38

38

Расстался он с неуёмной страстной басконкой лишь через двое суток. Проспав в своей комнатушке в отеле «Фландр», куда вернулся с приездом мадам Лакруа из Лиона, ещё почти сутки, Маркес с новой волной вдохновения засел за работу. Закончил три рассказа, перечёл роман «Дом» и наметил к вычленению ещё несколько сюжетов, достойных, как он теперь чувствовал, самостоятельной жизни.

Как-то за утренним кофе мадам Лакруа предложила ему остаться у неё в отеле, деньги за прошедшие месяцы отдать, когда сможет, а пока перебраться в комнату на чердак, где об оплате можно не заботиться, всё равно на чердачное помещение претендентов нет. Поинтересовалась, что это за высокая брюнетка, с которой недавно видела Габриеля. Тот ответил, что это девушка из Испании, случайно познакомились. Мадам посоветовала меньше «случайно знакомиться», а больше вкалывать, превратить себя в раба на галерах, ибо лишь «на пределе или за пределом возможностей» можно чего-то добиться. Маркес пообещал и поднял жалкие свои пожитки «на галеры».

Комнатушка была крохотной. В ней помещались узенькая, коротковатая даже для невысокого Габриеля кровать, тумбочка, письменный стол, маленький, как школьная парта для младших классов, и платяной шкафчик. Остального пространства хватало лишь на то, чтобы можно было, когда затекали ноги от многочасового сидения за столом, встать, повернуться на 360 градусов, сделать приседания и, упершись руками в кровать, отжаться десяток-другой раз. Зато там было тихо, светло и, когда мадам Лакруа разрешила включать обогреватель (до этого иногда писал в перчатках и шапке), — тепло. По издавна существующей в Париже моде Маркес пробовал писать в кафе — ив Латинском квартале, и на набережных, и в районе Монмартра. Но в кафе то и дело что-то отвлекало, он не мог погрузиться в работу с головой, чего, безусловно, требовала проза. В кафе он лишь иногда «лепил» газетные заметки и небольшие репортажи, да ещё читал со словариком французскую периодику. А вот на чердаке ночами был безраздельным хозяином и повелителем пачки бумаги, которую купила ему мадам Лакруа, и своей пишущей машинки. Той весной Маркес, ещё трудясь над «Домом», приступил к «экспериментам по священнодействию с языком», как выразилась Мину Мирабаль. Он стремился к открытию, намереваясь создать такое, что дало бы возможность оправдать пребывание в Париже.

Роман с Тачией Кинтаной развивался не как в книге или романтическом кино мог бы развиваться роман молодых иностранцев в весеннем Париже, а сумбурно и скачкообразно, притом скачки совершались в непредсказуемые стороны.

Родилась Кончита в январе (Козерог по гороскопу) 1929 года в семье католиков. Она мечтала стать знаменитой на всю Испанию «торерой», не принимая во внимание того факта, что само слово «тореро» — мужского рода. Часами могла отрабатывать перед зеркалом всевозможные toreos-de-salon — упражнения с плащом и мулетой. Особенно удавался ей ларгас — пас развёрнутым плащом и уход в сторону. Когда Тачия исполняла его на улице, друзья и взрослые мужчины аплодировали. Она жалела, что её имя не Вероника — так называется пас матадора с плащом по ассоциации с изображением святой Вероники, держащей обеими руками платок, которым она вытирала лицо Христа.

Тайком от дяди-тореро облачившись в его капу, боевой плащ матадора, она принимала участие в капеа — любительских боях. И однажды получила от новильо — молодого прыткого бычка корнаду — рану в бедро. Неглубокую, но достаточную для того, чтобы дядя Сильвио категорически и навечно запретил принимать участие в корриде-де-торос. Первым порывом было отправиться на ближайший праздник святого Фермина, ринуться в самую гущу encierro — несущихся быков и погибнуть, чтобы назавтра об этом говорила вся Памплона, вся Испания, весь мир! И главное — обливался слезами дядюшка.

