ВОЙНА

ВОЙНА

Это не кризис, это Кристи не дает людям спать по ночам.

Анонс романа «Убить легко» в газете, 1939 г.

Я не слишком молода, дорогой, а три года — большой срок.

Из письма Максу Мэллоуэну, декабрь 1944 г.

Годы до, во время и после войны — самые продуктивные в писательской жизни Агаты. Созданные в это время книги наполнены эмоциональным содержанием, несущим отпечаток авторского опыта, что делает их принадлежащими к несколько иной категории: «Смерть на Ниле», «Печальный кипарис», «Пять поросят» и «Лощина». Есть и такие, которые под внешним мастерством обнаруживают необычайную глубину: «Убийство под Рождество», «Убить легко», «И никого не стало», «Зло под солнцем», «Н или М?», «Труп в библиотеке», «Каникулы в Лимстоке», «По направлению к нулю», «Берег удачи» и «Кривой домишко». В этот период Агата также написала лучшие сборники рассказов — «Убийство в проходном дворе» и «Подвиги Геракла». И наконец, тогда же она создала два превосходных вестмакоттовских романа — «Разлученные весной» и, быть может, вообще лучшую свою книгу «Роза и тис».

Не грех повторить: Агата была писателем. Отрицать это, как говаривал Пуаро, значит отрицать очевидное. (Кто еще написал так много? Блайтон? Вудхаус? Оба они, как и Агата, создали убедительный мир художественной реальности.) В тоже время нельзя не признать, что во время войны Агате приходилось много писать: ее финансовое положение изменилось, на какое-то время она оказалась вынужденной жить впроголодь. И все же это не объясняет безудержной продуктивности тех лет, яркости книг, созданных как бы под давлением обстоятельств, и того факта, что, когда у нее выдалось всего несколько свободных дней — бесценная удача во время войны, — она потратила их на то, чтобы закончить «Разлученных весной». Да, ей приходилось писать для денег, но она и не могла не писать. Вот так просто.

«Вы считаете меня успешной? Как смешно», — говорит Генриетта Савернейк в «Лощине».

«— Ну конечно же вы успешны, моя дорогая. Вы художница. Вы должны гордиться собой; вы не можете не быть успешной.

— Я знаю, — сказала Генриетта. — Мне это многие говорят. Но они не понимают… не понимают главного… Скульптура не то, что можно задумать, а потом успешно претворить в жизнь. Это нечто, что на тебя наваливается… наваливается так, что ты чувствуешь себя схваченной за горло и рано или поздно оказываешься вынужденной искать пути примирения. Тогда ненадолго ты обретаешь покой — пока это не навалится снова».

То, как легко — на сторонний взгляд — Агата писала, и то, какие — на первый взгляд «легкие» — книги создавала, дало критикам повод считать ее плодовитость само собой разумеющейся. Но то, что она делала, было незаурядно. Писательство стало важнейшим делом ее жизни, пусть она сама предпочитала так и не считать. «В жизни это было никому не заметно, она была так скромна, — писал ее друг А. Л. Роуз. — [Но] ее личность как писателя — совсем другое, словно бы это были два разных человека».[293]

Да, два: потому что Агата хотела иметь и обычную жизнь. Она ее «вскармливала». Она жила ею ради собственного удовольствия, и это было существенно важно для ее работы; это было своего рода наркотиком, поскольку, в отличие от большинства писателей, других она не употребляла. Как писал Роуз, «внешне у нее была полноценная, нормальная социальная жизнь, в которой было все: семья, два замужества, друзья, гостеприимство, развлечения, забота о доме (в чем она была большая мастерица), хождение по магазинам (что она обожала)… Но все это состояло на службе у другой ее жизни — жизни в мире воображения».

«Уже много лет назад Генриетта усвоила этот трюк: запирать мозг в водонепроницаемое помещение. При этом она могла играть в бридж, вести интеллектуальную беседу, четко выражать свои мысли в письме, но отдавала любому из этих занятий лишь ничтожную часть сознания».[294]

В 1930-е годы в жизни Агаты сложился определенный уклад, который впоследствии раскололся на войну, разлуку, тревогу, смерть. Страдания не имели того накала, какой она познала в 1926-м, но вновь обретенная радость жизни, на которую она решительно настроилась, могла быть поколеблена, если бы она где-то в самой глубине себя не сумела изолироваться от реальности. Простой ответ: замужество принесло ей чувство защищенности. Но в действительности все было не так просто. Правильнее сказать, что замужество позволило ей стать той личностью, какой она была, когда на самом деле чувствовала себя защищенной: иными словами, стать ребенком, чье воображение, скитаясь, забрело на территорию взрослых и очутилось среди взрослых тайн.

В 1930-е годы Питер был умерщвлен в «Немом свидетеле» («brave chien, va!») и действительно умер в следующем, 1938 году. «Мой маленький дружок и верный товарищ в любой беде, — писала Агата Максу в 1930 году. — Ты не знаешь, что значит в истинно плохие времена не иметь никого на свете, к кому можно было бы прильнуть, кроме собаки». Питер был ее «ребенком», и позднее она вспоминала, как он, «ревнуя, втискивался между нами». Макс любил собак, но Агата их обожала — за великодушие и преданность, качества, которые она ценила превыше остальных.

Макс любил и Эшфилд, по крайней мере так он говорил в первое время. «Ты можешь не сомневаться, что я буду считать Эшфилд своим домом, ибо любое жилище будет для меня домом, если в нем будешь ты, и мне будет приятно думать, что ты не утратила дорогую тебе память о былых временах».[295] Однако по отношению к Максу Агата была чутка, как никогда не была по отношению к Арчи, и знала, что его гнетет хранящаяся в этом доме память о той части ее жизни, в которой его еще не было.

