СКОРЫЙ СУД
СКОРЫЙ СУД
27
Эдик вел себя под следствием, как в наиболее провальных своих матчах, — не мог заставить себя включиться в действие. Судя по случайной фотографии, где он снят перед столом следователя, он в глубокой апатии, из которой и не пытается выбраться. Ни малейшей активности в поисках оправдания. Глухая, сплошная, детская обида на всех. Нежелание ни в чем оправдываться. Обвиняете — обвиняйте. Не снизойду до оправданий. Себя ему жалко было до детских опять же слез, когда понял, что команда уехала без него. Он чувствовал себя преданным, брошенным. И — впервые в футбольной жизни — ненужным. Сначала, как в страшном сне, хотелось поскорее проснуться — стряхнуть это наваждение. Он легко купился на предложение следователя: поскорее признаться во всем — выполнить формальное требование и сразу же выйти на свободу, успеть, как год назад в Можайске, вскочить в мчащийся к футбольным полям поезд.
В один из наших редких на эту тему разговоров он сказал вдруг, задним числом хорохорясь, что все мог тогда сделать, чтобы его освободили, а не захотел. Но я так и не понял: а ЧТО же он мог тогда, когда дверь камеры за ним захлопнулась? Жениться на потерпевшей? Так он, по настоянию Софьи Фроловны, и соглашался на такую женитьбу. Свалить вину на Караханова? Между прочим, Караханова, если считать его агентом КГБ, конспирировали тщательно: в фельетоне он назван был околофутбольным болельщиком, «по какому-то недоразумению получившим погоны офицера». Но про Караханова-насильника я ни от Стрельцова, ни от кого из футбольного мира никогда не слышал… Я, правда, допускаю, что не сознававший за собой вины Стрельцов — мог ли Эдик поверить, что какая-нибудь женщина не захотела бы отдаться ему добровольно, а он, по его-то характеру, привыкший, что все с ним в жизни происходит само собой, прибег к силе? — готов был тем не менее принять на себя все неприятности, как бы велики они ни были. Он не переставал себя чувствовать в камере тем Стрельцовым, которому все прегрешения простят за то, что он в состоянии сделать на футбольном поле, особенно когда знает, что вину надо смыть кровавым потом. Он готов был ответить один за всех — такую силу он в себе по-прежнему чувствовал.
Хотя, конечно, всей тяжести последствий вообразить тогда не мог.
Он говорил мне, что в следствии наступил для него момент, когда все ему до такой степени обрыдло, осточертело, сама атмосфера тамошняя до того стала невыносимой, что хотелось одного — поскорее бы они решили, что с ним делать. Шел июль, а он все сидел в Бутырке — и любая перемена обстановки представлялась ему чуть ли не освобождением. С мыслью о настоящем освобождении в обозримом будущем он распростился. Ему предъявляли обвинение по двум статьям — вспомнили и драку на Крестьянской заставе, она потянула на злостное хулиганство.
28
«Когда с Эдиком это случилось, — рассказывает Алла, — я, конечно, была в ужасе. Какой стыд и срам.
У меня была школьная подруга — моя Эллочка Поляк, такой очень человечек сердечный, она ко мне прибежала и говорит: «Нам с тобой надо ехать в эту Бутырскую тюрьму». — «Ты что, с ума сошла? Как это мы поедем в тюрьму?» — «Надо, надо, как это с ним такое случилось, а мы еще толком ничего и не знаем! Милку заворачивай и едем». Господи! Набрала сумку пеленок, поехали. Ребенок-то — крошка (два месяца).
«Передачу не берем, уже была передача». — «С кем поговорить, чтобы я его увидела?» — «Вот, идите в эту комнату». Вошла, сидит дяденька — милиционер такой пожилой, тучный. «Что? Почему? К кому?» Всё говорю, называю. Он так посмотрел на меня и говорит: «Деточка, хватай своего ребенка и беги отсюда, не нужно тебе его»… Ой, думаю. Боже, думаю, какое о нем мнение, а я еще тут стою и чего-то прошу. Я вышла и Элке говорю: «Едем и все, и больше никогда и никуда»».
Алла не рассказывает, что просила дать ей доверенность на машину — у нее на руках как-никак был маленький ребенок. Но Стрельцов решил, что матери машина нужнее — она больна, работать не сможет. И понимал же Эдик, что никто не будет так добиваться его освобождения, сокращения ему срока, как мать. Софья Фроловна действительно в хлопотах за сына была неистовой. И в кабинетах, где сначала на нее позволяли себе кричать — командиров понять можно: считалось, что дело Эдуарда находится под контролем у Хрущева и после суда — стали ее побаиваться.