По одной из версий, и первым мужчиной её был знаменитый красавец-тореадор из Страны Басков. По другой — известный поэт Блас де Отеро, годившийся ей в отцы и переименовавший Кончиту в Тачию. Она убежала в Мадрид, чтобы стать актрисой. В столице у неё случился роман с другим поэтом, зацикленным на своей гениальности и исповедовавшим свободную любовь во всех её проявлениях: он принуждал Тачию к лесбийскому и групповому сексу, а ещё к тому, о чём она не рассказала ни одному журналисту или биографу Маркеса. Она бежала в Париж, стала посещать театральные курсы, чтобы поступить на сцену. «Она принадлежала к тому типу женщин, которые считались особенно привлекательными в период послевоенного экзистенциализма, — описывает её Мартин. — Стройная, смуглая обитательница левобережья, она обычно одевалась в чёрное, носила стрижку под мальчика и была неимоверно энергична… Поскольку она была иностранкой, её шансы добиться успеха на сцене французского театра фактически равнялись нулю, но о возвращении в Испанию она даже не помышляла. И не искала длительных эмоциональных привязанностей… И вот теперь она рассказывала историю своей жизни этому невзрачному колумбийцу».

В Париже Тачия сумела устроиться лишь прислугой в богатой французской семье, глава которой, шестидесятипятилетний адвокат, с первых минут стал домогаться красавицу-басконку. К тому же вовсе не по-испански и уж тем более не по-басконски. Например, в присутствии сорокалетней жены уговаривал Тачию дать ему пососать её очаровательные пальчики на ножке, сделать им обоим массаж в постели, при этом жена, оказавшаяся бисексуальной, смеялась и уверяла, что это пустяшные прихоти немолодого, устающего на работе мужчины. В ту ночь, когда Маркес увидел её на Аустерлицком мосту, Тачия бродила по Парижу в думах о том, как жить дальше… «Поначалу я не была расположена к Габриелю, — вспоминала Тачия. — Но постепенно прониклась к нему симпатией. У нас завязался роман, мы стали встречаться регулярно. Поначалу он мог меня угостить в кафе бокалом вина, но потом остался вовсе ни с чем».

Хулио Кортасар в беседе со мной в Гаване вспоминал, как, ещё не подозревая о существовании Маркеса, описал историю его любви в романе «Игра в классики» (о сходстве сообщил ему позже сам Маркес):

— Это книга о латиноамериканском эмигранте, в середине 50-х блуждающем по Парижу, в основном по Латинскому кварталу в компании интеллектуалов. Оливейра ищет свой мир. Музой для него становится неуловимая и непостижимая красавица Мага, оказавшаяся как две капли воды похожей на Тачию Габриеля. Сильнее и, может быть, глубже, чем он.

Опаздывая на час-полтора на свидание у фонтана площади Сен-Мишель или в Люксембургском саду, Тачия объясняла, что у них в Стране Басков только коррида начинается вовремя. Поезда, самолёты, театральные представления могут задерживаться, но рожок, оповещающий о начале корриды, всегда звучит минута в минуту. И они обязательно должны съездить в начале июля на праздник святого Фермина — и вместе пробежать в семь утра на encierro, перед быками через всю Памплону из корраля в sobrepuerta цирка. Тачия уверяла, что писателю надо это испытать, что тяжёлые увечья бывают нечасто, потому что быки держатся стадом, не проявляют норов, да и дрессированные волы, бегущие с ними, не дают им задерживаться. Но всё, конечно, бывает — и под машину можно попасть. А уже вбежав на арену, забитую людьми, которые не могут перелезть через barrera, забор, бык может любого поднять на рога, притом оружие брать запрещено, такова традиция — дать шанс быкам в последний раз нанести удар любому человеку, прежде чем их загонят в корраль, откуда они выскочат на ослепительную арену, на смерть после полудня.