Есть и другие причины, заставившие ее продать Эшфилд в конце тридцатых. «Когда-то вся эта местность представляла собой тихий сельский уголок в пригороде Торки: три виллы на холме да дорога, ведущая к деревне. Сочные зеленые луга, где весной я любила наблюдать за ягнятами, теперь сплошь застроены маленькими домишками. На нашей улице не осталось ни одного знакомого. Эшфилд превратился в пародию на себя самого». Быть может, Агате было слишком больно видеть эти перемены, поразившие ее дом: ведь он никогда не умирал в ее памяти. Но когда Макс сказал: «Знаешь, Эшфилд начинает причинять тебе беспокойство», — это было зашифрованным посланием, и она его поняла. И продала дом. В тот момент это казалось правильным, но когда в 1960-х дом разрушили, она плакала, как ребенок. «Иногда я чувствую себя такой бесприютной, — писала она Максу в 1944 году, — и ловлю себя на мысли: „Я хочу домой“, — и тогда мне кажется, что у меня нет дома, и я тоскую по Эшфилду. Я знаю, ты не любил его, но это был дом моего детства, а это много значит».[296]

В конце 1934 года Агата купила совсем другой дом — дом Макса, как она его называла. Уинтербрук в Уоллингфорде (откуда было удобно ездить в Оксфорд; этот дом она описала в «Немом свидетеле» как Маркет-Бейзинг) был элегантным, но по-домашнему уютным зданием, окруженным прелестным садом, который простирался до самой Темзы. Фасадом в стиле эпохи королевы Анны он почти выходил на главную дорогу, но был скрыт от нее густыми зарослями остролиста; задняя часть дома была построена в георгианском стиле; помещения для прислуги и конюшни — в стиле XVII века, и еще на заднем дворе был обнесенный стеной огород. Главная спальня выходила окнами на лужайку, посреди которой стоял раскидистый кедр, отбрасывавший густую мирную тень. Этот же вид открывался Максу из окна кабинета-библиотеки — специально для его удобства вдвое удлиненной комнаты, всегда заполненной сигаретным дымом, уютно заставленной журналами по археологии и томами Геродота, «лучшего сплетника античности», по выражению Макса.

А. Л. Роуз часто обедал в Уинтербруке: «…уютный, теплый, гостеприимный интерьер, типичный для верхушки среднего класса, — писал он в дневнике, — со всеми его удобствами и приспособлениями, прелестным фарфором и отличной мебелью, которую позволяло им покупать процветание Агаты… солнечный дом с гостиными, выходящими окнами на просторные заливные луга, спускающиеся к реке».[297]

Квинтэссенция Средней Англии, как и весь Уоллингфорд, — разумеется, идеальный дом для Агаты Кристи. Но стать владелицей дома своей мечты Агате еще предстояло.

Гринвей-Хаус, волшебная белая шкатулка, расположившаяся над сверкающим Дартом; Гринвей с его романтически диким садом; Гринвей, укорененный в истории Девоншира и одновременно выглядящий с его призрачной бледностью так, словно он может в любой момент раствориться в воздухе. «Я сидела на скамейке напротив дома над рекой, — писала Агата Максу в 1942 году. — Он был ослепительно белым и очаровательным — отрешенным и безучастным, как всегда, — и при виде его красоты меня вдруг пронзила острая боль… „Он слишком дорог для нас“. Но какой восторг владеть им! У меня даже дыхание перехватило, когда я сидела там — в самом прекрасном месте на Земле — и думала об этом».[298]

Это был тот самый дом, каким она воображала Эшфилд в своих детских фантазиях: река в конце сада, за привычными дверьми — неведомые просторные комнаты… Все это стало теперь реальностью. Агата купила Гринвей в 1938 году за шесть тысяч фунтов — невероятная, смешная сумма, равная приблизительно двумстам фунтам стерлингов в нынешних деньгах, но охотников взвалить на себя заботу о таком доме и тридцати трех акрах земли в придачу было не много. С помощью архитектора Гилфорда Белла (племянника ее подруги Эйлин, у которой она гостила в Австралии во время Имперского тура) Агата восстановила идеальные георгианские пропорции своего нового приобретения. Крылья были пристроены к дому в 1815 году, но Гилфорд убрал их, вернув дому былую симметрию и изысканность. Главные комнаты выходили в центральный холл: библиотека, столовая и малая гостиная, которая, в свою очередь, вела в большую гостиную с высокими белыми окнами, открывающими вид на маленькую потайную лужайку. На втором этаже было пять комнат, в том числе большая хозяйская спальня, а также огромная туалетная комната, обшитая деревом, как любила Агата. Наверху имелось еще несколько спален и комната для Розалинды; за домом стояла большая постройка с помещениями для слуг, кладовой и необъятной кухней с высоким потолком. Все здесь было высоким, глубоким и правильным. И в то же время повсюду царил дух тайны и волшебства. Величественный дом, чтобы жить на широкую ногу, — и одновременно нестрогий и спокойный, хотя его красота казалась слишком шикарной, чтобы он мог стать таким, каким был когда-то Эшфилд.

Изначально Гринвей был построен году в 1530-м, но разрушен — вероятно, огнем — два столетия спустя. Агата делала заметки об истории своего владения (у ее матери была такая же привычка записывать факты на клочках бумаги): «Название получил от „grain way“ — „зернового пути“ через Дарт. Принадлежал семейству Гилберт. Сэр Хамфри Гилберт, открыватель Ньюфаундленда, родился там в 1537 году. Вторым мужем его матери был один из Рейли… Отстроен заново в 1780-х…» Это был знаменитый дом, вроде Агбрука, что неподалеку от Эксетера, где Агата познакомилась с Арчи. Он принадлежал девонскому прошлому, в котором жила ее душа. В детстве она видела его с реки (Клара тогда указала на него), теперь он ей принадлежал. Агата была слишком умна, чтобы считать само собой разумеющимся, что живет в доме, который могло создать лишь ее воображение. Она бродила по саду — среди спутанных зарослей переросших редких растений, — который они с Максом начали приводить в порядок, и чувствовала, что действительно живет во сне.