А жена Алла оформила развод с зека Стрельцовым.
29
На суде футболистов не было. Только Татушин и Огоньков как свидетели.
Судебное заседание проходило при закрытых дверях.
Я о нем знаю со слов Андрея Петровича Старостина, которого все-таки туда пустили.
Старостин говорил, что все выглядело фарсом (включая кокетство с залом потерпевшей, державшейся героиней и намекавшей, что у них с Эдиком все еще сладится), если бы не обух приговора — двенадцать лет строгого режима (это уже после ходатайства рабочих ЗИЛа о смягчении).
Все эти советские запреты и секреты лучше всего работали на слухи и молву, которые и превращаются со временем в лучший материал для мифов и легенд.
Закрытый суд и недомолвки в печати только упрочивали стрельцовскую славу — ему от нее в заключении вряд ли делалось легче, но от забвения он был застрахован.
Людям юридически образованным, когда у них сегодня в распоряжении материалы по делу Стрельцова, не так уж трудно усмотреть ошибки и нарушения в действиях тех, кто судил и непомерно жестоко осудил Эдуарда. Но система, существовавшая для выполнения воли властей, и предусматривала нарочитую неквалифицированность. Тем более что защитить Стрельцова в создавшейся ситуации никто не мог, если бы и захотел. Я поэтому и не ищу виновных, навлекая, вероятно, гнев тех, кто встал на его защиту, когда Эдику, на мой взгляд, она уже не нужна.
Аргументы адвоката Мидовского, изложенные в кассационной жалобе, по-моему, перекликаются с фельетонами в «Комсомолке». Только газетчики требуют ужесточения наказания, берут на себя функции прокурора, адвокат же, как адвокату и полагается, добивается смягчения. Кассационная жалоба — точно такой же документ времени, как и фельетоны, — на эти тексты спроецирована официальная советская мораль. Мидовский пишет: «Суд не учел, что Стрельцов явился жертвой меценатской опеки и уродливых методов воспитания молодых футболистов со стороны бывшего руководства Комитета по физкультуре и спорту, общества „Торпедо“, общественных организаций завода имени Лихачева и ряда других ответственных „покровителей“ футбола.
Насаждая органически чуждые советскому спорту делячество, профессионализм и нездоровый азарт, в безоглядной погоне за лаврами побед на футбольном поле, за количеством забитых голов, эти люди видели в Стрельцове лишь футболиста, забыв о нем, как о человеке (просто Аллины слова процитированы. — А. Н.).
Не заботясь о его духовном и культурном росте, они создали вокруг него ореол громкой славы «исключительного» и «незаменимого» центра нападения и атмосферу преклонения перед кумиром болельщиков.
По делу известно, что, будучи брошен отцом в четырехлетнем возрасте, Стрельцов воспитывался одной матерью, неразвитой, полуграмотной женщиной; несмотря на эти неблагоприятные семейные условия, Эдуард пришел в столичный спортивный мир скромным, застенчивым, вежливым и дисциплинированным юношей, который не пил, не курил и краснел при замечаниях со стороны тренера.
Знакомство Стрельцова со спиртными напитками произошло не где-нибудь в пивных, а на официальных банкетах, где восхищенные его первыми блистательными успехами меценаты поили семнадцатилетнего рабочего паренька дорогим коньяком, а чтобы это не выглядело непедагогично, искусственно завышали его возраст в печати до двадцати четырех лет (см. «Футбольный календарь» за 1954 год, стр. 53). (В календарике на самом деле возраст указан неправильно, но удивительно, как еще до начала первого в стрельцовской карьере сезона удалось предусмотреть тот грешный путь, на который толкнут его меценаты… — А. Н.).
Ездившему до этого на электричке юноше, по окончании матча подавались комфортабельные «ЗИЛы» и «ЗИМы», в то время как остальным игрокам приходилось довольствоваться автобусом. (Этот факт и Нариньяни возмутил, но Валентин Иванов что-то не припомнит, когда им с Эдиком подавали лимузины. — А. Н.).
Для него останавливали скорый поезд, к нему на дом снаряжали посыльных с подарками, его засыпали премиями, шили ему костюмы у лучших портных, отдыхать отправляли в правительственный санаторий.
В двадцатилетнем возрасте — он уже заслуженный мастер спорта, обладатель отдельной квартиры, «Победы» и солидного годового дохода при отсутствии понятия о том, что такое труд, производство. (Примечательна адвокатская логика: с одной стороны, обвинение футбольных начальников в том, что они насаждают профессионализм, а с другой — упрек профессиональному футболисту, что он не знает, что такое труд: прикажете понимать футболистов как профессиональных отдыхающих? — А. Н.).