Тачия рассказывала, что у матадора пятнадцать минут, пять раз по три на то, чтобы сотворить свой шедевр. Всё предыдущее — подмалёвка, эскиз. Сначала матадор выполняет с быком пасы с деревянной шпагой внутри мулеты, красного полотнища, а потом заменяет её на стальную. Цель этой изощрённой и изысканной игры — вынудить быка принять позу, в которой становится уязвима «ахиллесова пята», — семь сантиметров на загривке между лопатками. Чтобы «момент истины» свершился, матадор должен убить наповал. Нет ничего позорнее, чем неточный или нерешительный удар. Как только бык падает, к нему бросается пунтильеро с кинжалом. В прошлые века пунтильерос считались самыми надёжными наёмными убийцами.

Иногда они всё-таки могли себе позволить посидеть в кафе. Но и в кафе, в «Ротонде», например, Тачия продолжала рассказы о корриде, имея в виду, конечно, не только саму корриду (которая становилась своеобразной метафорой). Говорила, что не всегда коррида-де-торос заканчивается торжеством — даже над самым успешным боем неизменно витает призрак смерти. Это древний обычай, существовавший ещё до Рима, но римлянами культивированный — не жестокость, но напоминание о смерти. Бывают годы, когда никто из тореро не погибает. Раны не в счёт, удар рогом — неизбежный и почётный трофей, им гордятся. Но бывают годы нескольких смертей. Тореро много и спокойно говорят о смерти. Гарсия Лорка писал, что в Испании «с приходом смерти занавес открывается». Но сам поэт не смог сдержать слёз, когда был смертельно ранен его друг и любовник, великий тореро. Маркес уверял, что пусть она и не стала торерой, но станет, безусловно, великой актрисой.

Ссорились они спонтанно, из-за пустяка, но яростно и с завидным постоянством, как выразилась Джоан, через два дня на третий, будто блюдя извечный распорядок корриды. Инициатором ссор в девяти случаях из десяти выступала Тачия, притом выступала так, что порой свидетелям становилось жутковато.

Джоан, например, когда они приходили вдвоём, припрятывала острые ножи. И, по мнению мадам Лакруа, целый месяц противившейся посещениям Тачии, но всё-таки сдавшейся под напором басконки, она его любила столь отчаянно и бескомпромиссно, что могла и зарезать, как Хосе — Кармен в одноимённом произведении.

Тачия приходила во «Фландр» и сидела внизу в ожидании, пока Габо, ночью работавший, проснётся, и они шли в гости к друзьям или бродили по сияющему и сверкающему фиолетовому, оранжевому, изумрудному, красно-синему, кипенно-белоснежному от цветущих каштанов Парижу. Они всюду, как принято в городе на Сене, целовались, и, будучи по воспитанию всё-таки чуждыми этому парижскому обычаю (ни в Колумбии, ни в Стране Басков бы не поняли), забывались. Однажды в парке Бют-Шомон их едва не арестовали жандармы — Тачия на эускади обозвала их недоносками и уродами, но они, слава Богу, языком басков не владели.

Она оперировала преимущественно такими категориями, как «muy hombre», «macho»— «настоящий мужчина», «самец»… Через десять лет, завершая роман «Сто лет одиночества», Маркес вспоминал неиссякаемую выдумщицу-басконку, с которой в Париже они «утрачивали чувство реальности, понятие о времени, выбивались из ритма повседневных привычек…». В своей квартире на улице Д’Ассиз она устраивала «корриду».

