роду, наверное, было написано за все платить — расплатиться по-царски: судьбой, которая, не дав ему остаться невредимым, все-таки вернула в итоге на поверхность.

…Приму обвинения в чистоплюйстве, но в помойку фактов и предположений дальше, чем по щиколотку, не готов вступить, тем более что обстоятельнее погрузились за меня другие. Кроме того, юридическая казуистика мне недоступна — и записанному в протоколах я все-таки верю, пусть с оговорками и с известной завистью к тем, кто не видит на солнце Стрельцова вовсе никаких пятен и клокочет от нерассуждающей влюбленности. Я на такую влюбленность, увы, не способен. И в протоколах, к сожалению, нахожу подробности, которые ни под диктовку не напишешь, ни сочинишь.

Поэтому вверяю себя сюжету.

Итак, они отправились на пикник — от московской двадцативосьмиградусной жары к прохладе Тишковского водохранилища. Трое футболистов и человек со стороны, как говорят артисты, из публики — Караханов. Он и Татушин ехали с девушками. Девушек для Стрельцова и Огонькова предстояло организовать — за это бралась подруга Татушина Инна.

Главная — уж не знаю: по кагэбэшному или по житейскому сценарию — героиня Марина Лебедева сажала картошку. Инна пришла за ней на огород.

Отец Тамары — девушки, доставшейся впоследствии Огонькову, оказался доверчивым читателем фельетона Нариньяни и отговаривал дочь встречаться с футболистами. Но Инна ей сказала: «Одевайся постильнее, они одеты очень шикарно». Тамара причесалась и надела «танкетки» — по дому она ходила босиком. Марину торопили — и она собиралась менее тщательно: помыла у колонки руки и ноги, а причесывалась и чистила ногти на ходу…

Рассказ Марины — и в следовательской записи — показался мне наиболее выразительным: везло Стрельцову на женщин-рассказчиц с несомненной писательской наблюдательностью: «Я сняла босоножки и положила их в машину. Потом с Тамарой пошли опять к воде. Там я спросила у Тамары — кто каждый из приехавших.

Она мне сказала, что светленький — Стрельцов, кто нас вез — Татушин, в тюбетейке — Огоньков, а черненький — Караханов. (Как нарочно, и в изначальной изобразительной расстановке: Стрельцов — светленький, а Караханов — черненький. — А. Н.) Затем я и Тамара подошли ко всей компании, которая уже готовила закуску на ковре.

…На ковре, когда мы стали закусывать, я сидела со Стрельцовым. Я пила коньяк — одну четвертую граненого стакана, из четырехугольной бутылки с «Особой» водкой выпила опять четверть стакана, четверть стакана шампанского.

Вина не хватило, и Тамара со Стрельцовым, Огоньковым и Карахановым поехали за вином. Они привезли две-три бутылки пива, две-три бутылки «Старки». Я выпила четверть граненого стакана «Старки». Закусывала я фаршированным перцем, яблоками, апельсинами, маринованными огурцами.

Когда мы кушали, то я еще сомневалась, что это футболисты, и думала, что они выдают себя за них. Но проходящие мимо ребята с лодкой узнали их и предложили им сыграть в футбол. Футболисты отказались. После этого я перестала сомневаться, что они те, за кого себя выдают…»

Девушкам вряд ли понятна была нервозность в поведении этих нарядных парней, пока они не выпили. Футболисты торопились выпить, чтобы окончательно успокоиться — и отдыхать без тревожных мыслей. Они договорились с Мошкаркиным и, кажется, даже с Качалиным, что не приедут на «Динамо». Но пришлось сочинять уважительную причину — день рождения чьего-то родственника. Поэтому выпивка вроде бы оговорена. Однако если что случится, если что будет не так, тренер и эту санкционированную отлучку припомнит. Не станет защищать, если начальство к ним за что-нибудь придерется. Татушин и Огоньков за свое положение в сборной не беспокоились. Но быть при любом конфликте в компании со Стрельцовым все равно для них оказывалось наилучшим вариантом. Его-то всегда прощают — простят при случае и Татушина с Огоньковым. У Татушина случались проколы — в Германии он задержался со знакомой русской учительницей и к сроку не прибыл в гостиницу. Но тоже ведь сошло. Ну, в общем-то, чего страшного могло с ними случиться за оставшиеся до отъезда дни? Дальше фронта — утешали они себя — то есть чемпионата в Швеции не пошлют. Напитки шибанули наконец — и все трое повеселели. Смешению напитков люди, знающие футболистов, не удивились бы — без шампанского никак нельзя. Но раз последний день гуляем, то и от чего покрепче глупо отказываться. Семь бед — один ответ…

«Покушав и выпив, — рассказывает Марина, отчасти, наверное, забыв, что за выпивкой на пленэре последовало, — мы играли в футбол…»

А вот с девушками в футбол чего же не сыграть. И сами со вчерашнего дня соскучились по мячу. Кто бы знал, что проводят они прощальный матч — больше никогда они друг с другом не сыграют, а Татушин с Огоньковым последний раз выступают (во всех смыслах) в качестве футболистов сборной СССР.

После футбола девушка Татушина Инна уехала со Стрельцовым кататься на машине — и Марина поняла, что «Огоньков очень боялся, что Стрельцов, который разбил свою машину, разобьет и его машину. Поэтому в „Москвиче“ я, Тамара, Огоньков и Татушин поехали искать Стрельцова с Инной, но мы их не нашли и вернулись. Когда мы приехали на поляну, то машина, на которой уехал Стрельцов, уже стояла и Стрельцов с Инной уже были среди компании».

Татушин напрасно ревновал. Инна оставалась ему верна. Из исторической дали с долей цинизма спрошу: к лучшему ли? Уступи Борис Эдику подругу — и никакого бы скандала… Ну, испортились бы отношения между игроками, зато оставались бы в сборной оба…