Тлетворное, развращающее влияние этой шумной и щедрой опеки и бесконечных восхвалений и воспеваний способного спортсмена не замедлили сказаться на его характере и поведении, со Стрельцовым происходит зловещая метаморфоза: от бесконечных почестей и дифирамбов у него кружится голова (да и у многих на его месте закружилась бы), поскольку ему внушили, что он незаменим и почти гений, что ему все дозволено, то он становится развязным, самоуверенным, пренебрегает честью коллектива, нарушает спортивный режим, начинает все чаще выпивать и совершать антиобщественные поступки.
Вместо того чтобы вовремя осадить его, поставить на место, наказать и тем самым спасти от дальнейшей моральной деградации — «добрые дяди» меценаты мягко журят его, сквозь пальцы смотрят на его эксцессы, больше того, они ограждают Стрельцова от справедливой критики, преследуя тех, кто осмеливается высказать правду о неблаговидных поступках знаменитого центра нападения.
Чувство полной безнаказанности растет в Стрельцове и приводит, наконец, к роковой развязке.
Стрельцов должен ответить за совершенное им преступление, но сделать его «козлом отпущения» было бы несправедливо: наряду с ним несут ответственность (пусть не перед судом, но перед нашим обществом) лица, морально растлившие, развратившие, толкнувшие на преступление и погубившие способного спортсмена в период самого расцвета его спортивного таланта».
Насчет «козла отпущения» трудно не согласиться. Но уж очень глубоко утоплена здравая мысль в потоке фраз, неотличимых от обвинения. Возможно, правда, что я не вполне понимаю специфику адвокатской работы.
«Врезал» адвокат Мидовский и потерпевшей Лебедевой за «чересчур легкомысленное поведение, давшее Стрельцову повод для обращения с ней не как с целомудренной девушкой, а как с доступной женщиной». (Чуть было не добавил: и поделом врезал, вспомнив, как заменила она не имевшее силы заявление о прощении на текст, вновь требующий наказать насильника — ну да, наверное, на Марину и на ее маму снова надавил следователь: самое первое заявление она писала чуть ли не под его диктовку, когда следователь пришел двадцать шестого мая к ним домой.)
«Защита Стрельцова не ставит, разумеется, перед собой цели выгораживания Стрельцова, оправдывая его насилие за счет огульного чернения морального облика потерпевшей.
Но вместе с тем защита видит в ее фривольном, недопустимом, легкомысленном (кстати, нехарактерном для нее) поведении со Стрельцовым логическую предпосылку его поступка и смягчающее, в известной мере, его вину обстоятельство.
Описанные ниже взаимоотношения между Лебедевой и Стрельцовым, предшествовавшие преступлению, наглядно свидетельствуют о том, что она явилась жертвой не только насилия со стороны сильно захмелевшего, едва державшегося на ногах Стрельцова, но и своего собственного неправильного поведения с ним».
И дальше — на казенной бумаге: вино, колени, переход на «ты», поцелуи в разные места, незнание кавалером о девственности партнерши…
Адвокат просил оправдательного приговора по обвинению в хулиганстве. А с обвинением в изнасиловании и он, и, под его влиянием, клиент согласились — и оспаривали лишь меру наказания. Мидовский просил пять лет лишения свободы…
Кассационные жалобы Верховный суд республики не удовлетворил.
Среди болельщиков ходили слухи, что Эдика засудили за вызывающее поведение в судебном заседании. Что он судей сердил, вступая с ними в пререкания, что говорил: «Лучше бы я остался во Франции — меня приглашали…»
Но ни с кем в суде Эдуард не спорил, держался с достоинством, потерпевшей Лебедевой принес извинения, ни про какую заграницу не вспоминал.
От последнего слова он отказался.
30
У меня дома хранится открытка (как автограф Стрельцова текст ее воспроизведен на обложке второго издания книги мемуаров Эдика, изданных уже после его смерти):
«Здравствуй, дорогая мама!
Мама, Верховный суд утвердил приговор. Скоро, наверное, направят в лагерь. Мама, за меня не беспокойся. Все будет хорошо. Береги свое здоровье, себе ни в чем не отказывай. Если будет тяжело, то продай машину. Мама, купи мне сапоги и подбей их подковами, чтобы они не стаптывались. Найди какой-нибудь плохонький свитер и все это принеси 18 числа. Если не успеешь, то в следующий раз принеси обязательно. Погода стояла плохая, идут дожди, а у меня прохудились ботинки. Еще принеси носки теплые и шапку зимнюю черную каракулевую. В лагере, говорят, дают плохую. Писать больше нечего…»
Из Москвы он еще раз напишет матери до конца августа — из пересыльной тюрьмы.