Она напишет в поздних своих книгах, что это место казалось слишком красивым, чтобы быть реальным: здесь происходит действие «Ночной тьмы» («Одного дома, знаете ли, недостаточно. Он должен иметь оправу. Она не менее важна») и «Вечеринки в Хэллоуин» («Если бы ваше желание могло осуществиться, что здесь было бы?» — «Сад, по которому гуляли бы боги»). Однако в обоих романах желание создать красоту приводит к злу. Одной красоты недостаточно: нужны смирение, сердечность и человечность. «Но, увы, не будет цветущего сада на острове в греческих морях… Вместо этого будет Миранда — живая, молодая и красивая».

Еще раньше она использовала Гринвей как место действия в романах «Пять поросят» и «Причуда мертвеца», и в обоих он становится местом убийства. Одна жертва умирает в Оружейном саду на берегу Дарта, другая — в зловещем лодочном сарае.[299] Дом описывается как неправдоподобно красивый, хотя в описании нет и намека на собственные отношения с ним Агаты. «Это был изящный дом, с прекрасными пропорциями» — таково скупое описание Нэсси-Хауса в «Причуде мертвеца». «Миссис Фоллиат прошла через левую дверь в маленькую, со вкусом обставленную гостиную и дальше — в большую гостиную, находившуюся за ней»: точное воспроизведение расположения этих комнат в Гринвее.

Нэсси-Хаус — родовое поместье Фоллиатов, и хотя его бывшая хозяйка живет теперь в сторожке, к Нэсси у нее сохранилось отношение, которого Агата к Гринвею разделить не могла. Пуаро называет дом «грандиозным и благородным жилищем», и миссис Фоллиат «деловито подтверждает это кивком: „Да, его построил прапрадед моего мужа в 1790 году. На этом месте прежде стоял елизаветинский дом. Он разрушился от ветхости и сгорел в 1700-м. Наша семья жила здесь с 1598-го“».

В глубине души Агата завидовала этой небрежно осознаваемой знатности миссис Фоллиат. «Миссис Фоллиат из Нэсси-Хауса, наследница древнего рода храбрых мужчин…» Сама Агата больше напоминает своего умного коротышку-детектива, который стоит и смотрит на дом в некотором ошеломлении. «Какое прекрасное место, — сказал Пуаро. — Красивый дом, красивый пейзаж. Есть в нем безграничный покой и великая безмятежность».

Агата испытывала глубокую, но сдержанную гордость, оттого что смогла купить этот удивительный дом на собственные средства. Но она восхищалась теми, кому не было нужды покупать, работать, прилагать усилия, теми, кто не менялся и не сомневался, кто не мог быть никем иным, кроме как самим собой. Миссис Фоллиат принадлежит Нэсси-Хаусу так же естественно, как деревья, произрастающие на его земле, и, живя в сторожке, остается тем же человеком, каким была бы, продолжая жить в доме. Та же мысль лежит в основе «Розы и тиса».

«…это была убогая комната. В центре ее, поджав под себя ноги, сидела и вышивала Изабелла… Чувствовалось, что она и комната не имели друг к другу никакого отношения. Она находилась здесь, в самой ее середине, но с таким же успехом могла находиться в центре пустыни или на палубе корабля. Это был не ее дом. Это было место, где ей просто случилось в данный момент очутиться».

В детстве Агата мечтала стать титулованной «леди» и стала ею. Благодаря рыцарскому званию мужа она оказалась «леди Мэллоуэн», а потом и «дамой Агатой» в соответствии с титулом, пожалованным ей самой.[300] Была она и хозяйкой Гринвей-Хауса. Но ее представление об аристократизме ничего общего с этим не имело: аристократизм, как она считала, нельзя приобрести, его нельзя достичь или ему научиться. Аристократизм — это магия, коей Изабелла, «принцесса, заточенная в разрушенном замке», завораживала Джона Гэбриэла, энергичного, блистательного мужчину, который в нее влюбился.

«Я не хотел быть обычным мальчиком. Я пришел домой и сказал отцу: „Папа, когда я вырасту, я хочу быть лордом. Хочу быть лордом Джоном Гэбриэлом“. — „Но ты никогда им не станешь, — ответил он. — Лордом надо родиться. Тебя могут сделать пэром, если ты станешь достаточно богатым, но это не одно и то же“. Но это не одно и то же. Есть нечто… нечто, чего у меня никогда не будет… О, я вовсе не имею в виду титул».

«Роза и тис» — сложное произведение: это книга о сословиях, но еще больше — о тайне, заключенной в человеке. Будучи вполне уже зрелой женщиной, Агата по-прежнему обожала все загадочное и непостижимое. Она становилась старше и резче, грузнее и прожорливее, самодовольнее и самоувереннее, но мечты ее не менялись.

Жизнь Макса тем временем развивалась по плану. Проведя сезон в Арпачии — на первых раскопках, которыми руководил он сам и которые официально были оплачены его спонсором, Британской школой археологии,[301] он в 1935 году вместе с Агатой отправился в Сирию, в Шагар-Базар. Два года спустя они начали раскопки Телль-Брака, милях в двадцати дальше. «Теперь он работал самостоятельно и давал полную волю своим талантам, — было сказано о нем впоследствии. — Успех следовал за успехом».[302] Ничуть не преувеличивая: все зимние месяцы он лично руководил своими рабочими на раскопках, а потом возвращался домой и работал либо в Гринвее, либо в Уинтербруке, либо в новом доме, который Агата купила в Кенсингтоне, на Шеффилд-стрит, 58 (единственном доме, как она утверждала, где у нее была комната, специально предназначенная для писания). Да, то была великолепная жизнь для молодого Макса Мэллоуэна.