«Любовники… затворили двери и окна и, чтобы не терять лишних минут на раздевание, стали бродить по дому в том виде, в котором всегда мечтала ходить Ремедиос Прекрасная, валялись нагишом в лужах на дворе и однажды чуть не захлебнулись, занимаясь любовью в бассейне, — читаем в романе „Сто лет одиночества“. — За короткий срок они внесли в доме больше разрушений, чем муравьи: поломали мебель в гостиной, порвали гамак, стойко выдерживавший невеселые походные амуры полковника Аурелиано Буэндиа, распороли матрасы и вывалили их содержимое на пол, чтобы задыхаться в ватных метелях. Хотя Аурелиано как любовник не уступал в свирепости уехавшему сопернику, тем не менее командовала в этом раю катастроф Амаранта Урсула с присущими ей талантом к безрассудным выходкам и ненасытностью чувств. Она как будто сосредоточила на любви всю ту неукротимую энергию, которую её прапрабабка отдавала изготовлению леденцовых фигурок. В то время как Амаранта Урсула пела от удовольствия и умирала со смеху, глядя на свои собственные выдумки, Аурелиано становился всё более задумчивым и молчаливым, потому что его любовь была погружённой в себя, испепеляющей. Однако оба достигли таких высот любовного мастерства, что, когда истощался их страстный пыл, они извлекали из усталости всё, что могли. Предавшись языческому обожанию своих тел, они открыли, что у любви в минуты пресыщения гораздо больше неиспользованных возможностей, чем у желания. Пока Аурелиано втирал яичный белок в тугие соски Амаранты Урсулы или кокосовым маслом умащал ее упругие бедра и покрытый пушком живот, она развлекалась с его могучим дитятей, играла с ним, как с куклой, пририсовывала ему губной помадой круглые клоунские глазки, а карандашом для бровей — усы, как у турка, подвязывала галстучки из атласных лент, примеряла шляпы из серебряной бумаги. Однажды ночью они вымазались с ног до головы персиковым сиропом, и облизывали друг друга, как собаки, и любились, как безумные, на полу коридора…»

Они беседовали и о творчестве, чаще не соглашаясь друг с другом. Она упрекала Габриеля в том, что он пишет об уродствах, бедах. Что герои у него несчастные, ни одного муй омбре (настоящего мужчины), ни одного фламенко, то есть живого, мужественного, преодолевающего, а не покоряющегося. Ей, как простой читательнице, не интересны переживания болезненных сонных меланхоликов, этот психоанализ, о котором модно рассуждать в кафе, этот Кафка, у которого сплошные уроды, да и Чарли Чаплин в том фильме, который они смотрели в киношке на Елисейских полях, хотя признаться ей в этом было стыдно в компании, где все восторгались: «Гениально!» Она подчёркивала, что мало понимает в литературе и не считает, что обязательно надо писать о матадорах, можно и о мужественном, не сдающемся человеке — и будут покупать. Говорила, что, прочитав его «Палую листву», поняла, что не любит опали, а обожает буйную зелень, твёрдую, как побег бамбука, как нефритовый стебель…

Хлопнув дверью, Маркес ушёл. По дороге решил выпить текилы в кафе, где собирались мексиканцы (тогда можно было «объездить» всю Латинскую Америку, переходя в Латинском квартале Парижа из одного кафе в другое: тут собираются колумбийцы, тут перуанцы, тут чилийцы, уругвайцы, аргентинцы, мексиканцы…). Знакомый художник дал свежую, за 22 июня 1956 года, мексиканскую газету «Эль Эксельсиор». В ней был опубликован репортаж об аресте в Мехико кубинца, лидера «Движения 26 июля» Фиделя Кастро, недавно отпущенного с каторги на острове Пинос, и его соратников, в том числе аргентинского врача, «международного коммунистического агитатора», Эрнесто Гевары. «Гевара учил будущих партизан накладывать „шины“, делать инъекции и „получил за одно занятие более ста внутримышечных и внутривенных уколов от своих учеников…“ Этот доктор-журналист, — пишет в своей книге „Гевара по прозвищу Че“ Пако Игнасио Тайбо II, — уже был под огнём и бомбёжкой во время вторжения вооружённых групп из Гондураса в Гватемалу — и даже глазом не моргнул. Он читал соратникам книги „Репортаж с петлёй на шее“ и „Как закалялась сталь“…»