Говорили, что он был не особо хорошим археологом-практиком, зато у него были иные таланты. Работая с Вули, он усвоил, что нужно уметь держать язык за зубами и учиться, и теперь обрел уверенность в себе, чтобы приступить к самостоятельной работе. «Он играл свою роль», — говорит Джоан Оутс, которая работала с ним после войны. Как и следовало ожидать, он потрясающе умел управляться с рабочими — главным образом арабами, но также курдами, турками и армянами. В те времена, когда рабочая сила стоила чрезвычайно дешево, он мог нанимать до двухсот человек одновременно. «Он был очень хорош со своими рабочими. Иногда покрикивал на них. В начале одного из сезонов случилась забастовка, рабочие требовали больше денег. Тогда Макс вскочил на большой деревянный упаковочный ящик и уболтал их страстной речью так, что они к концу ее закивали и разошлись работать! Все это доставляло ему огромное удовольствие».[303]

Агата тоже наслаждалась жизнью. «Ей нравилось в Шагар-Базаре, — говорит Джоан Оутс. — Она любила цветы. Если вы посмотрите пленки, которые она отсняла на раскопках,[304] то увидите, что они полны диких цветов, к которым она испытывала настоящую страсть». Агата действительно снимала, например, поля пушистых ароматных бархатцев, колышимых ветром; или — в Телль-Браке — собачонку, которая, виляя хвостом, наблюдает затем, как люди трудолюбиво разгружают грузовик. «Да, собаки, дети, очаровательный дом, в котором они жили в Шагар-Базаре… Но сами раскопки — никогда. Ей было интересно находиться там, быть преданной женой, наслаждаться красотами пейзажа, чему она отдавала невероятно много времени». В письме Максу, написанном во время войны, Агата вспоминает Шагар-Базар и «это свежее, первозданное ощущение безлюдной улыбающейся земли. Как же это было прекрасно…».[305]

Частенько это осложнялось большими неудобствами, но Агата была крепкой, здоровой и всегда презирала вечно ноющих женщин. В своих воспоминаниях о предвоенной сирийской жизни «Расскажи мне, как живешь…» она пишет о чудовищной жаре, внезапных дождях, капли которых были тяжелыми, как монеты, ночах, проведенных в палатках, которые «напоминали пьяниц, поскольку не были как следует закреплены и скашивались то в одну, то в другую сторону», еде, «плавающей в жире», и сне, прерванном тем, что…

«…мышь пробегает по лицу или дергает за волосы — мышь! Мышь! МЫШЬ!.. Я зажигаю лампу. Ужас! Стены покрыты ползающими странными, бледными, похожими на тараканов существами! Мышь сидит на полу возле моей кровати и лапками моет усики! Повсюду нечто ужасное, ползучее!

Макс успокаивает меня. „Просто ложись и спи, — говорит он. — Как только уснешь, все это перестанет для тебя существовать“».

Бесконечные трудности передвижения по пустыне, поиски оборудования, общение с прислугой и поваром — все это производит откровенно угнетающее впечатление, но по крайней мере в своей книге Агата проявляет безграничное благодушие. Она также подчеркивает радость, которую доставляет занятие археологией, ее обаяние, под воздействием которого она все еще находится.

«Эти осенние дни — самые прекрасные, какие мне только доводилось переживать (она писала о сезоне 1935 года). Эти места, где теперь обитают лишь аборигены в своих палатках, некогда были оживленнейшей частью мира. Каких-то пять тысяч лет назад они были одной из самых оживленных частей мира. Здесь зарождалась цивилизация, и эти поднятые мною на поверхность земли осколки глиняного горшка, сделанного вручную и расписанного точками и перекрестными штрихами коричневой краской, — предтечи вулвортской чашки, из которой я каждое утро пью чай…»

Иной взгляд, однако, представлен в «Смерти в облаках», романе, написанном ею в 1934 году, вероятно, во время остановки в Бейруте (она писала не Beirut, а Beyrout — «дорога бея») по пути в Сирию. Этим иным, особым взглядом на профессию своего мужа она наделяет одного из персонажей:

«С моей точки зрения, археология — никчемное занятие. Вечно копаться в земле и из-под шляпы рассуждать о том, что случилось тысячи лет назад… Такие уж они, археологи, — наверное, в сущности, лжецы, хотя сами, кажется, свято верят в то, что говорят, но безобидные. Тут как-то был один старичок, он нашел скарабея — в жалком, надо сказать, состоянии, — милый такой старичок, беспомощный, как младенец…»

Конечно, такой же взгляд исповедует сестра Лизеран из «Убийства в Месопотамии», хотя в «Облаках» угадывается намек на подлинное презрение. Иными словами, несмотря на доброжелательство, с которым Агата относилась к коллегам Макса, она замечала все причуды их поведения. В книге «Расскажи мне, как живешь…» она описывает молодого архитектора Робина Макартни (Мака), чья молчаливая надменность доводила Агату, по ее собственным словам, до состояния «нервного идиотизма». Она пытается вести с ним светскую беседу, но на каждом шагу встречает пренебрежительный отпор:

«— Наверное, вам было бы интересно посмотреть город, — предположила я. — Всегда занятно побродить по новым местам.

Мак слегка поднял бровь и холодно произнес:

— В самом деле?»

Агата представляет себя здесь эдакой безответственной щебетуньей, но на самом деле в дурном свете выставлен Мак. Та же история и с «одами», которые Агата позднее будет писать членам экспедиции. Эти оды всегда были веселыми, остроумными и создавались, чтобы развлечь, позабавить, но, как говорит Джоан Оутс, «на кончике хвоста там всегда таилось жало».

Однако книга «Расскажи мне, как живешь…» читается так, словно предназначена для того, чтобы искренне порадовать по крайней мере одного человека — ее мужа. Стиль этой книги чуточку навязчив, что совершенно не похоже на Агату-прозаика, хотя по-своему и она написана не менее искусно — как и письма Агаты, в которых есть налет игры: «Как забавно, Макс! О! Я так наслаждаюсь!» Она не хотела утратить с ним связь, как в свое время утратила с Арчи, это уж точно. У нее было твердое намерение сделать этот брак счастливым. Сильной стороной в нем была она, но она же испытывала и желание угождать; и еще она хотела доказать Максу, как ей нравится делить с ним его жизнь.

Она искренне любила Восток, и ей искренне нравились некоторые коллеги Макса, от которых она при желании всегда могла мысленно отрешиться. А может, самым привлекательным для нее было то, что, когда тягость жизни в Англии становилась чрезмерной, она могла просто прыгнуть на корабль и исчезнуть. «Миссис Мэллоуэн в Сирии/Ираке» — это стало постоянным рефреном Эдмунда Корка, который он повторял, когда его спрашивали, появится ли Агата на Би-би-си, ответит ли она на письмо сумасшедшего поклонника, даст ли разрешение драматургу-любителю инсценировать какую-нибудь из ее книг или одобрит ли появление мисс Марпл на американском телевидении.[306] Это был ее дополнительный защитный слой. На раскопках она была не Агатой Кристи, а миссис Мэллоуэн, женой руководителя экспедиции, улыбчивой дамой, которая держалась в тени и делала его жизнь приятной. Однако впечатление, которое можно почерпнуть из этой книги, будто все ее мысли были посвящены древней месопотамской керамике, ложно — в Сирии она очень много писала. Там с ней была ее маленькая пишущая машинка и благословенное уединение. Пока на Европу надвигалась война, пока вокруг лаяли собаки и рабочие-арабы кричали «Йалла, йалла!»,[307] она сидела среди пустыни за своим письменным столом, освещенным узким направленным лучом света, и воплощала на бумаге вымышленный мир будущего романа «Убить легко». «Англия! Англия июньским днем, с ее серым небом и резким кусающим ветром…»

И вот — сентябрь 1939-го. Агата находилась в Гринвее, когда объявили войну, и сразу поняла, что продолжение ее прекрасной жизни откладывается. Она не испытывала того отчаянного страха, который не отпускал ее во время Первой мировой, когда Арчи находился на действительной военной службе, хотя теперь понимала, через что ему пришлось тогда пройти. Ей предстояли большие перемены, лишения, одиночество и — что удивительно — прилив творческой энергии, породивший работы самого высокого качества. В этот период Агата почти маниакально предавалась работе, которая переместилась в центр ее жизни и стала по-своему так же важна для нее, как в годы до, во время и после 1926-го.

Последней ее довоенной книгой был «Печальный кипарис» — мрачная история любви и утраты. Элинор не может жить без Родди, но Родди влюбляется в Мэри. «Скажи мне честно, — говорит Элинор, — ты считаешь, что любовь — это всегда счастье?» На что ее умирающая тетка отвечает:

«— Страстная любовь к другому человеческому существу всегда приносит больше горя, чем радости; но все равно, Элинор, эту цену готов платить каждый. Тот, кто никогда по-настоящему не любил, никогда по-настоящему и не жил…

Девушка кивнула и сказала:

— Да… ты-то понимаешь. Ты знаешь, о чем говоришь…»

Элинор — холодное, замкнутое существо, прячущее свои чувства, между тем как Жаклин де Бельфор из «Смерти на Ниле» обуреваема страстями и импульсивна, но, в сущности, они сестры: обе безнадежно влюблены в мужчин, не способных ответить им таким же чувством. Джеки любит Саймона Дойла, «ослепленного» богатой и пленительной Линнет Риджуэй. Джеки ведет себя неправильно, устраивает публичные сцены. Линнет жалуется на это Пуаро, который отвечает ей: «Бывают времена, мадам, когда гордость и достоинство выбрасывают за борт! В дело вступают иные, более сильные эмоции».

Пуаро глубоко сочувствует и Джеки, и Элинор. Он на их стороне. Когда Саймон голосом самой Агаты Кристи спрашивает: «Почему Джеки не может относиться к этому как мужчина?» — Пуаро отвечает: «Видите ли, мистер Дойл, следует начать с того, что она не мужчина». В «Печальном кипарисе» Элинор говорит, что всегда любила красные розы, в то время как Родди предпочитал белые; и в этом, заключает Пуаро, состоит разница между ними. «Это объясняет характер Элинор Карлисли — она страстна, горда и отчаянно любит мужчину, не способного любить ее». Пуаро не одобряет убийства, о чем никогда не устает повторять, однако испытывает симпатию к таким женщинам: если отчаяние доводит их до нравственной глухоты, он их не оправдывает, но может понять.

Есть еще Бриджет Конвей из «Убить легко», брошенная мужчиной, которого любила «до боли», и Вера Клейторн из «И никого не стало», убивающая ради любви («Значит, вы в конце концов утопили того ребенка?.. Наверняка здесь замешан мужчина. Это так?»). Любовь, как говорит доктор в «Печальном кипарисе», — это дьявол. Доктор сам влюблен в Элинор, которую судят за убийство Мэри Джеррард. «Наверное, она это сделала, да! Но мне все равно, сделала она это или нет, — говорит он Пуаро. — Не хочу, чтобы ее повесили, вот что я вам скажу! А что, если она дошла до отчаяния? Любовь — отчаянное и мучительное чувство».

В продолжение череды книг, написанных до войны и «нашпигованных» откровенными размышлениями, таких как «Раз, два, три, туфлю застегни»,[308] лучшая появилась в 1942 году. «Пять поросят» — история Каролины Крейл, чей муж Эмиас, художник, заводит роман с молодой красивой натурщицей Эльзой. Это не история первого замужества Агаты,[309] но, возможно, именно здесь (если иметь в виду только ее детективные сочинения) она ближе всего подошла к тому, чтобы рассказать о нем. Есть в этой книге некая интимность, «прочувствованность» происходящего. Она очень точно передает ощущение разоренного домашнего гнезда: ссорящиеся супруги, их забытая дочь и гувернантка, беззаветно преданная Каролине.

«Я очень примитивная женщина, — говорит Каролина. — Мне просто хочется взять в руки топорик, когда я вижу эту женщину». Между тем «эта женщина», Эльза, твердит Эмиасу Крейлу, что жена должна отпустить его. «Если бы она любила его, то его счастье должно было бы быть для нее превыше всего. И в любом случае она не стала бы удерживать его, если бы он захотел освободиться». На это следует ответ: «Разве вы не понимаете, Эльза, что она будет страдать — страдать? Вы хоть понимаете, что это значит — страдать?»

«Пять поросят» — мастерская работа: мотивации в ней сложны, переплетены и абсолютно убедительны в развязке. В центре книги — взаимоотношения между искусством и реальной жизнью. Эмиас видит жизнь не так, как видят ее его жена и любовница: подобно Вернону Дейру из «Хлеба великанов», он смотрит на нее сквозь призму своего искусства.

«У женщин любовь всегда на первом месте… Мужчины, а особенно художники, — они другие» — так говорит Пуаро. Но Агата была женщиной и художником. Она понимает и творческое восприятие действительности, осознает тот факт, что Эмиас влюбился не в саму Эльзу, а в объект своего творчества. И в то же время она понимает и Эльзу, понимает глубину ее чувства к реальному мужчине, и, уж конечно, она понимает Каролину. В этой книге, как и в «Хлебе великанов», она кладет на одну чашу весов притязания искусства, на другую — притязания обычной жизни, и ей достает смелости признать их равноценность. Редкое качество, выводящее книгу на совсем иной уровень и при этом идеально подогнанное под детективный шаблон — как крышка к кувшину. Роман «Пять поросят» имеет все основания претендовать на звание лучшей книги Агаты Кристи. Главным его соперником является «Лощина», в которой — через образ скульпторши Генриетты Савернейк — воплощена похожая центральная тема.

Но какой же чрезвычайно сложной женщиной была Агата: ведь даже создавая эти поистине замечательные книги, которые были одновременно и совершенными геометрическими задачками, и квинтэссенцией ее размышлений о человеческой натуре; даже воплощая в своих писаниях воспоминания об утраченной любви; даже позволяя теням прошлого скользить по просторам ее воображения; даже посвящая «Пять поросят» другому мужчине, она в то же самое время как восторженная девочка писала Максу Мэллоуэну, как мечтает снова увидеть его. О, Макс!..

Макс, чью карьеру подло прервала война, ухватился за возможность изгладить из памяти факт своего происхождения, послужив родине. Австрийская карьера отца помешала ему в молодости стать военным, но теперь, в свои тридцать пять, он впервые вступил в отряд самообороны в Бриксхеме, неподалеку от Гринвея («Один из моих товарищей по оружию, — писал он Розалинде, — профессор, специалист по Древней Греции в Бристольском университете… но наши знания эллинских способов ведения войны никому не нужны»).[310] Только в 1940 году он нашел себе достойное занятие, приняв участие в организации Англо-турецкого комитета помощи. В 1941-м, после предпринятой им настойчивой осады властей,[311] он вместе со своим другом, египтологом Стивеном Гленвиллом, был принят на службу в министерство военно-воздушных сил, в департамент по союзническим и иностранным связям. И наконец, в начале 1942-го получил работу, на которой его знания оказались востребованными. Его направили в Каир в качестве командира подразделения для организации там филиала департамента, а оттуда он в 1943 году был переведен в Триполитанию (Ливия), где работал в администрации. Как знаток арабского языка он был очень полезен и окончил войну «номер три», как он выражался, «на цивилизованной стороне», получив звание под полковника авиации.[312] «Административная работа, вероятно, оказывает на человека дурное воздействие, и ты, может быть, сказала бы, что я становлюсь напыщенным, — писал он Розалинде в конце 1944 года, — но я постараюсь таким не быть».

На самом деле ему нравилась его работа. «Я знаю, что занимаюсь мужским делом, поднимаю вес, который мне по силам, и делаю это не зря, — писал он Агате в октябре 1943-го. — Это оказало благотворное влияние на мою жизнь, которая раньше всегда тяготела к легким путям». Тем не менее он был прекрасно устроен. Сначала они с братом Сесилом, тоже случайно оказавшимся в Египте, снимали квартиру на двоих. «Я всегда представляю себе, что ты тоже сидишь здесь, — писал он Агате. — У тебя здесь есть особое кресло. Ты ешь так же много, как и я, когда одна, или худеешь?» Потом, в Триполитании, он жил в «доме у моря, прелестной итальянской вилле». По контрасту с Англией того периода это должно было звучать божественной музыкой («Кто из нас любит море? Это я его люблю. О! Как несправедлива жизнь!» — восклицала в письме Агата.) «Моя комната, — писал Макс, — удобная, уютная, и как-то так случилось, что она тоже уже вся забита книгами». Весьма мило он добавляет: «Это сделала именно ты — привила мне вкус к домашнему уюту и комфорту».[313]

Между тем в 1942 году адмиралтейство реквизировало Гринвей для военных нужд, и Агата отправилась в Лондон мужественно переносить бомбежки. Не то чтобы Девон был таким уж оазисом; в сентябре 1940-го Агата писала Эдмунду Корку: «На прошлой неделе мы пережили ужас вторжения — в дом нахлынули солдаты при такой полной экипировке, что едва могли двигаться!» Недолгий период времени Агата также имела дело с эвакуированными детьми, двое из которых попали под бомбежку, когда переправлялись через Дарт. Казалось разумным, чтобы Агата присоединилась к Максу в Лондоне. Дома на Крессуэл-плейс и Кэмпден-стрит были сданы; дом на Шеффилд-террас в октябре 1940-го был разбомблен с воздуха. Несмотря на официальное обилие недвижимости, Агате пришлось «бродяжничать» — сначала она жила на Хаф-Мун-стрит, потом в служебной квартире на Парк-плейс, потом на Лаун-роуд, в квартале Баухаус,[314] в Хэмстеде (в 1940 году окна в этой квартире выбило взрывной волной). «Но как странно, — писала Агата, — проходя мимо забавного старого здания, похожего на лайнер, поднять голову, посмотреть на него и мысленно сказать себе: „Здесь я была счастлива!“ Никакой особой красоты в нем нет… но, дорогой мой, как же счастлива я была здесь с тобой».[315]

В многоквартирном доме на Лаун-роуд она прожила большую часть войны. Это жилище с его современной философией обитания в почти одинаковых по планировке квартирах могло показаться неподходящим для любившей «ситцевый» уют Агаты Кристи. Но Агата была существом отважным. Ей даже нравился этот фешенебельный квартал. Она почти не принимала участия в жизни клуба-ресторана «Изобар», являвшегося во время войны своего рода центром светской жизни, а также использовавшегося в качестве бомбоубежища, хотя иногда спускалась туда в поисках общения. Нравилась ей и близость Хэмстед-Хиза, где она прогуливала силихем-терьера Джеймса, которого полуприсвоила у Карло Фишер.[316] Она также считала подходящим для себя жить в доме с гостиничным обслуживанием (и даже находила на удивление удобным современное изоконовское кресло-шезлонг), где администрация заботилась о жильцах («Не будете ли вы любезны разобраться с панталонами, которые не были возвращены из стирки? — писали они от имени Агаты в местную прачечную. — Если они утеряны, пришлите миссис Мэллоуэн соответствующие купоны»). Несколько лет спустя она писала, что «главным ее воспоминанием остается восхищение самим этим местом, где, как во втором акте „Дорогого Брута“, деревья подступали прямо к окнам, заглядывая в них. Это, обеды в саду да еще одно особенно прекрасное, усыпанное по весне белым цветом вишневое дерево — вот три впечатления, которые никогда у меня не изгладятся».[317]

Неудивительно, что владение Гринвеем казалось теперь почти нереальным: она прожила в нем меньше двух лет, когда его пришлось освободить для адмиралтейства. «У меня сердце замирает, дорогой, при мысли о новом переезде, упаковывании вещей и прочем. Однако я надеюсь, что Роз поможет мне. Если понадобится, притащу ее сюда за загривок!»[318] («При одной мысли о том, сколько работы тебе предстоит переделать, — писал в ответ Макс, — я сам чувствую себя уставшим. А эта чертовка Розалинда думает в основном о том, как отпереть танталус!»[319])[320] Работа была действительно гигантской. «Два мальчика — помощники садовника — оказались даром божьим. Они практически ничего не делают в саду, живут в подвале, они доставали оттуда обеденные сервизы, серебро и прочее — все было в таком ужасном состоянии, что я тут же принялась мыть и чистить», — писала она в октябре 1942-го. А двумя неделями позже: «Прощай, волшебный Гринвей. Я потратила последнюю цветную пленку, чтобы у нас осталась запечатленная память о нем на всякий случай». На самом деле дом попал в очень хорошие руки — в нем разместили офицеров американской флотилии, которые отнеслись к нему уважительно и даже нарисовали в библиотеке бело-голубую фреску по периметру карниза, изобразив на ней все места, где побывала флотилия за время войны.

У Лондона были свои преимущества: друзья, театры. Агата имела широкий круг знакомств — Почтенная[321] Дороти Норт; Сибил, леди Барнетт;[322] Ален Лейн из «Пенгуин букс» и его жена Леттис; коллега Макса Сидни Смит с женой Мэри; друг Макса Стивен Гленвилл — и вела активную светскую жизнь. Посещала балет, смотрела современные постановки, например «Гамлета» Роберта Хелпманна, и страстно предавалась своей любви к Шекспиру. В 1942 году она посмотрела «Отелло» в исполнении труппы «Олд-Вик», последовала длинная переписка с Максом, давшим ей обещание прочесть все пьесы Шекспира (которое, впрочем, он не выполнил и наполовину). У Агаты было интересное отношение к Шекспиру — типичное для того времени, но типичное и для нее лично: она рассматривала его персонажей как объекты психологического исследования, скорее пытаясь найти в поэзии ключи к разгадке, нежели видеть в Гамлете или Яго уникальное сращение слов и гармоний. Особенно ее занимал Яго. Для Агаты он был существом почти реальным; она придавала мало значения тому, как сюжет пьесы умножает его изначальные намерения, но ее анализ характера был блестящим. «Яго, этот несчастный негодяй, страдал», — говорит в «Розе и тисе» Джон Гэбриэл, прекрасно знающий, что значит «ненавидеть человеческое существо, пребывающее среди звезд» (в его случае это была Изабелла, в случае Яго — Отелло). Яго фигурирует и в «Занавесе», где он описан как идеальный убийца, потому что умеет внушить желание убивать другим. Пуаро — голосом Агаты — говорит:

«Я всегда верил, что в душе Отелло изначально жило убеждение (вероятно, справедливое), что любовь к нему Дездемоны на самом деле была страстным неуравновешенным преклонением молодой девушки перед героем, прославленным воином, а не спокойной любовью женщины к нему как к мужчине. Возможно, он понял, что Кассио был ее настоящей парой и что со временем она тоже осознает этот факт».

Ужасное предположение, но весьма органичное духу Шекспира, чьи поэтические персонажи способны одновременно быть разными людьми и испытывать разные чувства. То, что Агата писала в августе 1942-го после посещения спектакля «Олд-Вик», близко к фрейдистской школе литературной критики:

«Яго и Эмилия на самом деле — пара обычных мошенников, манипуляторов людским доверием. Это следует (сейчас я говорю как Эркюль Пуаро) из начального эпизода пьесы, когда Яго входит, играя с очередной своей добычей, и Родриго говорит: „И мне обидно, Яго, что ты, развязывая мой кошель, как если б он был твой, все знал заране…“ Откуда же, согласно этому предположению, такая жгучая ненависть Яго к Мавру? Я думаю, что дело в чисто мужской ревности… Он страдает из-за Эмилии… Радость увидеть Отелло страдающим так же, как страдал он, и мечта сексуального маньяка „задушить ее“. Вот что он хотел бы, но не имел храбрости сделать сам…»

Позднее Агата обсуждала с Максом характер Офелии,[323] всерьез выдвигая предположение, будто Шекспир с его женскими персонажами «был сам достаточно женствен, чтобы видеть мужчин их глазами». Она задала ему тогда не имеющий ответа вопрос: «Почему Офелия сошла с ума?»[324] Впоследствии она верила, что нашла правильный ответ. После представления «Генриха IV» (часть II) она ужинала у Роберта Грейвза и познакомилась там с его другом, врачом. «Я сказала, что Офелия — персонаж, который труднее всего понять. Он ответил: „О нет, в любой палате шизофреников психиатрической больницы вы найдете свою Офелию“».[325]

В то время Агата была почти влюблена в Шекспира: «Не могу думать ни о чем другом». (Греческая драма ее, напротив, разочаровывала: «Что поражает меня в этих драмах, так это отсутствие какой бы то ни было идеи — или концепции», — мнение, которое едва ли могло найти отклик у Макса.) Шекспировские сонеты оставили след в «Каникулах в Лимстоке» и «Разлученных весной»,[326] а название «Берег удачи» («Taken at the Flood») взято из «Юлия Цезаря». Она намекала и на то, что имя Эдгар в «Игре зеркал» имеет отношение к «Лиру», а «Макбет» положен в основу сюжета романа «Вилла „Белый конь“»,[327] в котором также есть подробное рассуждение о том, как следует ставить эту пьесу. Ну а «Щелкни пальцем только раз»[328] («By the Pricking of My Thumbs») — разумеется, прямая цитата из нее.

В письме к Максу Агата пытается представить себе самого Макбета. «Не думаю, что он обладал тем, что называют „яркой индивидуальностью“, — писала она, что было справедливо и в отношении самой Агаты. — Так и вижу его: тихий маленький человек, весьма тщеславный, снедаемый желанием быть лидером… имеющий какой-то физический недостаток; он не заикался?» Она представляет его пирующим в таверне с Беном Джонсоном и компанией: он почти все время молчит, потом уходит, «а в таверне никто и не заметил его ухода. Но когда он идет домой, в голове его поют и пляшут слова, сопрягающиеся в прекрасные тексты, и он видит, как их произносят со сцены… Ну почему ты не рядом, чтобы можно было поговорить?»[329]

На Макса произвели впечатление (может, немного и удивили) знания Агаты, которые она словно бы чуточку нарочито демонстрировала ему — как ученица учителю, желая снискать одобрение. В феврале 1943-го он предложил ей «написать небольшую популярную книгу о Шекспире-человеке. Будучи сама писателем, творческим человеком, ты обладаешь проницательным воображением и сможешь разгадать многие загадки его жизни и творчества — ведь это тоже будет отчасти, пусть немного, работой детектива! Так что дай-ка задание Пуаро и приступайте. А понадобится тебе научная помощь — я сделаю все, что смогу, чтобы удержать тебя на верном пути».

Если Агата и усмотрела в этом некоторую снисходительность с его стороны и была немного задета, то ничем не выдала себя. Но и предложение Макса не приняла: «Нет, я не могу писать книгу о Шекспире; все мои рассуждения — это всего лишь миссис Пупер, и только для тебя!» (Они с Максом между собой называли друг друга миссис и мистер Пупер; это были их домашние прозвища, происхождение которых никому, кроме них, не известно.) Агату раздражало, когда мать Макса говорила, что она должна раздвигать границы своего таланта и писать «более серьезные» книги, например «биографии». А вот замечания Макса по поводу ее книг — которые иногда граничили со вмешательством, — похоже, ее не задевали. Он не завидовал ее успеху и этим отличался от других мужчин: большинству из них (Арчи?) было бы трудно исполнять роль принца-консорта при женщине такой известности, какой пользовалась Агата. «Макс был очень тщеславен», — утверждает Джоан Оутс. Но его самоуверенность вселяла в него и дух соперничества. Он любил отстаивать свое мнение, значимость собственной работы и претендовал на принадлежность к высшим интеллектуальным сферам. Вот, например, критические замечания об «Убийстве в доме викария», которые он послал Агате еще в 1931 году:

«Ангел, ты, конечно, невероятно умна. Единственное мое возражение, касающееся этой истории, состоит в том, что она слишком умна… Думаю, твоя манера письма идеально соответствует детективному жанру, потому что читатель забывает о печатной странице, словно бы дуновением пролетевшего ангела переносится непосредственно в гущу реальных событий и чувствует, что и авторская речь, и диалоги не написаны — как это должно было бы быть, по моему мнению, — а проговариваются; теперь я понимаю, почему ты игнорируешь точку с запятой. А вообще — отлично!»

Макс делает Агате нагоняй из-за грамматической ошибки в романе «Пять поросят», который он тем не менее ставит «в один ряд с твоими особыми шедеврами». «Если бы ты только правильно употребляла предлоги. Неправильно: „Он попенял ему из-за того, что…“ Правильно: „Он попенял ему за то, что…“ Это очень распространенная ошибка… Но, знаешь, я прочел все очень внимательно и получил большое удовольствие» (на самом деле, как напомнила ему Агата, он уже читал роман в рукописи).[330] В следующем письме он хвалит роман Дороти Сэйерс «Смерть по объявлению» за «интеллектуальный стиль». Агата парировала: она, мол, сейчас в Уинтербруке, в его библиотеке, печатает на машинке свой новый роман: «Святотатство! Пишу нечто совершенно примитивное в святая святых интеллектуала мистера Пупера!» Но в целом она не обращала внимания на покровительственный тон мужа. В сущности, в том, что касалось ее работы, она вообще не принимала Макса во внимание, и в ее сочинениях он почти не фигурирует. Только относительно книги «Расскажи мне, как живешь…» ей было интересно его мнение — оно и понятно: в конце концов, это была его территория.

Макс прочел рукопись в конце 1944 года.